воскресенье, 5 марта 2017 г.

Дверь

(Это случилось в детстве с гостем из «Помешанного».)

Перед высоким новым домом персонажа был просторный двор с основательной детской площадкой – тут явно много чего снесли; дальше, за домом и через переулок, было ещё два или три тогда же построенных дома той же архитектуры, но они были в меньшинстве среди более старой застройки. Попадая в свой двор с большой улицы, мальчик каждый раз проходил между пятиэтажками, облицованными тёмным кирпичом, с подобием наличников из кирпича рыжего, мимо охряных шкатулочек под ампир и тупо-стоических многоэтажек с нездоровым цветом штукатурки, выстроенных некогда для решения жилищной проблемы. Сразу при входе, справа, после проезжей части, родной двор был ограничен никаким домиком. Его уже начали выселять, но потом остановились; во втором таком же, оказавшемся покрепче, ещё жили вовсю, но того отсюда не видно, он стоит под прямым углом к полувыселенному.

Как описать? Очень старый, с узкими окнами, без лифта, обмазанный краской поверх неровного кирпича. Подъезды, выходящие в большой двор, заколочены, крылечки рассыпались, вход давно только с противоположной стороны, где есть: узкая полоса асфальта, сразу для машин и пешеходов; один фонарь; вытоптанный газон, весь в высоких, по макушки лысых клёнах; две лавки; дом-близнец, пока населённый полностью.

Этот смежный двор дети называли «никакой», потому что в нём нечем было заняться. Разве что поноситься на просторе среди клёнов, но для этого нужна хорошая координация: они посажены достаточно густо, чтобы расквасить нос, не увернувшись.

Тут один из старших ребят принёс слух, что якобы в полувыселенном доме один подъезд особый; как они определили, который, персонаж сейчас не помнит. Но собрались компанией его обследовать.

Персонаж увязался за ними в тот подъезд, но они были старше и в конце концов его отослали. Он не ушёл далеко, а остановился возле одного из этих прямых и тонких клёнов с очень далеко вверх отступившими кронами; прислонился к стволу и наблюдал, повернув голову чуть вправо, что показывалось сквозь приоткрытую дверь на масляно освещённом тесном пятачке перед лестницей.

Они тоже ни до чего не додумались, подёргали замок, повертели, поглядели со всех сторон, побубнили что-то между собой вполголоса и разошлись.

Но персонаж так просто не отступился.

(Правда очевидная состояла в том, что в этом старом и непрестижной архитектуры доме действительно есть «лишние», т. е. непривычного назначения, переходы из подъезда в подъезд. Правда более глубокая: угасающий дом всегда содержит ход в прошлое, из которого нам явился.)
Скоро случилось, что старшие ребята совсем затюкали новичка, на которого и так все наезжали, а на физ-ре вообще свой мяч, проколотый при баловстве, подсунули ему, забрав у него целый. Теперь новичку должен был прийти конец, неминуемо: учитель физ-ры, злой по жизни, сразу его невзлюбил, ждал только повода, чтобы как следует на нём сорваться. Взывать к его чувству справедливости мог только полный идиот: стадный девиз «быть в обойме» он раз навсегда счёл идеальным критерием суждения обо всех внутристадных делах. Так ведь удобней, согласитесь, когда ты учитель. Вроде как у тебя есть принципы, а бороться за них не надо: они всегда совпадают с направлением стихии.

Но персонажу что-то дико встряло, с ним такое случалось изредка; словно внутри кто-то нудил: «А*** совсем, ну совсем уже, деловой какой, краёв не видит!» – и он перед самым возвращением учителя выхватил у новичка драный мяч, бросил под ноги негодяям, а другой рукой налету перехватил их мяч и рысью вернулся в свою группу, по дороге крикнув новичку «лови». В результате группа высокомерного А***, сильней всех возражавшего против принятия персонажа в подъездную экспедицию, получила замечательнейший разнос и по жирному неуду в дневники.

После уроков персонаж едва утёк от их расправы; оторвался от погони в парке; отдышался, вылез к домам через расширение в чугунной ограде и окольными путями, довольный, потопал домой.

Но, едва вступив к себе в огромный шумный двор, ещё не перейдя игральной площадки, увидел их издали у своего подъезда. Метнулся направо, в безлюдный двор, увидел, что не перебежит газон до того, как они окажутся во дворе, и бросился по наитию в старый дом. Туда, где они меньше всего могли подозревать его убежище – ведь они ещё на этой неделе, во вторник сами убедились, что дверь в подвал заперта, а спрятаться в теснющих подъездиках негде.

Он заскочил именно в тот из четырёх подъездов, где существовала дополнительная дверь, ведущая неизвестно куда; как старшие тогда пытались его уверить, чтобы прогнать – просто в подвал. (Но он же до двух считать умеет, он же понимает, что если вместо одной двери тут две, значит, вторая ведёт ещё куда-то.) Зря он, наверно, шмыгнул не в ближайший к углу подъезд, а в тот, где они стояли тем вечером; по инерции – а у них что, будет иначе?... Но всё равно, потому что подъездов мало, до нужного преследователи, если вспомнят про никакой дом, доберутся скоро, а рассчитывал он, честно говоря (глупый расчёт), в крайнем случае с диким воплем вырваться в родной многолюдный двор, сломав доски на заколоченном снаружи парадном. Точно против детской площадки.

Не так он был силён тогда, думает персонаж сегодня. Даже с отчаяния... Хотя гвозди были ржавые, доски гнилые – парадные заколотили несколько лет назад, когда начали выселять дом. Потом, видимо, денег на снос и новое строительство не хватило, а может, кто-то наверху сказал, что лучше позволить старикам дожить в привычных стенах, что так будет этичнее (блин, любимое слово завуча), и тогда на некоторое время отпадёт забота и о деньгах на снос, и о новых квартирах.

Так он влетел в подъезд и ткнулся в дверь (здесь всё, как было во вторник и в среду, когда он самоутверждения ради пришёл сюда один: замок висит, лысая от трения дужка еле вписывается в плохо совпадающие, неровно покрашенные петли); – дверь вместе с замком и обеими (!) петлями распахнулась, вывалив его в темноту, так что он ударился о ступени и обиженно вскрикнул.

Но тут же, услышав звонкие от злости голоса погони, ковыльнул как попало к двери и плотно её закрыл; остался на коленях, упираясь обеими руками в рябую краску, нюхая сыроватый и гниловатый холод подвала, готовый нажать изо всех сил, когда с той стороны начнут давить и дёргать.

Они, правда, вошли и сюда, голоса опасно приблизились, один зазвучал у самой двери – но подбежавший лишь машинально ткнул в неё кулаком перед тем, как мчаться дальше, уже отвернувшись, крича что-то на крик товарища с промежуточной площадки.

...

Персонаж сидел долго-долго, даже когда они ушли из подъезда, когда уже и в пустынном дворе с клёнами их было больше не слыхать; наконец, заметил, что и коленям больно, и ладоням холодно.

Поднялся, приоткрыл дверь, увидел мутный свет над началом лесенки, полосу свинцово-серого – снаружи; понюхал воздух. Закрыл дверь опять. Пути назад он так не утратит. Надо узнать, что внизу.

Ему нечаянно удалось, чего они так и не смогли, нельзя же не воспользоваться своим преимуществом; даже если о нём никто никогда не узнает.

Правда, осторожно сползая стопами со ступени на ступень, он подумал, что дело не совсем чисто: они всей кодлой дёргали тогда дверь и толкали; ну хорошо, он видел это лишь издали, но сам-то в среду её не только тянул на себя, но и толкал, точно, а она и не думала поддаваться. Обычная такая хозяйственная дверь, хуже, чем обычная – из прошлого, поэтому не листовая, а чугунного литья. Даже не прогнётся. Прилаживаясь подпереть её, он только что скользнул ладонями по приваренным наискось прутам с винтовой нарезкой. Мощная дверь, существующая, чтобы не пускать. Зачем же теперь впустила?

Ступени кончились.

Через шаг он упёрся ладонями в стену. Пощупал слева: низкая дверь, заперта – не сдвинешь. Пощупал справа: решётка из таких же прутков, какими сзади была армирована дверь в подвал, через широкие промежутки между ними можно просунуть руку, только щупать там нечего, кроме тьмы.

Отдёрнул руку.

Постоял. Досадно! Фонарика с собой нет; кто же знал. – Прислушался.

Хоть бы крысы возились; ничего.

Он запустил пальцы в решётку и, балуясь, повис на ней; поехал, поплыл, – спешно спустил поджатые ноги, чтоб затормозить; остановился. Решётка промолчала, как всё здесь, но оказалась не заперта, и, ощупывая, он не нашёл на ней ни замка, ни ручки. Только петли.

* * *

Тьма скоро остановила идущего: сюда не доходил даже еле заметный свет из зазоров перекошенной первой двери. Так черно, словно сидишь внутри баночки с тушью. Персонаж помотал головой и пошёл, делая каждый шаг отдельно. В какой-то момент чуть не задохнулся в плотном мраке, но тут же заметил на стене справа отблеск, голубоватый или зеленоватый, наверно, совсем слабый, лишь после прежнего резавший глаза.

Идти стало легче лёгкого; скоро он разглядел впереди другую решётку, наверно, такую же, как первая, и понял, что свет идёт из-за неё и слева. Не удивился, когда она выпустила его так же легко и без скрипа.

Чуть не ослеп; зажмурился; подождал и открыл глаза, стараясь не шевелиться.

Он стоит на узком уступе над очень высоким вторым этажом странного здания; внизу канал, наверху сплошной свод, соединяющий этот дом с домом напротив, у которого есть такой же симметричный выступ с таким же невысоким, простым ограждением из металлических прутов с металлическим же поручнем поверху. Слева из-под полукружья смотрит луна, видно, недавно утратившая желтизну, ещё слишком крупная; она отражается в мелких волнах, дорожка заходит в канал и быстро гаснет справа в уже знакомом гостю сплошном мраке.

Повернув в сторону луны, он переходит на противоположную сторону по чёрному чугунному мостику, прислушиваясь к своим тихим шагам; тут в канал вплывает длинная узкая лодка. Ехавших рассмотреть было трудно; гребец стоял, толкаясь длинным веслом попеременно справа и слева, и вызывал водоворотики блеска.

Гость безотчётно отступил к стене, но они проплыли, никто из них явно не посмотрел наверх; а может, им всё равно. Под сводами на той стороне, откуда гость явился, видны будто окна со скруглённым верхом, но в них одна чернота – ни рам, ни ставен. А вон отверстие, из которого он вышел; он знает это потому, что заметил себе: оно второе от моста. Выглядит, как любое другое.

Он шагает туда, где кончается туннель, к устью канала, сам не зная, зачем; видит с площадки в конце уступа морской залив – справа и слева его охватывают дужки суши, как рожки юного месяца, симметрично, тонко; и нигде ни огонька.

(…То есть этого не может быть. Это меня, верно, как следует уронили, я лежу на ступеньках, ребята убежали, испугавшись, а меня ещё хрен знает когда найдут.

Лежу ногами вверх и нет, чтобы встать – брежу.)

Он аккуратно сошёл по ржавым пластинам лестницы, свернувшей на фасад и прямо, круто, без промежуточных площадок и поворотов достигшей узкой набережной; луна тем временем сдвинулась, гость думает, что скоро в туннеле не останется света; съёживается, как от головокружения: куда она летит?...

Море должно быть на юге. Море всегда бывает на юге. Слева восток, справа запад. Что творит эта луна? Идёт с запада на восток, очевидно.

Нет, стоп: может быть, это южный берег моря, тогда луна и должна идти справа налево.

Да-а, что ж она тогда светит не со спины?...

Он закрыл глаза, он прислонился к условно-белой (не поймёшь в лунном свете) стене. И в это неподходящее время, когда он потерял бдительность, справа возникает прохожий, и персонаж едва успевает вжаться в стенку, чтобы с ним не столкнуться; но тот всё-таки задел его и оглянулся, хотя не задержался и ничего не сказал, а шагает дальше без изменений.

Посмотрел на стену рядом с головой гостя и тем обошёлся.

Гость, ступив вперёд, машинально оборачивается, смотрит туда же, куда человек, неразборчивый в лунном свете, состоявший из мрака и мерцания. Там ничего нет.

Подходит, подносит к стене согнутую в локте руку, поднятую, как для ответа на уроке или для сигнала кому-то в пустой степи. Предупреждение.

Почти угроза.

Но тени под ней нет, хоть её отодвинь, хоть поднеси ближе.

Теперь, когда всё ясно, нет времени медлить, взвешивать и рассуждать. Рысью бежит он вдоль набережной до следующего канала, поднимается по ржавым лентам ступеней, по ближайшему мостику переходит на ту сторону, снова спускается и рысит дальше на запад-восток. Скоро, действительно, открывается площадь – уменьшенное эхо залива.

Плиты: гладкие чёрные и белые ромбы. Словно глубина площади тянет их к себе, а перспектива моря – в противоположную сторону; растянули домино и застыли, чтобы шёлк не лопнул. В красивых странных домах справа и слева, этажа по три-четыре, в окна налит мрак, как было в первом туннеле; рысью персонаж пересекает площадь и опять замечает, что его шаги едва слышны, а море позади молчит, хотя тихонько движется.

Дверь-ворота впереди всё больше, шире, и вот он преодолел четыре мраморных ступени, вот он в ней – но не видит ни створок, ни порога, ничего, лишь на краткий миг задохнулся в сплошном мраке – и уже вынырнул внутри дворца.

Здесь тепло и чисто, здесь – обычные человеческие вещи, особенно приветливые потому, что особенно обильные, уютные, основательные и украшенные для повседневного праздника старорежимной барской жизни; нет света – ничего! в сущности, почти есть: лунное мерцание просачивается снаружи окольными путями; здесь оно рассеивается, мягчает, и ты можешь различить белые и светло-серые части мозаики, и золотые завитки в узоре пола, и стол с длинной бархатной скатертью, и пару кресел со спинкой-медальоном, и какую-то кушеточку слева у портьеры, даже знаешь, не потрогав, что подушка на ней обтянута шёлком; в следующей комнате больше места, но меньше вещей, ты жалеешь, что не осмотрел подробнее стол: там, кажется, стояла пара серебряных тарелок, а в кувшине, должно быть, налито красное вино; какая-то картина висела справа, ну ничего, дальше, дальше, вперёд; здесь над, кажется, зеленоватым мраморным полом по всей высоте повис отсвет, разбиваемый лишь тонкими круглыми колоннами: слева вместо потолка – сплошное, свинцом отдающее застекление, по которому скользит сияние не видной отсюда луны; справа, в укрытой потолком половине: скульптурка, другая, бассейн, фонтан. Тонкая струйка, и хорошо, что её слышно: так спокойней. Фигурный, сложенный из неодинаковых растянутых завитков бортик; непонятной формы, тонкая оправа для воды, обновляемой струйкою в дальнем конце понемногу и непрерывно; зелень, искусно выточенная из камня, ползущая по колоннам вверх, вдоль углов, по периметру потолка, и настоящие глянцевитые пальмы – здесь маленькие, в кадках, там слева, под стеклянными сводами – в полный рост, высаженные в грунте, целый сад из тускло блестящих под луною пальм.

Гость склоняется над водоёмом и видит возносящиеся в бездну белые колонны, малахитовые стебли и листки декора, неясность потолка и всё, кроме себя.

Но он не хочет, не может, не станет возвращаться.

Дворик, после колоннады – звёзды над головой; лестница из чёрно-белых ступеней, в первый миг из-за шахматного мрамора показавшаяся наклонной плоскостью, поднимает его на стену, с которой можно видеть мир.

Пора торопиться. Скоро рассвет.

Он почти знает, что увидит, он не боится теперь ничего, потому что на это краткое время порванные мячи, злые учителя, старшие ребята и чьи-то двойки – даже свои – лишились смысла.

(Декорация, отвлечение, предлог, чтобы подержать тебя некоторое время в незначительном месте; чтобы ты не ушёл раньше, а подождал, окреп и встретил здесь действительно существенное, то, зачем тебя сюда позвали.)

Он видит вдали тёмный берег и чей-то маленький костёр, мелкие острова в заливе, мосты между ними, видит ближайший островок без жилья, на котором насажен сад с мерцающими верхушками, так близко, почти под стеной дворца за узкой полоской воды, что, кажется, ты почти там – среди людей, рассевшихся в траве, в ветвях и за столами.

Туда луна не достаёт, внутри гнездятся маленькие цветные фонарики.

Он тыкает веслом в воду наугад, не очень зная, как это делается, и рад, что слышит плеск рядом и голоса с острова; уже различает сквозь пересечения веток белую беседку и волнуется, опасаясь не застать в ней того, кто ведь не привязан, мог за полторы минуты и уйти. Поди отыщи его потом среди густого сада, среди множества других людей.

Всматриваясь, среди тьмы и разноцветных рябых отражений слабого света, где бы причалить, гость вдруг вскакивает, схватившись за сваю, тянет её к себе, уставясь вперёд и не зная, что теперь сказать или сделать. Как близко!...

Чует, что ты здесь. Но хорошо, что не видит, ведь только сейчас ты сообразил –

* * *

«...Эй, парень, ты жив?... Жив? Тогда чего разлёгся?»

У дяденьки голос сиплый, на лбу лампа и пар изо рта.

Ты поднимаешься и, не отвечая, на затёкших ногах ковыляешь вверх по ступенькам. Снаружи тебя встречают мокрые остатки асфальта, газон в гниющих листьях и белый глаз фонаря.

Вспоминая, отчётливо видишь, что слесарь сробел; но тогда ты этого не заметил.

Дома весь вечер молчал, а на следующий день дежурная старшеклассница на первой перемене отвела его в медпункт, он не понял, что её испугало – не мог же он видеть себя снаружи; злая медсестра с жирно накрашенными ветхими губами сказала «сотрясение» и велела кому-нибудь проводить его домой и вызвать участковую.

Старшеклассница побежала выяснять, не отпустят ли с ним кого-нибудь из его класса, но он сразу забыл «посиди тут» и ушёл домой, и опять шагал через парк, в самую безлюдную пору, и короткий путь растянулся в памяти за край света.

суббота, 4 марта 2017 г.

La Compania

1.

Апрель, активное таяние. Персонаж вроде *** бродит по окраинному парку в смутном настроении: он уже месяц в этом городе, работа начнётся в лучшем случае только через пару недель, а эти каникулы слишком скоро перестали его радовать. Пыльный какой-то город, думает он; весна кстати: без неё, наверное, казался бы ещё скучнее. Вроде архитектура, то да сё – вон шпили торчат, готика, – а вот поди ж ты. Люди настолько ватные, что каждое утро требуется усилие: промыть глаза и мозги от вязкого однородного вещества, которое они производят, сами не замечая. Вероятно, оно и есть скука; только в особом смысле. В других местах тоже бывало скучно, это персонаж помнит, но не сплошь, как здесь, и не так.

А может быть, весна и довела скуку до тоски. – Превратила в тоску, преобразила; вот как вчера на рыночной площади те фокусники преобразили её обратно. Они единственные здесь необычайны – и тем необычайнее, что ими приходится уравновешивать тонны скуки.
Но этот противовес – нездешний, это крохотный бродячий цирк, что и понятно. Задержись они здесь, их тоже удушила бы вата, поглотила бы их весёлые цвета и удивительные фокусы, и трюки акробата, и... всех их. – Странная компания.

Один акробат – несомненно и только человек; девочка, ходящая по канату, одновременно кукла, а остальные – откровенно нечеловеческие существа: дворовая собака, кот, говорящий ворон, роза в горшке (как она у них не загнётся от бродячей жизни?) и, наконец, этот последний, самый непостижимый, кого они зовут Кристаллом: кусок очень красивого минерала, друза. Он лежит, посвёркивает на солнце, потом они начинают поворачивать его под разными углами к солнечным лучам и получают не просто спектр, а нужные им части спектра – персонаж долго думал, как такое может быть.

Персонажу даже тут тоскливо, на этой приветливой дорожке со сплошной шпалерой справа и вольно, с расстановкой растущими кустиками слева, которые перемежаются скамьями. Поэтому каждый день он ходит теперь на рыночную площадь посмотреть разноцветное, затейливое, тихое представление; следит, прищурясь, как вступившая на канат девочка становится куклой, и никак не может различить этот переход; начал подозревать, что тут виновато не только солнце, размывающее картинку своим светом. Смотрит, как акробат внизу стоит на руках и жонглирует ногами, как, мгновенно перевернувшись, ловит в ладони свои три мячика – красный, синий и жёлтый. Потом девочка спускается к нему, и начинаются их общие фокусы, чередующиеся с демонстрацией удивительных способностей собаки, ворона и кота.

(Странный кот, если присмотреться: покрупнее домашнего, и разрез глаз непривычный.)

Как-то он обнаруживает их маленький табор, прогуливаясь по парку: на поляне слева от дорожки, если стоять спиной к городу (он сзади и справа). Он рад и такой встрече, потому что ясно: они здесь не задержатся дольше недели. Всё, снег вот-вот сойдёт, и они снимутся с места, чтобы навестить, наверно, более приветливые края.

Он видит, что они избегают (здешних) людей. – Он видит, как они их избегают.

Однажды, в раздумье зайдя по дорожке очень далеко, туда, где уже видно окончание шпалеры справа и гладко, лучше, чем дорожка, заасфальтированный пятачок перед колесом обозрения, присаживается на скамью, наверно, одну из двух или трёх, какие здесь поставлены с правой, а не с левой стороны дорожки – потому, что по левую руку здесь пруд; он ещё не освободился ото льда; персонаж утомлён и сам удивляется: от работы никогда так не уставал. Прикрывает рукой глаза от солнечного блеска, брезжущего на всех поверхностях и вдруг ярко вспыхивающего на льду, металле, стекле; не сразу замечает, что слева от скамейки стоит та самая роза в горшке. Значит, «табор» близко! Он с улыбкой рассматривает растение, не боящееся ни путешествий, ни холода, цветущее даже сейчас; спрашивает себя, цветёт ли оно зимой, как вдруг замечает, что роза отклонилась от него жестом, каким человек без слов отворачивается от чьей-то несправедливости.

В тревоге он вскакивает и тут только замечает, что у начала пруда двое местных наседают на акробата. Без мыслей персонаж рысит туда; под ногами грязь и мокрые остатки снега – ничего, он ловкий, не поскользнётся.

Эти двое, как он видит, приближаясь, принадлежат к самой неприятной разновидности местных. Это стражи порядка, но спасение в том, что персонаж приметлив и запомнил основные варианты формы. «...Только тех правил, контроль за соблюдением которых на них возложен», – повторяет он мысленно на последних шагах и сразу, приветливо представившись, потребовав от господ того же, произносит цитату вслух.

Он вклинился между ними и акробатом; он видит по взглядам двоих и чувствует спиной, что акробат не убежал, а стоит, как вкопанный. Как один из их загадочных предметов – роза или Кристалл.

И вот когда он, после некоторого торга и взаимного давления, заставил двоих ретироваться, он оборачивается и в самом деле видит акробата в нескольких шагах; только тот продолжает смотреть, как смотрел. Теперь уже не на стражей порядка.

И когда персонаж делает к нему шаг, желая поговорить, объяснить, как лучше действовать при подобных наездах и на что ссылаться, акробат, вздрогнув, быстро отступает.

Потом бежит к пруду, прямо на лёд, а персонаж, бросившись вслед, видит, что на другом берегу стоит их странная самодвижущаяся повозка, и девочка-кукла с бледно-рыжими волосами замерла у кромки, вглядываясь, стиснув руки. Он кричит акробату, что лёд слабый, но не успевает даже произнести «опасно», как тот начинает проваливаться – и персонаж, рванув, нагоняет его, хватает и вытаскивает на берег, не пожалев брюк и наплевав на простуду.

Но тот продолжает безмолвно, бешено вырываться, как зверь, готовый отгрызть себе лапу, лишь бы освободиться из капкана, и персонаж слышит отчаянный крик с того берега, и, убитый горьким стыдом, отпускает акробата, отворачивается, уходит.

Сзади близится лай, но он не обернётся, он и так знает, что это за собака, и ему всё равно, укусят его или нет. Вот девочка зовёт собаку обратно. – Он вступил опять на дорожку, и мягкий глубокий грай заставляет его на миг поднять голову: с ветки близкого дуба его оглядел чёрным глазом знакомец из той же компании, это не удивляет; персонаж в тоске смотрит под ноги и шагает, ему не интересно, что попавшаяся навстречу чинная пара с любопытством рассматривает его мокрые ноги; и опять впереди никого, только рысью, единожды оглянувшись, дорогу перебежал круглоухий светло-серый кот.

Компания пропала из города, начавшаяся работа избавила персонажа от этой апрельской боли. Снег сошёл, май настал, надо строить дом большой и прекрасный – заказ на зависть, а он ведь ещё молод. Мог бы и не получить столь ответственного задания. (Персонаж уже начал понимать, что реальная ценность твоей работы никогда ничего общего не имеет с оценками даже очень знающих людей. Тех, кто способен видеть нечто за пределами собственных привычек и предрассудков, наберётся один-два на миллион; остальные видят не твою работу, а то в ней, что совпадает с какими-нибудь образцом, намертво засевшим в мозгу: с клише, на котором раз навсегда был начертан знак – плюс или минус. И какое отношение это имеет к мыслям? К уму? Повторять затверженное не значит думать.)

Они испугались его. Они отчётливо не хотели с ним связываться и впали в панику, когда он проявил настойчивость.

...

(Сон накануне первого летнего дня: пустая тележка из сосны, свежевыструганная, вся деревянная, включая ободья и втулки; только спицы серебряные. В тиши просеки сеется их тоненький звон. Никто её не везёт, никто на ней не едет; она катится allegretto, резво, но без спешки, и её ровный ход согласен с тёмными и высокими массами деревьев по сторонам, со светлой глиной в прокатанной колее, с разнообразной пушистой пасмурностью в небе.

Персонаж не хочет оторваться от тележки, глядит, глядит... пока не отстал настолько, что тележка невозможно уменьшилась и пропала в перспективе просеки.

Каким-то образом понятно, что давно июль.)

2.

В южном городе, в начале июля персонаж, получивший следующую работу словно по волшебству – сразу за первой, без усилия, – садится на маленькую лавку отдохнуть: ночь уже, луна поднялась, ноги гудят. Он ходил целый день по своим делам, обсуждал, осматривал, измерял, опять обсуждал, искал старые образцы в местном архиве; а тут так здорово – Stadtbrunnen под древней липой, дальше вход в музей (слева и сзади от сидящего), справа над лавкой изогнулось длинное, тонкое растение, всё в махровых розовых цветах. Он вытянул ноги и ощутил, что под этой дугообразно протянувшейся лозой особенно хорошо сидится. Устал он страшно; потягиваясь, невольно вписывается в жест лозы, и вот ощутил, что словно вернулся в родную оболочку, наскитавшись без неё и намаявшись.

Напротив в окнах ни огонька, наверху белые блики: Луна светит с той стороны музея, ещё не поднялась над ним; персонажа вдруг тянет проверить, нельзя ли туда войти. Он посмеивается странному облегчению, какое испытал здесь: почему не лень подняться по трём ступенькам, дёрнуть и толкнуть небольшую дверь, за которой вроде черно?

Он делает, что захотелось, и бесшумно попадает на парадную лестницу в пятнах лунного света, приходящего через прозрачные двери главного зала.

...

Кто внушил ему, что дверь в двух шагах от лавки не заперта, что лестница озарена луной, так что он не споткнётся, что сторожа нет, а в музее интересно даже ночью?

И персонаж не успел добраться до всяких Пиранези, Каналетто и Фридрихов, как уже узнал в полотне со св. Себастьяном апрельского акробата. Странное дело: картина, сразу справа в конце лестницы, не доходя зала, на последней «кулисе», предваряющей мраморный пятачок перед ним, светилась помимо луны. Точнее, в ней был виден собственный свет изображённого дня; тот свет.

Когда персонаж, следя, чтобы одна нога твёрдо стояла на полу, вне картины, рвал путы, ранясь, и тянул акробата оттуда сюда, он заметил, что палачи святого злобно зыркают на него; однако понял, что они бессильны шевельнуться, пока он их не тронул.

Выкатившись на пол, акробат застонал и выругался, свернувшись от боли. Персонаж наскоро выдернул несколько стрел, блестящих от олифы, и вполголоса поторопил его. Сгибаясь и ёжась, акробат поспешно поковылял с ним вниз и там потянул его за рукав влево: «не через главный вход». Почти ощупью через тесные, странные служебки да подсобки они попали на двор; тут, под дубом, им навстречу блеснули три чёрточки. Велосипед. «Это мой всё равно,» – прокомментировал акробат, когда его товарищ взял зверя за рога. Персонаж коротко обернулся: «Лезь на багажник.»

Они выехали в тенистую от двух рядов тополей, узкую улицу – персонаж, не останавливаясь, правой рукой толкнул калитку, она открылась.
Довольно быстро он довёз расколдованного до своего временного жилья на окраине; по пути им никто не попался.

(«Чай есть?» – «С утра заварил, должен быть. Погоди, я тебя накормлю.» – «Лучше поспи; я чайник поставлю, а завтра разберёмся.» – «...Где остальные?» – «Ну да, и вообще. Ложись.» – «А ты за ночь дуба не дашь от своих дырок?» – «Да какие мои дырки... – Он сверкнул над плитой электрической зажигалкой. – Холст, масло. К утру следа не останется.»)

...

С утра персонаж с кофе и сигаретой сидит на подоконнике, вполголоса с кем-то договаривается. «А, ну конечно. Хорошо. Нет. До свидания.» Ставит телефон обратно.

Акробат ещё дрыхнет на лавке перед столом.

Велосипед спрятан за шкафом, они пешком выбираются с окраины в лёгком тумане.

«Так ты её не узнал? – акробат ухмыльнулся, показав мелкие зубки. – Да и мудрено. Ей хуже нас всех: она не может на одном месте.» – Персонаж с улыбкой откликается: «Это цветок-то. Ладно, а как насчёт остальных?»

Они решают, что розу надо вызволять в последнюю очередь, потому что её видно всем и всегда. Даже исчезновение акробата с картины может оставаться незамеченным ещё день или два – кто на неё, в конце-то концов, смотрит, она всем примелькалась; не шедевр, потому и висит практически на лестнице.

Конечно, начинать с акробата тоже было опрометчиво: это сократило время. Сегодня в музее выходной, а завтра уже ни за что нельзя поручиться. Но что розе оставалось? Такая счастливая случайность, надо было воспользоваться. Вот она и внушила персонажу подняться на крыльцо и потянуть дверную ручку.

Акробат, вдруг смолкнув, начинает усердно глядеть себе под ноги. Персонаж сперва не верит, что можно узнать собачий след, потом предлагает: а ты крикни. – «Что?» – «Позови её. Людей мало, все уехали на работу. Хочешь – отойдём к пустырю... если стесняешься.» Он ухмыльнулся.

Отошли, акробат, оглядевшись, с кромки высоких блёклых трав и тумана несколько раз протяжно выкрикнул имя собаки в разные стороны; подождали. Тихо; в траве ни человека, ни ветра. Персонаж закурил, они пошли назад.

В конце переулка навстречу выскочила, прихрамывая, собака и застыла, поджав больную лапу. Тявкнула раз; присмотрелась; бросилась навстречу – лизать друга.

(Её не удостоили превращением. Просто посадили на цепь возле окраинных гаражей, куда никто лишний не заглядывает. Когда сторожа спрашивали, он отвечал: больно хищная. Бросается на всех. – А что ж сейчас молчит? – Это она, пока на цепи. Спусти – увидишь. ...Только уже никому не расскажешь. –

Собака умудрилась, хоть и поранившись, сбежать. Всё-таки сторож сильно предан бутылке.)

Первым делом акробат, оглядевшись, находит на ближайшем хоздворе кучу угля и вымазывает собаку до неузнаваемости.

Она сразу приводит людей в городской парк. У неё нюх на опасность, поэтому она сумела обегать весь город и не попасться; и довольно быстро обнаружила в парке одного из компании.

Собака обнюхивает основание деревянного столба, встав на задние лапы, заглядывает на его верхушку; возвращается к собачьим делам и, отметившись, рысит дальше. Акробат и персонаж наблюдают издалека.

Кота колдун превратил в скульптуру, благо тот очень похож на Баюна. Поставил в парке, в углу с детской площадкой, где много сказочных героев на столбиках разной высоты. Коту достался самый высокий, чтоб никто из детей, упаси Бог, не погладил кису. Ещё привяжется к ней; город-то южный – у детей бешеный темперамент, кто-то вполне может воспылать настолько, что явится спилить игрушку со столба, чтобы с ней больше не расставаться. А если ночь окажется лунная...

«Сейчас нельзя. Только ночью.» – «Тогда на ключи, езжай домой, не светись.» – «Погоди, сперва сходи за собакой, посмотри, куда она тянет. Я отсижусь здесь в уголку, а вы, если что найдёте, дайте знать.»

...

Ворон сидит в зоопарке. Казалось бы; но город невелик, и зоопарк не может позволить себе экзотических животных. Компенсирует бедность репертуара возможностью разглядеть каждого узника очень близко. У ворона, считай, удачный день, если его ни разу не ткнули сквозь решётку веточкой.

Персонаж посмотрел издали, пошёл за газировкой и на ходу вполголоса велел собаке: «приведи хозяина».

Через десять минут акробат был на месте; тоже не подошёл сразу, подождал, пока волна любопытствующих схлынула; быстро приник к сетке, запустив пальцы в ячейки, и обменялся с птицей парой слов на непонятном языке. Отпрянул и пошёл прочь, не оглядываясь, только на ходу кивнул собаке.

Она поскакала за ним, и персонаж, приметив направление, через минуту встал со скамьи возле серого автомата и тоже ушёл.

Шагал вдоль трамвайных рельсов, скучая, с лёгкой головной болью, и припоминал, что уже ходил здесь; на попавшихся круглых часах оказалось не такое и позднее время, он прикинул, куда мог деться акробат и управятся ли они сегодня до деловой встречи, на которую нельзя опоздать хотя бы потому, что люди заподозрят неладное; – тут слева его так дёрнули в подворотню, что чуть рукав не порвали. Акробат показал пальцем «тсс!» и махнул, увлекая за собой. Дворами они выскочили в кривой, безлюдный переулочек на холме; «вообще-то лучше было не светиться в зоопарке», – заметил персонаж; но тут акробат, оглядевшись, рысью пересёк полоску старого асфальта, и вот все трое стоят в очередном дворе. Подобии двора.

«У ворона глаз зоркий», – говорит акробат, поглаживая заткнутый в стену камень. В этом месте выкрошилось примерно полкирпича, стена уже настолько щербатая, что минерал, потускневший и повёрнутый наружу не эффектными кристаллами, а рубашкой, трудно увидеть. Персонаж быстро осматривает окрестность и замечает: «Здесь на него свет вряд ли когда падает.» – «На то и расчёт», – откликается акробат, достав из кармана железную скобу явно помоечного происхождения и ожесточённо расковыривая кирпичи вокруг минерала.

Персонаж даёт акробату ключи от квартиры, повторяет адрес, просит сидеть до его прихода тихо, света не зажигать и не откликаться на звонки – что телефонные, что дверные.

Идёт на свою встречу, здесь недалеко.

Это совещание, в его понимании – разъяснительная беседа с управой об архитектуре. Чего не хватает этому городу? С точки зрения властей – чего-нибудь большого и современного. Но, конечно, чтоб не портило вид! Ни в коем случае. Уместностью и понравился представленный гостем проект, но, как было сказано уже на конкурсе, здание надо сделать пограндиознее. Доработать. – Персонаж не возражает прямо; начинает ответ с описания окрестностей.

Этот город, сплошь из барокко и модерна, причём не выше пяти этажей, тем и хорош, что на удивление един в своей застройке; добавить в него нужно нечто подходящее не только по стилю, но и по размерам. Персонаж достаёт плёнки, кладёт на проектор: не поленился навести эту красоту, ещё когда тосковал в пыльном городе. Теперь дорисовал, и вот пригодилось. – Это прямо картины, сплошная поэзия-и-правда воображаемого дома среди реальных; разумеется, на конкурсе такое неуместно, а сейчас поможет переубедить гигантоманов.

Зам. градоначальника то и дело окидывал гостя холодно-пронзительным взором, и тот даже усмехнулся, укладывая плёнки назад в папку. Подумал: «колдун». Сейчас не задумывается, почему этот человек так испытующе посматривает на него, почему в нём чувствуется окончание необычайной истории; и его взгляды поверх, помимо остальных, адресуются персонажу, словно знакомому, и ко всем его фразам, обращённым к нему, в конце словно беззвучно добавляется: «ну-ну... молодой человек». На обратном пути, когда персонаж вышел уже и из лифта, и из дверей, когда пересекает усыпанную гравием площадку, к нему приходит догадка, и он внутренне застывает: если за ним из окна или вестибюля наблюдают те, с кем он только что расстался, он не должен себя ничем выдать.

Рассматривает всех встречных девушек, пока едет в трамвае и потом идёт от остановки на крутую горку, к архиву. Этому никто не удивится: молодой человек, да ещё приезжий.

...

Вечером акробат, меняя собаке повязку, объясняет: куклу спрятали хитрей всего. Собака её встречала, но точного места показать не может – значит, куклу не обездвижили. Пока брата никто не хватился, нет причин держать сестру взаперти. Она не знает, где тележка, потому что была поймана первой. Никто здесь ей не знаком, никто не поверил бы, если б она рассказала, что случилось; а уехать из города ей невозможно – город замкнут колдуном, место сворачивается, искажается, возвращая беглецов внутрь. –

Сложнее всего найти её, а время, между тем, поджимает. Тут им поможет минерал. Акробат говорит: главное – нести его незаметно; ты сумеешь. Кристалл поменяет цвет. Она помнит тебя, у неё хорошая память на лица; но ты ей на всякий случай покажи Кристалл так, чтоб никто другой не заметил. Не задерживайся, не говори с ней. Дальше она всё устроит.

Они намечают пару мест, куда она могла бы приходить на неделе. Но времени слишком мало. «Думай, думай, – говорит персонаж. – Она же хочет, чтобы мы её нашли. Как вы поступали в чужих городах, чтоб не потеряться?» Акробат молчит, заканчивая перевязку; потом вскакивает на стол прямо с корточек и становится там на руки: «Ты голова! Первое, о чём надо было подумать. А я идиот.» – Одним движением возвращается на пол и объясняет: в каждом городе своё, в этот мы давно не приезжали, но на юге по умолчанию – липа у Stadtbrunnen. (Как в северных – ратуша.)

«Мне показалось, что зам. градоначальника меня подозревает.» – «А! Ну это он из-за твоего упрямства. Ты же хочешь поменьше разрушить.» – «А он?» – «Гоняется тут за одним... Мы поздно узнали. Да, наверно, твой заместитель – тот самый.» – «Кто?» – «Кто нас рассеял. Тот гонялся за духом места; мы подвернулись не вовремя, он запаниковал и на всякий случай...» – «Зачем ему дух места?» – «Он убедился, что пока его не посадит на цепь, как собаку, или в клетку, как ворона, хозяином здесь не станет.» – «А застройка в чём виновата?» – «Знаешь... улица – строчка; район – абзац, город – текст.» – «Ясно.»

...

Позанимавшись часа три, персонаж уходит из архива с папкой, разбухшей от ксероксов, покупает по дороге два местных пирожка с вишней и скоро переходит на прогулочный шаг. Глазея и жуя, невзначай оказывается на скамеечке под лозой перед музеем; просто чудо, что там никто не сидел.

...Всё это время она шла от архива за персонажем, потому что у неё обеденный перерыв, и ей, как всем женщинам, нужно в магазин, чтобы вечером отправиться прямиком домой с набитой сумкой; чай попить можно в оставшиеся десять минут, всё равно с удобством в тесных старых комнатках не покушаешь. Кипятильники и то приходится прятать от пожарников. –

Одного они с акробатом не учли.

Девушка подошла, и персонаж не узнал её, только очень удивился – то ли такому фронтальному приближению вплотную, то ли молчанию и пристальному взгляду, то ли какой-то нарочитой внешности: русым волосам – быть может, слишком тёмным, но без намёка на каштановый оттенок, так что почти серым, – и глянцевым, как под непрозрачным лаком, радужкам. Или карандашному огрызку и клочку бумаги в её руках.

Да ведь здесь остановка! Тьфу, тугодум. – Персонаж поспешно встал с лавки, прочтя: «5-го давно нет?» Невольно вынул из кармана вторую руку с камнем и попытался было устроиться с запиской, не выпуская камня, но сунул назад в карман – девушка протянула обратной стороной сумочку из твёрдой, как дерево, кожи; записывая ответ, персонаж, не подняв ещё глаз, уже знал, что это за глухонемая.

Подошёл автобус, она уехала, оставив у него в руке клочок бумаги. В раздумьях повертел он записку в пальцах, чуть было не выбросил, но заметил на обороте адрес.

Ночью они добывают кота: «подсади,» – говорит акробат, персонаж берёт его на плечи, и тот, внимательно всмотревшись в загадочные, застывшие позу и черты, проводит ладонью по деревянному боку. Охватывает скульптуру, прижимается лицом, говорит: «Баюн, братец...» – и чувствует, как жёсткая древесина смягчается, как изнутри приходит тепло.

Персонаж, таращась исподлобья так, что даже больно, напрягшись, чтобы не шатнуться некстати, видит снизу, как условно намеченная густая шерсть делается всё подробней, а потом начинает искриться в лунном свете.

Кот на глазах уменьшается, делается шерстяным и пёстрым, меняет позу; вдруг поворачивает голову, и в глазах проскальзывает отблеск: сперва золотистый, потом ярко-голубой. Акробат, отстранившись, наблюдает и ликует, трясясь от беззвучного смеха.

«Киса, – говорит он шёпотом. – Зверь ты наш. Поехали.» Персонаж осторожно приседает до самой земли, чтобы акробату не пришлось, слезая, посадить когтистого кота ему на макушку.

Собака подходит, двигает хвостом вправо-влево, животные чинно обнюхиваются.

Потом они разделяются: акробат с собакой отправляется в зоопарк за вороном, а персонажа шлёт за девочкой-куклой. Тот спрашивает, справится ли один – она может не пойти, не увидев брата; но тот уверен, что Кристалла днём ей хватило, чтобы поверить чужому.

Трамвайный круг, кусты и с полдюжины тополей посередине. На всём лунный блеск. Является кукла, и он за несколько шагов, как просьбу, протягивает ей Кристалл.

Она сперва встаёт в колею и лишь потом кивает, чтобы он отдал ей камень; как она вернулась в свой настоящий облик, уследить было невозможно; объясняет ему: только посередине, между рельсами колдун меня не видит. Если бы он проснулся сейчас, то уже не смог бы сказать, где я, а если бы минутой раньше – видел бы, что я стою на круге и разговариваю с тобой. Нам надо уйти как можно дальше до четырёх утра, когда пустят трамваи.

Персонаж идёт рядом с рельсами, постоянно переводя взгляд – смотрит то по сторонам, то под ноги, то, коротко, на куклу, но всё это время чувствует знакомую красоту: как тушью нарисованные глаза, апельсиново-рыжие, неяркие волосы, кожу цвета луны. – Да она могла бы не прятаться, только повязать платок, и растворилась бы в ночной местности.

Хоздвор, уголь, акробат с неслышным смехом приподнимает один конец; персонаж, поняв, бросается ему помочь, они пускают гору угля скользить и сыпаться с незабываемым звуком, и вот перед ними самодвижущийся возок; акробат сдёргивает брезент, с него летит чёрная пыль.

– Уделали тебе брезент.

– Дождь смоет. Главное, не с обеих сторон.

3.

Колдун ничего теперь не может сделать: повозка за пределами его компетенции, это та самая тележка на просеке – серебряные спицы, предначертанный путь через лес; они садятся на неё и приглашают персонажа, и он охотно вскакивает, пристраивается, чтобы проводить их. По дороге они расскажут, что за охота шла в этом городе, когда они там появились.

Колдун привёл глухонемую в городской архив за руку, лично оформил библиографом; потом отвёз на трамвае на окраину, в домик с деревянным вторым этажом, и договорился с двумя старенькими сёстрами о квартплате.

Она не пыталась покинуть город, в отличие от акробата и собаки: кроме розы, никого не нашла и решила, что их рассеяли по свету. – Что это такое, они ещё разъяснят персонажу по дороге, времени хватит. А завтра дадут представление в ближайшем селе, чтобы прокормиться: запасов-то не осталось. Там как раз среда – базарный день.

...

У ворона трудности: он захватил с собой из зоопарка ворониху, но она желает жить в лесу на дубу, как полагается воронам, а не путешествовать в обозе цирка.

Следующим утром обнаруживается, что оба исчезли.

Персонаж, проводив их до села и задержавшись, чтобы посмотреть представление, возвращается в город колдуна. Не уверен, что сразу и легко уладит дело с зам. градоначальника, но знает, что мир наступит. В конце концов, хоть человек и вмешался, происшедшее было неизбежно: «zuvorbestimmt war's»; не колдуну было решать исход истории, а уж он-то, человек, посторонний, лишь выполнил скромную роль, назначенную ему более высокой инстанцией. (Той, что сотворила Тележку.)

Приступив к исполнению обязанностей, спеша наверстать упущенное, забывает о невыясненных отношениях; через три дня вспоминает, потому что назначен общий визит на стройплощадку. В девять утра они все уже там – архитектор, зам. градоначальника, главный градостроитель, в лёгком тумане собрались для экзаменовки подрядчика, тот запаздывает, и во время перекура на маленьком пятачке утоптанной и ничем не усеянной земли они смотрят друг на друга так, словно никакой Тележки с её населением не бывало.

Ещё через неделю персонаж, завершив труды праведные и позволив себе почувствовать усталость, бродит по музею в час малолюдья и обнаруживает своего странного противника неимоверно далеко. На полпути в глубокую и вольную, покойную перспективу очередного Каналетто, где даже солнечный свет на фасадах кажется старинным.

Из окна одного дома, словно ища кого-то на улице в этот жаркий час, в качестве исключения выглядывает крепкий старик с цепким взглядом, засученными рукавами и ретортой в левой руке.

А с нашей стороны канала простодушно и счастливо улыбается посетителю прачка с огромным тазом белья.

...

Через солидное время – к концу августа – пришло известие: ворон вернулся вместе с воронихой. Уговорил. Они вьют гнездо в дальнем углу тележки, приходится прикладывать большие усилия, чтобы ворониха не нападала на всех подряд, особенно на кота, следуя инстинкту.

Кто знает, приживётся она или нет? Выведут птенцов, вырастят их, а там она, возможно, сочтёт такую жизнь слишком неестественной и обременительной и улетит искать нового мужа. Ничего не известно. Надо ждать. –

Персонаж улыбнулся, складывая письмо.

Завершив работу в южном городе, он едет в следующее место назначения с радостью не только от архитектурной удачи, но и от предстоящей встречи: когда приедет, компания уже будет там.

Настаёт сентябрь.

В паузе перед следующей работой он делит время между музеями, архивами и своими друзьями. Они теперь называют его другом; роза больше не отклоняется от него.

Они гуляют по широченному регулярному парку; они заходят во дворец, обходят все этажи экспозиции, персонаж объясняет; животные сидят снаружи, караулят розу, которая здесь смотрится совершенно естественно; только девочка-кукла на каждом новом этаже непременно выглядывает наружу из высоких окон, чтобы проверить, как они там внизу.

...

Сестра акробата раскладывает карты, а снаружи дождь; ворон с воронихой о чём-то тихо беседуют на жёрдочке в углу под самым брезентом – то перекаркнутся, то ворохнутся, то ущипнут один другого за шею; над жаровней закипает чайник; персонаж глядит на белые руки, зелёные раструбы рукавов, на волны розово-рыжих волос, ловит взгляд, совершенно чёрный, когда тот поднимается от карт. На тележку вскакивает Баюн, сильно встряхнувшись, и с порога начинает одержимо вылизываться. Акробат не смотрит на гаданье; накрылся пледом, играет на совиной дудочке, откинувшись на плотную толстую подушку, без спешки, подробно выдувает свои мечты; смотрит в брезент, а видит явно далёкий берег.

Даже если персонаж сейчас себя спрашивает, увидит ли его когда-нибудь тоже, он об этом не скажет никому.

(Он должен стремиться, тянуться, это неизменный фон: мечта – быть мужем куклы и братом акробата. Быть с ними везде, не расставаться; обрести некое назначение внутри их компании. Но на то она и не твоя, например, а их жизнь, чтоб тебе в ней нечего было делать; разве что сидеть так, глядя на гаданье, в ожидании чая. –

И всё-таки он хочет, как я хочу однажды толкнуть створки.

Хотя бы попробовать.)

...

Всё-таки они говорят мало; из случайной обмолвки акробата персонаж сумел вывести, что компания существует около тысячи лет, за это время люди её всё убивали, убивали, а она всё воскресала – на то ей дана Тележка; воскресение не отменяет ни боли, ни зла. Конечно, они успели выучить, что с людьми связываться не нужно: а то неизбежная история повторится раньше, чем могла бы. Конечно. – Он теперь понимает.

...

В октябре приходит время приняться за новый заказ, а компания собирается в путь: опять поедут на юг, и так уж задержались до невозможности, медля расстаться с персонажем. Вечером за чаем показывают ему на карте свой маршрут: «...Видишь, а отсюда в апреле вернёмся прямо в тот город. Ты ведь ещё будешь там?» – «Конкурс в начале июня», – отвечает персонаж. «Так не грусти, весной опять встретимся!» – весело восклицает девочка-кукла.

Персонаж на миг приподнимает уголки губ, смотрит наружу в квадрат под откинутым брезентом: картина. Больше выходящей из-под нас дороги с мокрой, неровного цвета травой, забитой розовато-охряными листьями. За леском впереди будут поля; и вдали пойдут вставать над ними, тут и там, подспудно рдеющие толпы многоруких немых скульптур, будут отделяться от горизонта, приближаться и наискось отступать; и дальше где-то, потом откроется большая река, а за ней то тесный город на горке, то просторные террасы и дворец курфюрста... Страна бесконечна. –

Следующим утром персонаж просыпается от мысли, что как раз сейчас они выезжают за городскую заставу.

Через день выпадет первый снег.

Наступает январь, работа персонажа завершена, он сходит с поезда в городе, где впервые встретил циркачей; плевать, что это пыльное место действует на нервы – больше почти не действует, потому что персонаж во всём, кроме людей, видит здесь следы своего счастья – напоминание о нём, так или иначе.

Снег здесь сверкает, как брильянтовый. Может, это от погоды, место ни при чём. Пруд замёрз, и на нём теперь не протолкнуться: народ катается. Персонаж на выходных приходит туда, потому что разноцветное веселье напоминает ему представления друзей.

На исходе месяца думает: зачем ждать? Карта есть. –

Он уехал, отказавшись от участия в предстоявшем конкурсе, и больше здесь не видали ни его, ни компании.

пятница, 3 марта 2017 г.

Трава

Мы знак, а толкованья нет,

Боли нет в нас, среди чужих

Почти уже мы речи лишились.

«Мнемозина», 2-я редакция

1. Окно

Повсюду крутится одинаковость, большая шарманка Города объемлет множество малых, едва заметных оттуда, с туч, часто протекающих по запачканным небесам; вот и Мнемозина всегда приходит в этот короткий переулок по четвергам и вторникам, всегда выруливает через замысловатое коленце в его конце на прямую, хотя не очень оживлённую улицу, шагает по ней направо, где через непарадный, но популярный вход можно попасть в городской парк. Всегда недоходя сворачивает в широкий промежуток между монументальными домами, во дворе справа поднимается по короткой лесенке на первый этаж, и дверь в подъезде всегда распахнута, её прикрывают лишь на время свирепых морозов; вторая дверь – квартирная – в этот час тоже отперта, из неё навстречу появляется предыдущий ученик или слышатся звуки рояля.

Сегодня Мнемозина трудится, как обычно, учитель вроде имеет причину быть довольным; он доволен: ею. А сам? В перерыве приглашает подышать воздухом, как всегда; два окна широко раскрылись в стене, словно кладка в этом месте раззявилась на зелёное счастье снаружи. Из них видна великолепная – невытоптанная – лужайка с большими и прямыми старыми клёнами, дальше дорожка, по которой одни люди устремляются в парк, а другие, насытясь, его покидают; люди, дети, звери. Коляски, воздушные шарики. Девочка (верно, кончила первый класс) припрыгала сюда через скакалку от самой автобусной остановки, рядом вертятся подружки и, чуть она остановится, на неё налетают; верно, поспорили, доскачет ли до ворот. – Но учитель, глядя туда, их не видит; вбирает закатный свет. В этот раз молчит.

Мнемозина давно наловчилась, глядя с ним из окна в перерыве, поселяться в его зрачках. Когда педагог и ученица возвращаются к инструменту, Мнемозина отмечает: сегодня он смотрел на траву под деревьями, потом на их стволы, потом на дорожку с теми, кто по ней движется, но видел только свет на всех поверхностях, рыжеющий исподволь и неизменно блестящий.

Она теперь думает об этом, прощается и уходит задумавшись: в чём причина? Так не бывало. Так не должно быть. Не дело. Не то.
В следующее занятие ловит каждый сквозняк в зале, каждый шаг учителя, гулкий хруст старого табурета, оттенок пыли в солнечном луче. Постепенно унюхивает опасность; беззвучно, буднично недоброе столпилось по краям и ждёт конца урока. Уходя, Мнемозина замечает наконец; дошло, когда уже шагнула за порог. Шкафчик в дальнем углу комнаты: пыльные стёклышки, хрупкий каркас. Алюминий. Седина пустоты. Его изначально-то не было, но и появился не вчера. Незаметно возник по ходу дела и, как помнится, некоторое долгое время стоял пустым. Теперь там всего два предмета:

(шагнув со двора на улицу, она зажмуривается навстречу праздничному закату)

Ампула и шприц.

* * *

Занятия отныне – трупообразные часы; тление улеглось по краям зала, пока учитель трудится в середине, возле очередного ученика и рояля, утомлённый и аккуратный, собранный до совершенства как раз потому, что песок истекает; блестит глубокая чернота, приют наплывающих и вновь ускользающих отсюда смыслов, белые с чёрным страницы сменяют друг друга на пульте, белая с чёрным клавиатура терпеливо откликается на сменяющие друг друга чужие руки; ампула ждёт.

Ампула ждёт учителя, и, когда ученики иссякнут, когда уйдёт последний из них – Мнемозина –, когда учитель закроет за нею дверь…

Он просто подойдёт к серому шкафчику. Всё просто. Не надо себя пугать.

* * *

Чтобы выпроводить отсюда горечь, надо вылить яд в умывальник, выбросить осколки в ведро; но учитель не захочет сделать это сам и полагает, что обыкновенной ученице, даже не закончившей институт, это тем более не под силу. Когда Мнемозина попробовала заговорить на эту тему, он отмахнулся – впрочем, без злости – и отослал: “Ступай.”

Хорошо.

Аккуратно шагая по ступенькам, она пробует подсчитать, сколько вторников и четвергов пропустит, пока явится снова.

Пока не иссякло лето, не возобновились занятия в институте, можно и нужно решить задачу, что бы учитель об этом ни думал.

Незаметно, за мыслями, Мнемозина оказалась на другой лестнице, ведущей вверх: у себя дома. Не вызовет лифт; всего-то подняться на третий этаж. Вот и чёрная табличка с золотыми буквами – фамилией родителей.

Дом построили сразу после войны для таких, как они. Высокие потолки, лепнина, светлые обои со старомодным мелким рисунком, толстые, крашеные деревянные двери с бронзовыми ручками и прямоугольными углублениями – как будто в них ослепли окна; Мнемозина не спешит пройти через множество комнат, светлых, обставленных просто, одинаково полных мира и в многолюдье, и в отсутствие людей: она живёт здесь девятнадцать лет, т. е. всегда. Натёртый дубовый паркет мирно отблёскивает: снаружи солнце. Мнемозина нюхает здешний воздух, и запах тоже светел; Полублизкое Прошедшее, которого она не застала, кажется, полюбило эти стены и продолжает заглядывать сюда. Сейчас опять здесь молча улыбается время, которое помнишь через бабушек и дедушек до того ясно, что не всегда можешь поверить, что одно или другое событие случилось ещё до тебя.

…Родители в отъезде, это с ними часто случается.

Они оставили дочери ключи, деньги, указания, просили всё-таки съездить куда-нибудь на природу – если не хочет на море, то хотя бы в пригородный санаторий. Очень старались, чтобы она выбрала что-то до их отъезда, но и в последний день, помолчав, Мнемозина ответила: как выйдет. Хотя она не любит их огорчать.

Её спальня – предпоследняя налево. Дверь приоткрыта, видны маленький письменный стол, карандашный портрет над ним с леворукой штриховкой, пианино, книги до потолка по всем стенам.

Забросив сумку на кровать, она пробегает по комнатам, укладывая стулья на диваны и столы, выкатывает из чулана пылесос, распахивает все окна и приступает к генеральной уборке.

…Наутро после завтрака укладывает рюкзак, осматривает и запирает квартиру; постояв напротив подъезда, ещё раз оглядев просторный желтоватый фасад, вникнув в его ясность и соразмерность, отворачивается и переулком уходит к другой, всегда переполненной транспортом улице, где у разлапистых и приземистых ворот старого, почтенного рынка останавливается автобус, идущий на край света. Путь далёк, потому что город обширен.

Дома в нём попадаются разные; если даже дом учителя темноват снаружи и смесью средиземноморского стиля с избяным внушает странные мысли о прошлом, если эти мысли порой глючат даже в просторной зале, где стоит рояль, то что говорить о других частях города, о безбрежных выселках где-то впереди, за горизонтом.

…А ведь учитель признался – проговорился, не сумел скрыть; Ампула будет им недовольна за такое малодушие. Надо поторопиться.

2. Врач

Мнемозина поселилась у однокурсницы, через дорогу от поликлиники; в квартире одна бабушка, остальные укатили на юг. Мнемозина встаёт с рассветом, выстаивает, потом высиживает очередь в регистратуру, бережёт номер на руке. Врач – величина, к нему ломятся желающие.
В течение трёх летних месяцев город, в порядке саморекламы, доплачивает светилу за приём простых смертных, и Мнемозине удалось добыть направление, предъявив участковой врачихе весь набор признаков, образующих пресловутый синдром.

Он для неё не новость, да и не для кого уже. Родители редко заговаривали об Ампуле, в их кругу это не принято; когда однажды разговор за столом всё-таки коснулся этой темы, отец честно признался в своей старомодности, выразив убеждение, что лучше совсем не привыкать, чем “соблюдать режим”, что справиться с трудностями собственной волей – задача, которую чаще всего предлагает нам жизнь, и, видимо, неспроста; мать пошутила, перевела разговор на другое.

Мнемозине тогда было шестнадцать, гости собрались на день рождения отца; за хрустально прозрачными стёклами эркера в морозной окантовке зябко сверкали закатные крыши по ту сторону широкой улицы. Мнемозина спросила себя в тот вечер, прав ли отец и что на самом деле означает Ампула; за три года пришла к выводу, что власть имущие сами растят болезнь, к борьбе с которой призывают: выгодная им жизнь, которую они устроили и поддерживают, создаёт невыносимые тупики, которые по плечу немногим. Масса вынуждена искать помощи; массе подсовывают Ампулу. – Мнемозина ни с кем об этом не говорила, а допрос ей не грозит. Ещё со школы у неё установился тон спокойный, солидный и твёрдый, невольно убеждающий в надёжности – к ей подобным вопросов не бывает, потому что эти люди выражают собой один убедительный, никого не раздражающий ответ, годный на все случаи. Даже замкнутость при этом не кажется вызовом. Потом, Мнемозину отдали в школу, хранившую старорежимный дух; там было много хороших учителей – тех, кого сейчас ни один директор уже не рискнул бы взять на работу.

…Надев дешёвые туфли, Мнемозина вместе с людьми, которым не потянуть платный звонок регистраторше, зевала и ёжилась под крыльцом, нюхая влажные сумерки, следя, как пролетают наверху вороны, голуби и стрижи. Хорошо. Длится лето.

На третье утро она в первой десятке попала к окошку и получила талон: явиться на приём завтра к 14.30.

Поликлиника обыкновенна, это подтвердил и второй этаж; праздничная исключительность события подчёркнута самодельным плакатом, прилепленным к поперечной балке коридора, раздаточным материалом на облупленных столиках и совсем уж по-детски нарисованными указателями, которые скотчем приклеили прямо на глянцевитую краску стен.

Дверь кабинета номер двадцать такая же белая, как все остальные, только на ней наклеен – скотчем, опять же – символ Ампулы; синдроматики, явившиеся загодя и ждущие под дверью, тоже выглядят привычным для них образом, словно праздник их не касается. Мнемозина усаживается в крайнее кресло ряда, не задавая вопросов, и следит за минутной стрелкой крохотных часов с золотым корпусом и трещинкой на стекле; родители всё порываются подарить ей новые, но она предпочитает носить бабушкины с тех пор, как той не стало. –
Кто-то выходит, кто-то входит; подтянулась тощая, как смерть, женщина с угловатыми ушами, в верёвочных туфлях без задника и на платформе, спросила, села; минутная стрелка показала двадцать восемь минут третьего, когда из кабинета вышел последний перед Мнемозиной пациент и жестом показал, что можно.

…И вот она вошла и закрыла за собой белую дверь.

Врач-светило расположился в обыкновенном кабинете, за обыкновенным столом, лишь стекло ему принесли новое, сразу заметно; и, конечно, все не скрытые халатом детали хором свидетельствуют: звезда! знаменитость. Богач.

Герой дня сидит боком, оборотившись в сторону гостей, закинув правую руку за спинку стула, при разговоре постукивая по столу дорогим пером; весёлый, непринуждённый вид приглашает расслабиться и чувствовать себя как дома. Не забывайте: у вас праздник! Для самого Врача это выход в свет – он даёт интервью, довольный, оптимистичный, благосклонный, делится с людьми отблеском успеха.

* * *

Глядя под ноги, Мнемозина шагает по бульвару в предсумеречный час, кругом люди быстро проходят туда-сюда, освободившись после работы, довольные погодой и торопясь встретиться, заскочить в магазин, позвонить, навестить кого-то близкого…

Приходится признать, что эта встреча – мимо. Ампула от Врача не зависит, скорее, повелевает им. (Он при ней, как палач при судье.)

Она ему даже не раскрывает своих планов. Дальновидно позволяет ему хорохориться, внушать себе и людям, будто он знает, куда идёт сам и куда они идут, следуя за ним, и будто всегда, сам намеревался идти именно туда. Якобы развитие науки, общественная польза и прочая фигня прямо следуют из воли Врача – – ему подобных, коллег. Его сословия.

Мнемозина сумела его раззадорить: после двух-трёх явно привычных ему вводных фраз внезапно заявила, что желает отучиться от Ампулы при посредстве собственной воли, без лекарств.

Это его задело. Во-первых, уточнил он, встав со стула и расхаживая, как учитель по классу, совсем отучаться и не нужно, и невозможно – когда изменился обмен веществ, попытка вернуться к исходному состоянию заканчивается инвалидностью; во-вторых, восстановление разумного баланса требует медикации. “Я пропишу вам антидот.”

Мнемозина – дочь учёных. Все дни после стояния в очереди она повторяла резюме сведений об Ампуле, извлечённых в мае из домашней библиотеки, которое она вписала бисерным почерком в тонкую тетрадку с упражнениями по древнегреческой грамматике, на всякий случай греческим же алфавитом. Название, которое черкнул на рецепте Врач, означает вовсе не антидот, а другую разновидность Ампулы. Шило на мыло. С целью…?

(Она прячет рецепт в сумочку, стараясь не помять.)

Пациентка не сдалась, боролась: а почему, мол? Не вижу причин. Ведь курить отучают! И против пьянства кодируют. Или вшивают торпеду. Если человек сам твёрдо решил –

Тут он, в азарте словес, развенчивая заблуждение гостьи, разъясняя своё кредо, легко дошёл до хвастовства – и хвастал, хвастал, пока не проговорился. Чуть-чуть. Отказывая посетительнице в надежде, демонстрируя “правду жизни” важно, словно захолустный краевед – пару откопанных в здешней земле средневековых челюстей (уж будто, даже если он говорит правду, эта правда принадлежит ему, из его кармана вынута?…), Врач дошёл до уточнений и примеров, которых ему не следовало приводить, если он желал пресечь любопытство. Каждый раз, когда пациентка загоняла его в угол, в качестве последнего, неопровержимого довода Врач ссылался на работы одного и того же авторитета. Книги этого деятеля у всех на слуху, но Врач упоминал не популярные, а строго научные работы Мага – так прозвали в народе учёного с инициалами М.А.Г, который в конце концов стал подписывать прозвищем новые публикации.

…Нет, не врачи управляют Ампулой. С дураками хорошо им разыгрывать всеведущее могущество, на самом же деле ответ не у них.

3. Маг

Мнемозина экономит; пешком шагает через город. Здесь было некогда семь городов – один большой, шесть малых, потом их соединили. До сих пор кое-где проступают следы швов. – Если она хочет быстро добраться до цели, надо идти самым простым и трудным путём, как шла бы на её месте та женщина в верёвочных туфлях. Путь Мнемозины – обивание порогов, на это люди тратят не один день; она каждый раз ночует в другом месте, у однокурсников, знакомых и родни – появляется в дверях ближе к вечеру с рюкзаком за плечами: «пустите переночевать». И снова нежданное явление на пороге тьмы тихо поражает их, каждого по-своему, и в ответ она слышит: «проходи». Никому не взбредёт на ум спросить, зачем вдруг Мнемозина дотемна разгуливает одна далеко от дома, куда направляется.

Ночи, как дни, глухо беспокойны и долги.

Ночи полны близящихся и протекающих мимо огней, шумов на отдалении, странных облачных спектаклей над крышами, голосов за стеной, то жалобных, то поющих, мышиной возни, капель из старого крана.

В одну из них настаёт полнолуние.

За окном резная веранда. Полудеревянный дом сохранился благодаря первому хозяину с его нетленной академической славой: тот не пожелал сменить место жительства, и здесь теперь живут его дети, тоже учёные. На раскладушке в полусне Мнемозину вдруг подхватывает, рванув с места, кавалькада фантазмов, в дикой скачке выбрасывает по пути куда попало, и там спящая встречает занятные вещи.

Первым является рояль. Она поднимает крышку: внутри набит сырой фарш. Оглядывается: вокруг, возле невысоких каменных стен с несколько потрескавшейся краской, высажены пёстрые анютины глазки в рамке незабудок. Как она сюда забрела, Мнемозина понять не может – не помнит улиц; справа почерневшая двухэтажная изба, сзади въезд без ворот… Рояль-то как сюда затесался?

Она выходит и обнаруживает, что здесь нет улиц – одни переулки между высокими стенами, покрашенными то синей, то тускло-розовой, то зелёной краской. Что за дома и сады прикрыты ими, отсюда не видно; каждый поворот стены отмечен вазоном, в котором обыкновенно оказываются настурции.

Мнемозину сопровождает вопрос, где это; ибо её сны раньше имели чёткий постоянный контур, она могла бы их перечислить, описать каждый, сказать, при каких обстоятельствах он приходил к ней. Сейчас не то.

Повернув направо, она оказывается на краю воды, на белых каменных блоках, образующих узкую безлюдную набережную.

Вода речная. – Вон пришвартованы два катера и лодки.

Мнемозина всматривается в шёлковые наплывы ряби, пока под ногами не возник новый берег. Тут парк античных скульптур; или подделанных под античность. Остров?

Она бродит среди желтовато-белых неподвижных фигур: словно статистов заморозили. Музей?

Она рассматривает каждого, стараясь определить имя: надписей-то нет на низеньких постаментах, которые понемногу захватывает трава.
Это, например, точно тёзка: титанида Память, мать всех вдохновений. – Мнемозина было усмехнулась и тут же вспомнила, зачем здесь гуляет. Времени мало. Надо искать Ампулу, а не глазеть по сторонам. Она где-то здесь.

Где?

Вот для чего постаменты лишены подписей: чтобы посетитель не догадался, которая из статуй скрывает в себе яд.

Мнемозина возвращается к берегу и начинает опознание всех подряд. Трудная задача: гипсовых островитян много, а в справочник по античной мифологии она заглядывала последний раз, когда ей было лет десять. Торопится, почти бежит под конец, но бой часов с того берега её настигает – полдень. С последним ударом статуи пропали. Мнемозина останавливается; обводит взглядом пустые постаменты, на которых появились греческие надписи.

Вот же оно, рядом стояло: божество подземного мира; божество забвения.

Больше не стоит.

Так прячется Ампула: когда есть подпись, нет её самой. Когда она здесь, она безымянна.

…Уходя, Мнемозина подозревает, что бесполезно запоминать место: расположение фигур, вероятно, меняется – с каждым появлением они встают по-новому, сбивая посетителей с толку.

Достигнув противоположного края острова, Мнемозина оглядывается: пара сосен, кусты тут и там, постаменты в траве, словно обветренные кости, воротца без ограды, на дуге которых написано: «Планетарий».

И когда Мнемозина оторвалась от созерцания, обернулась, за островом уже встают не река и тот берег, а родной тесный двор, каким он был десять лет назад, и в нём яма. Пасмурный день в конце сентября.

Мнемозина повела плечами, чтобы поудобней пристроить на спине ранец, и приближается к яме поглазеть. (В конце концов, она не задержалась после уроков и шла домой прямиком, поэтому обед остыть не успеет.) С интересом изучает глинистые стенки, загородку, знак на ней, фонарик, рабочего в яме; человек поворачивает к ней лицо, не переставая копать: весь умазался, грязь в него въелась, пожалуй, родная мать не узнает; …учитель.

Роет – – но вокруг ни души, никто не стоит над ним с автоматом.

…Попытка протянуть руку в яму обречена: чем дальше тянется рука, тем сильней растягивается расстояние, и вот яму с учителем едва видно – Мнемозина всматривается, силясь не потерять чёрное пятнышко, с четырнадцатого этажа высотки, вдруг возникшей через улицу против родного дома.

Гнуснейшая архитектура. Лоджия. Окно на улицу не единственное здесь; Мнемозина ищет выход из обширной, для нуворишек спроектированной квартиры, в которой нет пока даже мебели. Вместо выхода в ответ на её чрезмерную настойчивость попадается, наконец, комната с шикарным трюмо, свадебным платьем в брильянтовых блёстках и прислонённым к стене гробом – белым, лакированным, с золотой каймой; рядом крышка, на ней кольца с лентами. На туалетном столике блестит что-то, не рассмотреть – солнце играет в трюмо и бьёт по столику прямыми лучами, стеклянные вещи испаряются в сиянии.

Мнемозина зажмуривается, потом выходит, прикрыв за собой дверь.

…Наконец, после бесконечных блужданий, она через чёрную лестницу и белые двойные двери с мутным стеклом выбирается в общий коридор соседнего, непрестижного дома со странными квартирами – они все одинаковые, маленькие, двери во многих открыты. Гостиница? Тогда дешёвая. Оба дома, видно, возникли только что, потому и жильцов тут пока не встретишь.

Закрывшись в одном из этих номеров, Мнемозина усаживается с ногами на подоконник. Внизу широкий перекрёсток; похоже, она прошлялась всю ночь: утро едва началось, солнце ещё не показалось из-за крыш, ясный отсвет гуляет от стёкол к стёклам и ложится на пустой асфальт.
Три цвета светофора снятся там внизу: выскочили на перекрёсток, чтобы сотворить Мнемозине под окном нечто вроде серенады – показать себя. Красная пятёрка, жёлтая шестёрка и зелёная восьмёрка кувыркаются, перепрыгивают один через другого, пляшут, Мнемозина смеётся, распахнув окно. Уродцы. Живые! Свет крепчает, их видно, как на ладони. Гаишник не обращает внимания, не гонит их, и машины им не сигналят. – Видно, для того и пришёл сюда регулировщик в такую рань, чтобы дать цветам-цифрам поразмяться перед рабочей сменой, которая у них длится за полночь.

* * *

Проснувшись, Мнемозина шлёпает босиком в коридор, к телефону. Три цифры – путь к тому, кто знает больше Врача.

У Мнемозины не набралось бы и в полжизни столько денег, сколько платят Магу за сеанс; на «568» начинается телефон человека, свободно входящего даже в эти двери. Папин школьный товарищ всегда симпатизировал умной девочке, хотя поддразнивал за странное имя. Ныне он большой начальник и необходим своим начальникам, совсем уж высокопоставленным, существующим только в телевизоре (которого ни Мнемозина, ни родители не смотрят), поэтому все на свете мирятся с его причудой браться за работу спозаранку, уезжать на обед в полдень или в час и возвращаться не раньше четырёх. Днём ему звонить бесполезно: не пробьёшься; а с утра есть шанс. – На том конце ответили, секретарь соединяет, услышав имя-пароль.

Мнемозина моется, завтракает, одевается; достаёт из рюкзака вторую пару туфель, того же фасона, что первая, только из престижного магазина и новую.

* * *

Они встречаются перед воротами, возле особняка восемнадцатого века; на въезде столбы с шарами. Мнемозина стоит лицом к ним – её собеседник, не старше пятидесяти, вышел из ворот; спрашивая и отвечая, она следит, чтобы шары не скатились: они преувеличенны и тяжки, постамент плохо годится для их весомости.

Потом опять долго едет, на трамвае, на электричке, пока пригород не иссяк, не пропали фабрики и дома; сходит на пустынной платформе, вместо асфальтовой дороги к посёлку выбирает поле.

Маг живёт на отшибе; на рубеже усадьбы, за тонкими блестящими прутьями бесконечной ограды путешественницу встречает знакомый вид: ба! та же трава, те же деревья, что за просторным окном учителя. Вон там и клёны.

У Мага в имении они того же возраста, той же породы; только посажены рощицей посреди широкого луга, предваряющего места обитания господина и его многочисленных слуг. Зелёный простор легко проскочить на машине, а для пешехода он становится полосой отчуждения между прекрасной, невесомой ажурной оградой по периметру владения, везде одинаковой, и домом, белеющим вдали. Роща – остров. Как будто вырезали, чтобы вклеить сюда… нет, отксерили ту, настоящую, рядом с парком.

Вон же тот раздвоенный ствол и рядом с ним тоненький сеянец, единственный доживший до этого мая. Мнемозина мысленно поворачивает рощу, чтобы увидеть её в том же ракурсе, что из правого окна класса.

Поравнявшись с ней, видит безупречные, словно вырезанные детьми на уроке труда, ярко-зелёные листья; здесь, должно быть, извели всех бабочек, не говоря о тле. И в траве мало примесей, господствует «собачья травка» – сочная, благоденствующая миниатюрная копия осоки. В такую свистят дети; а здесь и взрослых нет. Гости проносятся мимо на эффектных автомобилях, им в голову не пришло бы остановиться, чтобы побродить по лугу; приблизиться к роще, разглядеть клёны внимательно и подробно. Получается, деревья – призрак: и есть они, и нет их – картинка мелькнёт и исчезнет из глаз и памяти. Книга, которую некогда прочесть. Книга, купленная не для чтения.

Шагая к парадному крыльцу, гостья сравнивает благоденствие в гнезде Мага с… В эту минуту Учитель горит в стекле, как фитиль керосинки, отъединённый, пустой, даже не грязный – никакой вообще. Ни богу свечка, ни чёрту кочерга.

(Она замедляет шаги, следит, чтобы гнев вовремя вытек.)

А Магу денег явно хватает не только на саму жизнь, но и на её радости; даже интересно, откуда столько.

Мнемозина останавливается, лезет в карман, надевает серьги 999 пробы.

За зеркальными дверями парадного царит нерушимый покой. Швейцар исчезает, едва удостоверясь, что гостья угодна – её заранее было велено впустить; почему, не его дело. Проводил и скрылся. Снова оставшись одна, Мнемозина ухмыльнулась.

Любуется интерьером; сказала бы: какое прекрасное поместье, – не будь оно поощрением за верную службу Ампуле, не отдавай натужная культивированность архитектуры и природы абсолютным порядком морга, не будь здешний безмятежный покой плодом зажмуривания глаз: давнего, последовательного, ни разу не потревоженного совестью, не усомнившегося в себе. – Они все живут зажмуриваясь и превращаются в жмуриков задолго до того, как отправляются в печку, – думает Мнемозина при последних шагах, – гордятся, что в упор не видят зла, снова и снова сужают своё поле зрения во имя безразличия, которому поклоняются как единственному средству выжить; и когда всё же подходят к смерти, внутри них уже нечему умирать. –

…И раскрываются двустворчатые двери.

Мнемозина вступает в малую гостиную, почти одновременно Маг появляется напротив из-за портьеры, в тёмно-синем атласном халате с тонкой, едва проблёскивающей золотой прошивкой; за ним следует секретарь, которому Маг додиктовывает наскоро отзыв на чью-то публикацию – а потом, поздоровавшись между делом с посетительницей, указав ей на кресло, он звонит в золочёный колокольчик, отсылает секретаря и усаживается за круглый стол чёрного дерева, покрытый короткой кружевной скатертью. Они едва успели обменяться вводными формулами, как является горничная с подносом. «Чай, кофе?» – с улыбкой осведомляется хозяин; так взрослый говорит с вундеркиндом: применяя к нему вполне настоящую, но и шутливую почтительность.

Мнемозина выбирает чай.

Магу, разумеется, интересно, почему интересно Мнемозине: чем её так привлекает Ампула – не на практике, а именно в теории. Гостья старается объясниться как можно доходчивей и короче: она учится и хочет, помимо профильных предметов, знать всё, что важно современному человеку. Хочет постичь не столько частности, сколько общий принцип, из которого они вытекают («похвально», – заметил Маг); эти поиски привели её к Ампуле. «Вот корень жизни моего поколения; очевидно.»

Уровень понимания, достаточный для пользователя, вряд ли удовлетворит профессионала – а зачем нужно получать высшее образование, как не чтобы стать одним из профессионалов, хозяев жизни, её делателей. Служить исполнителем, техническим работником? хорошо для людей со скромными умственными запросами, любящих размеренную и предсказуемую жизнь.

(Маг с одобрением кивает.)

Делатель жизни в наше время – всегда, так или иначе, делатель Ампулы.

(Слушающая улыбка погасла, Маг задумался, глядя в столешницу, и с некоторым запозданием снова кивнул.)

Поэтому она просила об аудиенции: чтобы узнать от авторитета, что на самом деле есть Ампула и как приблизиться к ней. –

Теперь берёт слово хозяин. Он толкует об Ампуле совсем не как Врач. После первых взвешивающих, уточняющих вопросов к посетительнице подтверждает: Ампула – хозяйка положения, сегодня и навсегда. Маг объявляет это естественным следствием естественных же процессов: люди закономерно пришли к её власти, больше того, эта власть жила в них изначально, постепенно прояснялась, и вот все завесы упали; «мы живём, поверьте, в правдивейшую из эпох…»

Он встал, расхаживает с чашкой кофе, рисует, вдохновенно и на редкость красноречиво, картину будущего: наконец управляющая сила в руках просвещённых людей, многих людей, что исключает диктатуру – и сила эта не стихийна, она вырабатывается наукой, поэтому не вспыхнет разрушительно и не погаснет в самый неподходящий момент, как много раз случалось прежде; эта сила даёт покой и процветание массам, но в то же время – достойные интеллектуальные занятия, достойный уровень жизни всем, чьи способности отчётливо выше средних. Эти люди – избранники Ампулы. Принадлежать к её элите – высокая честь. Чтобы удостоиться этой чести, как сказано, недостаточно труда, но и одних способностей тоже: надо сочетать одно с другим, а пуще того развивать гибкость мышления, чтобы избавиться от косности, которой страдала предыдущая эра. От её условностей. Исследования, с помощью которых Ампулу совершенствуют и развивают, ещё не всё, что необходимо; чтобы созидать счастливое будущее, нужны люди самых разных способностей, в том числе просветители, умеющие говорить с массами. Они призваны очистить культуру от накопившихся за несколько тысячелетий шлаков, от всего непрагматичного, не способствующего процветанию.

* * *

В его доме лжёт даже мебель. Мнемозина не видела ни одного подлинника: от стульев до оконных рам всё – упрощённая подделка.

(Дворецкий закрыл за ней зеркальную дверь, она спускается по белым ступеням, неспеша возвращается через гигантскую лужайку к воротам.)

Причиной богатству – что он бывший маг. Он был им когда-то, но имя принял, когда отказался от знания и мысли в обмен на поместье; сейчас он бессилен, пуст и элегантен. Он, как Врач, вовремя переквалифицировался. Не стал спорить с Ампулой, усёк принцип успеха: брось науку, стань шарлатаном. С прежней научной терминологией и методологией регулярно выдавай на-гора вариации на заданную властями тему и не забывай придавать им привлекательную для обывателей форму.

Мнимо-философская ахинея, которую он тут нёс, в общих чертах Мнемозине знакома; дело в другом: он проболтался ей, как прежде Врач. Она умеет вовремя уронить нужное замечанье, а потом слушать ответ и тем доводить оратора до высшего упоения трёпом; тогда самоконтроль слабеет, и на волю вылетает желанное заветное словцо:

Маг проболтался, где живёт Ампула.

И гостья сумела быть столь убедительной со своей мгновенно сочинённой одержимостью, что Маг черкнул ей рекомендацию. Он под конец, кажется, искренне согласился, что для достижения высших степеней посвящения следует пройти все, хоть и не застревая на низших – «лучшие, гениальные генералы вырастали из солдат». Спорим, он даже не помнит, что именно сболтнул про резиденцию Ампулы, а значит, не сумеет связать просьбу посетительницы со своей проговоркой.

На приступ.

* * *

Итак, известно, что делать завтра; поэтому вечером она не зажигает света, а сидит у окна, следит за перекличкой людей во дворах и скольжением фар, за течением запахов, забредающих в раскрытую створку; возвращается мыслями к учителю, разглядывает задачу, которую он ей невольно задал.

Сроки коротки, но бедствие надо обдумать. Первое: у Ампулы есть рецепт создания и поддержания зависимости даже для таких, как учитель, вопрос, какой именно. Второе – сам учитель, его вина.

Мнемозина уточняет: доля вины. Отчего он стал уязвим?... Ведь стоит убрать причину, он сам, наверное, вынет шип из сердца и перестанет зависеть, как не зависел прежде, всё то время, что прожила на этом свете Мнемозина, потому что она не знает других времён. Она родилась, когда появилась Ампула, и росла, наблюдая, как всё больше людей обращались к Ампуле (кроме семьи Мнемозны и учителя). Поэтому никогда ни с кем не дружила.

Достаточно один раз сплоховать, она видела, как это случается. Что учитель-то сделал? И есть ли смысл бороться против Ампулы, если даже лучшие кончают ею.

Что и в какой момент внушило ему tædium vitæ? Убедить его невозможно, он должен был сам захотеть. –

Закрывает глаза. Вот он утром, до занятий, едва позавтракав, проветривает залу и прислонился к оконному проёму, забывая затягиваться: день пройдёт безрадостно и пусто; копилась, копилась усталость от зла; однажды неслышно приблизилась и тут же осталась позади граница терпимого: настало состояние, не совместимое с жизнью больше, чем на пару месяцев. – Учитель уже думал об этом, взвешивал; полагает, что назад хода нет. Вовремя не остановился, да и не надо было. Принять участь – последний труд, оставшийся в его положении. –

Следует вернуть его в прежний круговорот дней. Она крепко поразмыслила, пока скиталась, и решила, что не время ему исчезнуть – Мнемозина ещё не должна кончить своё полудетство, уроки не должны прерваться, не пора учителю отступить в её прошлое. Да и разве он дозрел, чтобы рассеяться? истлеть? Нет; нечестно. Такому человеку нельзя уходить соскучившись, ведь он ушёл бы не со спектакля, а с боевого поста. – Когда-нибудь да; она знает, что да. (Пусть это неприемлемо.) Только сперва должна быть старость, и глубокая; сперва старость должна долго побыть с ним, долго, как желанный гость, верный друг, должна принести учителю много утешений, ярких, как георгины в сентябре. Как дыни под пасмурным небом на зелёном прилавке соседнего рынка.

Сейчас не время.

4. Кадры

Мнемозина не завтракала и уже выходит, стараясь, чтобы замок входной двери щёлкнул как можно тише. Она снова в дешёвых туфлях. Ехать далеко. Снаружи пасмурно и прохладно. Много вещей оставлено в доме уехавшей подруги, рюкзак на плече кажется невесомым.

Маг сказал: опытное производство. Сказал: источник жизни и процветания. Это значит, что где-то здесь Ампулу растят и воспитывают, а не просто тиражируют.

В паузе между соседними выселками-щупальцами, посередине меж двух шоссе, отгородившись от жилья железнодорожной линией и прикрывшись перелеском, Ампула выстроила себе замок-завод – погребальную пирамиду. Комната мертвеца – сердце постройки – недоступно заколдована, опутана множеством ложных намёков, ходов-ловушек, острасток для слабонервных. Неужели она до сих пор уязвима чем-то, готовым нахлынуть извне?

(Мнемозина сошла с автобуса и шагает по единственной здесь заасфальтированной дороге через рыжеватое от засухи поле.)

Напрямую к покоям хозяйки нет доступа даже с такой рекомендацией, как у Мнемозины: кругом запоры, стражи, стукачи; просить бесполезно – своих порядков солидный концерн не изменит ни ради кого. А всё-таки производство должно, хотя бы косвенно, пробалтываться об Ампуле; поэтому надо стать оператором.

В голове долгой, притихшей от неизвестности очереди, за белой дверью в кабинете внушительно солирует Кадровик. Он служит фильтром предварительной очистки – отсеивает на этапе найма разгильдяев, больных и шпионов. Чтобы его обмануть, надо выглядеть простой, как три рубля, и стоять на своём: особых талантов не имею, а здесь, говорят, даже у начинающих прекрасные зарплаты. И вообще, кто хорошо работает, имеет все удобства. Я тоже хочу! Я добросовестная.

Что годится для предбанника, на том в кабинете не выехать. Рекомендация Мага кстати: едва кадровик её прочёл, как въедливые вопросы пресеклись. (И вовремя, ведь что ответить на вопрос, зачем дочери состоятельных родителей-интеллектуалов менять институт на цех? Этот собеседник остался бы невосприимчив к элегантному аргументу насчёт бонапартовых генералов и дал бы от ворот поворот. Но солидный человек зря просить не станет, а вникать в его мотивы – не исполнительского ума дело.) Застыв на секунду, словно углубился в чтение, Кадровик молниеносно подмахивает анкету: «Зовите следующего.» Секретарша уходит, а он, без отрыва от бумаг, широким жестом указывает Мнемозине на противоположную дверь.

5. Общежитие

Первый, кого за дверью встречают допущенные – Куратор.

Каждой группе новичков полагается вожак: старший товарищ, активист. Мнемозина здоровается сдержанно и почтительно: Куратор её группы солиден и несколько свысока взирает на салаг; его желание импонировать полезно – если осторожно нажать на эту кнопочку, можно узнать больше, чем разрешается новобранцам.

Когда набралось пятнадцать человек, Куратор уводит их, пересчитав и выкликнув каждого поимённо; на дежурство при дверях заступает его коллега.

Общежитие расположено за полем или пустырём, как ни назови; от него к проходной проложена прямая и широкая асфальтовая дорога. Серые блочные корпуса общежития сразу выделяются на фоне рабочего посёлка, обширного, состоящего из куда более низких, малоэтажных кирпичных домиков; посёлок охватывает общежитие подковой, но словно боится об него запачкаться – держится подальше. Женское общежитие справа от асфальта, мужское – слева.

Куратор, у крыльца препоручив дам дежурной, повёл кавалеров в их корпус; за углом промелькнула яркая вывеска, Мнемозина прикинула – магазинчик. Внутри общежитие оказалось удобным и чистым; в подвале – стиральные машины, объяснила дежурная, на каждом этаже общая кухня, в каждой комнате электрический чайник и фен.

Мнемозина изучает женскую часть своей группы, медлит заговорить с кем-нибудь; ловит верный тон. В комнате их будет четверо; когда дежурная ушла, оставив их устраиваться, Мнемозина произносит свои первые слова к товаркам, по видимости случайные, но взвешенные перед тем сто раз. «Кто первый в душ?»

Плебейский тон изучен хорошо, ведь и в городе Мнемозина ходила по улицам, ездила в институт не на папиной машине, а как все; конечно, трудно будет приучаться к нелепой похвальбе, стараться по всём верховодить, без нужды наскакивать на собеседника, научиться курить и нелепо лгать… Ничего, кругом полно материала. Мнемозина умеет аккуратно снимать, хранить и воспроизводить отпечатки любой сложности; скопирует и этот.

Все входящие сюда подписываются под распорядком общежития: ознакомлен, согласен, обязуюсь выполнять. Разумеется, редкий педант, вроде Мнемозины, прочтёт правила до последней буквы; она замешкалась, попала в конец очереди, чтобы изучать их словно от скуки, часто отвлекаясь, и между делом запомнила главные пункты – выловила загвоздки обыкновенного, на первый взгляд, текста. Например, в пятом от конца абзаце говорится о запрете посещать рабочий городок и ближайший «гражданский населённый пункт» возле второго шоссе. Из всей группы, вероятно, лишь Мнемозина заметила этот запрет, потонувший в длинном и невероятно мелко набранном тексте.

6. Будни

В кружке психолога, куда добровольно-принудительно зазывают новичков, Мнемозина выбрала себе, как другие, заводское имя: назвалась Виолеттой, Летой в обиходе.

Соль испытания в аккуратном, точном выполнении действий, которые совершает Лета, видимая снаружи, отсутствующая внутри. Действующее лицо пьесы послушно и с охотой глотает всё, причитающееся заводской молодёжи. Происходящее помимо учёбы в цеху – в обеденный перерыв и (якобы) свободное время, включая занятия кружка, напоминает полухулиганскую постановку студенческого театра, развесёлую, крикливую и нарочито абсурдную; лёгкость – первое, чего от новичков потребовал психолог: будем довольны! скинем настороженность и депресняк. Лета бодрая и весёлая девушка, хороший товарищ, она, где надо, серьёзна и сознательна – неукоснительно следует рекомендациям психолога, не пропустила ни одного сеанса и по графику, старательно соблюдая сроки, приучается к Ампуле; при этом аккуратно записывает свои ощущения и мысли в специальную тетрадку. Её заметки обнаруживают устойчивость психики, нормальность реакций, что позволяет надеяться для неё на успешное завершение стажировки.

Ампула должна полностью завоевать слуг, её воспроизводящих; даже их, хотя ей важно, чтобы они дисциплинировались, научились свято соблюдать режим и не ведать искушения. (Такое возможно? задумалась Мнемозина; представляется, что нет; её тянет спросить, как идеологически разрешить проблему неизбежного плохого конца рядового человека – рабочего, отдавшего жизнь Ампуле. Однако не выдавать же себя, чтобы удовлетворить любопытство. И так она рискует, разными способами избавляясь от яда, который якобы проглотила.)

В понедельник после краткого экзамена по технологии производства и ТБ стажёры выходят на работу.

Упаковочный цех: высокие серые стены, окна с одной стороны, гул, чёрные ленты несут прозрачные ампулки, которые, посвёркивая, на крутом повороте сбиваются в кучку, задерживаются, и сразу их накрывает механическая лапа; когда она поднимается, ампулки уже не видны, по чёрной ленте плывёт мутный пузырь пластика. Другой автомат лепит на упаковку этикетки. Операторы следят, чтобы в автоматах не кончались расходные материалы. Отупляющий труд.

Второй труд – занятия, третий – танцы, которые Мнемозина посещает через раз, стараясь словно случайно попасть в пару с Куратором.
К ежедневным сорока пяти минутам у психолога уже в понедельник прибавились «просветительные курсы». Они не столько дают знания, сколько помогают начальству отслеживать умонастроение стажёров; однако из них тоже можно кое-что почерпнуть, вслушиваясь в интонации преподавателя, всматриваясь в лаконичные, как лозунг, строки методички. Преподаватель иной раз прихвастнёт возможностями Ампулы, словно собственным достиженьем – так ему неймётся, уж такой энтузиаст; и, скорей всего, не он один таков. Надо поменьше задавать вопросов и выглядеть позауряднее, чтобы мелкие авторитеты завода разговорились: бдительность тут остервенелая, она стоит в воздухе, мешая дышать.
Внезапный медосмотр в пятницу прошёл удачно: Мнемозина всю неделю следила за действием Ампулы на других стажёров, особенно на ту соседку по комнате, которая больше всех походит на неё по телосложению и характеру – подсмотренного пока хватило, врачебная облава не уличила Мнемозину в притворстве, потому что группу не погнали на лабораторные исследования.

Изо дня в день она разглядывает ампулки, читает наклейки, сравнивая этот вариант отравы с тем, которым стажёров кормит психолог и, насколько возможно, с лежавшим в сером шкафчике. Перед сном, под душем признаёт: пока возни больше, чем пользы. Пролетела неделя, завтра снова пятница, и что же узнала Лета? Что здесь, в монастыре Ампулы, к ней приучают не так, как «в миру»: здесь она – едва заметное дополненье к воспитанию коллективизма, привычки жить в едином ритме с населением завода; в первые дни её даже не всем давали, она служила баловством, поощрением успехов, означала, что воспитатель доволен подопечными.

Не густо. И всё-таки Мнемозина уверена, что польза будет.

7. Аврал

Чуть выдастся свободная минута, она вспоминает взгляд учителя, когда впервые обнаружила непорядок; подозревает, что где-то в картинке скрыто указание, что она проворонила его, обращая внимание не на то. На рассвете ей опять грезится перерыв посередине занятия, быстрей и медленней память повторяет шаги к подоконнику, распахнутые створки, вид из окна; вот девочка со скакалкой, её подружки, вот чёрная ограда парка – высокие чугунные прутья, вот газон с клёнами, а на правом краю обзора, впереди намечается продолженье улицы, там шумят машины; – но учитель видел, не замечая, внимание соскальзывает с предметов, бессильное ухватить один или другой; медный свет, отблески, рассеяние лучей…

Открывает глаза. В номере напротив что-то случилось. Мнемозина вскакивает, мигом одевается, бежит на слабые звуки; колотит в дверь, ей открывают не сразу. Вот это приступ. Чтобы охарактеризовать аллергию, постигшую рыжеватую веснушчатую девушку из летиной группы, надо бы навесить иностранному названию суффикс поэкспрессивнее: льёт из глаз и носа, и хуже всего, что несчастная начала задыхаться. Соседки по комнате зажгли свет, суетятся, бегают; Лета возвышает голос: окно откройте. Умойте холодной водой. – Звонит по коридорному телефону вниз, требует врача. Дежурная отвечает, что фельдшер один, пусть они спускаются к нему в полуподвал. Лета отчеканивает: скорую вызывайте, нужен врач. Однако ведёт пострадавшую в медпункт.

Фельдшерица, едва глянув, набирает номер: «Катарральное. Да. Опять в женском. Жду.» – И даёт пострадавшей супрастин.

Лета, скучая, выходит в туалет напротив и обстоятельно умывается; обе двери распахнуты, она видит, как прискакал заспанный врач, его было слыхать задолго до появления, в тишине; Лета поднимается к окошку покурить и слушает, глядя на дорогу и пустырь сквозь два мутных стекла и решётку, что говорят между собой он и фельдшерица. Позвякивают инструменты, слышится голос рыжей соседки, размазанный, бессильный; видно, что-то проверяют на приборах, у врача был с собой объёмистый чемоданчик.

«Непереносимость», – сказал врач. «Нехорошая выходит статистика в этом квартале», – вздохнула фельдшерица. «Всё-таки лето влияет», – решил врач и защёлкнул чемодан.

Спустив сигарету в унитаз, среди кафельной прохлады и аромата хлорки Мнемозина бесшумно расхаживает под сплющенным длинным окном; нет, бесполезно. Закатный свет поглощает всё внимание, вещи ускользают, а сам он не даёт ответа. Учитель видел многое, но замечал только его. Как быть?

…Врач ушёл, пора забирать рыжую из медпункта.

8. Выходные

Стажёру невозможно не то что уйти с территории, а даже побыть в одиночестве. Расписание автобуса (единственного здесь транспорта), которое Мнемозина выучила прежде, чем идти в отдел кадров, составлено хитро: автобус из города приходит, когда обитатели общежития на работе или одном из добровольно-принудительных мероприятий. На выходных он вообще появляется два раза в сутки. Плюс два, соответственно, в обратном направлении; та остановка очень далеко, на другом шоссе за рабочим городком и экспериментальным производством, прямо против «населённого пункта», в который – nota bene! – подписавшись под правилами, Мнемозина обязалась не входить. Первый магазинчик позади общежития, второй – на территории завода; после работы занятия, после занятий танцы. Правда, существуют выходные, но танцы повторяются и в субботу, пораньше, после них показывают худ. фильм, а по воскресеньям с одиннадцати утра всех настойчиво приглашают на волейбол или так называемую экскурсию (куда возят на своём транспорте) и в 19.00 снова крутят кино.
Мнемозина старается не отлынивать от сомнительных удовольствий, но и не посещать все мероприятия подряд – сверхправильность в плебейской среде столь же одиозна, как нелюдимость. Начальство согласно с этим подходом: и правда, не страдиварии же здесь собрались, умирающие в столетнем возрасте с искромсанными пальцами над тысяча каким-то шедевром. Преувеличенное рвение быстро выдохнется, или его носитель надорвётся. Чтобы среднестатистический производитель Ампулы одинаково хорошо функционировал всю жизнь, он не должен увлекаться ни качеством, ни количеством работы.

В ближайшее воскресенье Лета пожинает первые плоды недельных трудов. Она сумела приглянуться Куратору. Этот гладко обструганный чурбан не влюбился бы в идейно сомнительную или незрелую личность. Значит, Лета надёжный, в доску свой человек. – Её автор горд.
Поддерживая чинный разговор по пути с волейбольной площадки на территорию, Мнемозина краем глаза опять, как во время игры, ловит полынь, стараясь определить все места, где её можно сорвать походя, одним незаметным движеньем.

Куратор завёл речь об успехах и неудачах группы; хочет, чтобы Лета поняла важность отбора на этапе стажировки: ненадёжные люди не должны попасть на подлинное производство. Дело кураторов – ещё до собеседования отсеять очевидно непригодных. За пять или десять минут беседы кадровик успевает проверить лишь формальные характеристики кандидата, куратор же наблюдает его неделями… Однако и он, несмотря на сокращённый рабочий день, всего не видит; поэтому без помощника, без верного, надёжного человека в группе куратор обречён.
Лета соглашается, кивает, не показывая, что и насколько ей понятно. Говорит: наша рыжая, которая чуть не захлебнулась соплями, тоже профнепригодна? Пропала с того раза. – Куратор немногословен: она, в общем, отлично подходила, только у неё оказалась аллергия… на материал упаковки. Бывает. Жаль, конечно.

Вечером в кино, закрыв глаза, Мнемозина вспоминает карту. Остановка, на которой она сошла, приехав сюда впервые, относительно близко к общежитию; но конечная у автобуса далеко – в селе Голож…во, как выразился один бойкий стажёр. Понятно, что среднеотобранный обитатель общежития, даже очень крепко задурив, не решился бы воспользоваться этим путём для бегства. Все мероприятия на выходных совпадают по времени с автобусом первого шоссе. В будни, чтобы тебя не хватились, можно после смены вернуться в общежитие, дождаться, когда все уйдут к психологу, и рвануть через поле. Тогда придётся ночевать на конечной. Поразительный факт: из расписания следует, что в этом… небогатом населённом пункте всегда, кроме выходных, остаётся ночевать один автобус. Не едет же он в город порожняком! Завод устроен, как ловушка: на отшибе, с единственным способом сообщения, причём приехать значительно проще, чем уехать.

…И всё же не выбросили бы человека из-за упаковки, ведь упаковочный цех – не настоящее производство. Мнемозина вспоминает, как рыженькая вдруг начинала ни с того ни с сего сморкаться, словно простыла, и случалось это как раз по вечерам после раздачи доз.

9. Сельцо

Едва Лета вернулась в общежитие, как представился случай отличиться.

Из трёх соседок по комнате лишь одной не было видно сегодня весь день; когда девушки начали укладываться, она вдруг явилась в дверях весёлая во всех смыслах слова и с порога шёпотом объявила сенсацию. Потушив свет, девчата расселись по кроватям послушать; она рассказывает о сельце, скрытом за правым краем рабочего городка: там классно! Можно отдохнуть от здешнего занудства. Свобода. Парней тьма. И водка. – Лета завтра донесёт Куратору; а пока Мнемозина внимательно слушает, уточняя детали, про запрещённое правилами место.
За полем и оврагом, за перелеском, где почва на два метра вглубь состоит из битых бутылок и жестянок из-под пива, раскинулось, прикрывая заветную автобусную остановку на втором шоссе, аморальное сельцо с поголовно спившимся населением и единственной освещённой улицей.
Одно там плохо, по мнению вернувшейся – патруль из заводских активистов. Местные даже в пьяном виде боятся невооружённых патрульных, разгуливающих поодиночке. Даже самые крутые местные парни с ними не хотят связываться. Опознавательную повязку надевают лишь новички, старых патрульных местные помнят в лицо. Неизвестно, почему, но и самой экскурсантке захотелось нырнуть в ближайшее укрытие, чуть она завидела фигуру с повязкой на ближайшем перекрёстке.

Лесок, отделяющий заводскую полосу отчуждения от сельца, набит молодёжью, как старый диван клопами – народа больше, чем деревьев. В потухающих сумерках Мнемозина проходит его, под рассказ товарки, насквозь по тропинке, не без риска, и следует за нарушительницей правил дальше, по главной улице села, которая уже в пятом часу вечера оживилась народным гуляньем. Люди пёстры, шумны, веселы и пьяны, и с каждым часом всё пьяней. Магазинов пять как минимум; “Там и ширнуться можно.” С той стороны шоссе, из-за шеренги тополей и поля, из пригорода приходят другие люди разделить это веселье и дать местным по морде; все тут бедны, многие давно не работают, кое-кто уже ворует в порядке ремесла… На дальнем конце села есть пруд, ивы; на закате, на крутом берегу едва хватает места всем веселящимся – пьяницам, детям, собакам, подросткам.

Мнемозина вытягивается на кровати, в грубо-остроумной форме желает всем спокойной ночи, закрывает глаза.

Попадёшься – не докажешь, что шла на автобус. Остаётся две возможности. Первая – пересесть там, где, согласно карте, остановки туда и обратно предельно близки; расписание для рабочих дней позволяет это. Но тут пришлось бы либо (середь поля!) найти надёжное укрытие, либо бежать сломя голову: между прибытием автобуса из города и автобуса в город либо несколько часов, либо, в одном-единственном случае, десять минут, а в поле ещё неизвестно, что за препятствия тебя ждут; или же надо искать обходной путь к остановке за сельцом.

10. Известие

Чтобы незаметно встретиться с Куратором, Лета в обеденный перерыв съедает порцию быстрее всех и выходит через боковые двери покурить на солнышке.

Прищурившись, Мнемозина словно греется, словно дремлет; старается покинуть невидящий взгляд учителя и рассмотреть картинку самостоятельно, потому что стало ясно – что в тот вечер учитель уже не обращал внимания на искомое, это Мнемозине оно было (бы) внове. Дом, класс, оба окна оставались прежними, Мнемозина не нашла в доме ни следов ремонта, ни новых людей или животных. Но ведь и ограда парка, и вход, и дорожка туда – –

Мимо проходит Куратор; пошутив, быстро наклоняется к её уху и шёпотом бросает жгучую новость: её группу проэкзаменуют через десять дней, зачёт ей обеспечен – у преподавателей уже всё решено, с ней подпишут окончательный договор. «Радуйся! Поздравляю.» – Лета кивает и лучится довольством, не произнося лишних слов. При всей скромности знает, что заслужила.

Он продолжает свой путь широкими быстрыми шагами, Лета на пустом ящике из-под сырья опять пускает кольца дыма, сквозь которые Куратор и стажёры, на отдалении, предстают ляпами бледной акварели среди бетона и цемента хоздвора.

Прислоняет ладонь ко лбу и, подержав, убирает. Вытирает об коленку. Днём позже, и – ! Теперь придётся по-настоящему глотнуть из Ампулы: биохимию не сыграешь, как симптомы. Лишь бы не развезло с непривычки, а так полезный опыт. –

Вот сейчас никто сюда не смотрит. Она, словно гуляя, разминаясь, пересекает двор, на ходу далеко закинув окурок; сейчас догонит Куратора, проводит вдоль бетонного забора до проходной и расскажет о любительнице острых ощущений.

…Поблагодарив за информацию, Куратор расспрашивает о самочувствии, делах в женском общежитии, но мало – их обоих теперь больше заботит будущее. Лета рада, что привыкла к здешней жизни; на экскурсии в прошлое воскресенье город показался ей Марсом, там её ничто не интересует и не держит, даже удивительно. Куратор кивает.

Вдруг приглашает к себе – в зону экспериментальных цехов. “Вообще-то стажёрам у нас не место, но ты без пяти минут своя,” – и Куратор бросает охраннику: «это гости», – а спутнице говорит: «у нас двадцать минут, я покажу тебе территорию».

Они шагают неспеша вдоль корпусов его «половины», и Лета с почтительным вниманием ловит каждое слово посвящённого о святилище: на вашей «половине» – ширпотреб, говорит он, здесь же выпускают Ампулу для особых случаев, этим объясняются забор и отдельная проходная.
Восхищается вполголоса: год назад его перевели сюда, потрясающая работа. Обыкновенное производство ни в какое сравнение не идёт с экспериментальным. Он и вообразить не мог, насколько широки возможности Ампулы: «Понимаешь, она нужна всем: и сельскому хозяйству, и военным, и… В общем, всем и везде.»

Лета уклоняется от подсказанного вопроса, интересуется: а сельскому хозяйству какая, например, может быть от неё польза? – «Грандиозная! Вот мы сейчас выпускаем ампулу для домашних животных: кусачесть снижается, улучшается послушность. Или, скажем, зерновые или овощные культуры: Ампула пресекает всё, кроме выведенных селекционерами стандартных растений. Те устойчивы к ней, остальные гибнут.»

Они проходят мимо больших ворот, кажется, главных на этой половине. Лета просит огонька; наскочил ветерок, то спичка, то сигарета гаснет; уголком правого глаза, прикрываясь левой рукой от ветра, отворачиваясь, она ловит узкий проход между низких одинаковых домиков, составленных из бетонных плит. (Гаражи? Склад автомобильных запчастей?) В конце прохода виднеется отрадный в своей заброшенности пятачок с конурой, сейчас пустующей, и густой крапивой под забором. Усиленно раскуривая сигарету, девушка, по рассеянности, делает несколько шагов туда; Куратор окликает её.

Лета возвращается.

Куратор снова заводит речь о её морально незрелой соседке: этот случай не самый зловредный, бывает хуже. Культивация профпригодности – сложное искусство. Кроме выявления недисциплинированных, нужна профилактика; надо привлекать внимание стажёров к любой серьёзной проблеме, чтобы они учились на чужих ошибках, а не на своих – вовремя закалялись. – Лета не перебивает, слушает.
Её спутник продолжает: полезно оповещать стажёров о таких случаях… выборочно, конечно. А ещё профилактика подразумевает меры, которые здесь называют прививкой. Это строго между нами, ладно?

Лета солидно кивает.

«Перед тем, как с вашей группой будут подписаны договоры, нам предстоит провести одну такую прививку. Я могу на тебя рассчитывать?»
«Само собой.»

«Всё, что я тебе скажу – тайна. Обещай, что не выдашь.»

Лета, остановившись и глядя на него с некоторым недоумением, ответствует: «Ясен перец: обещаю.»

Куратор поощрительно похлопывает её по плечу и продолжает прогулку. «Ну и замечательно. Понимаешь, в этом деле не обойтись без помощника из самих стажёров, и помощник должен быть надёжный – сто пудов.»

Он раскрывает замысел в немногих и точных фразах. В следующие выходные на экскурсии Куратору позвонят и срочно вызовут, он пообещает вернуться через час; Лета предложит группе, оставшейся без присмотра, немного отклониться от программы и слинять в городской парк – «зайти там в кафе, ну, выпить, кино какое-нибудь посмотреть, с кем-нибудь познакомиться… ну, понимаешь?». Лете предстоит зафиксировать скрытой камерой, кто и как отреагирует на предложение, кто и как будет колебаться, кто примет его сразу, кто позже, кто откажется; Куратор появится гораздо раньше обещанного, застукает их и учинит суровый допрос с разносом. Наступит момент истины. Сперва он выслушает всех, а потом предъявит скрытую камеру и уличит лгунов. Вся работа Леты – подбить товарищей на озорство, проследить, чтобы камера их сняла, потом выступить с краткой речью. Куратор извлечёт мораль из басни, преподаст стажёрам урок, и на том конец. Никто не будет наказан! При условии, что шалость не перейдёт границ.

…Неплохой способ, думает Мнемозина, возвращаясь от проходной к себе в цех: проверить степень преданности – не побоится ли потенциальный активист публично предстать в качестве стукача; если согласится, это будет первой тренировкой идейной убеждённости, alias бесстыдства – выступить с пламенной речью перед жертвами твоего предательства, доказывая им, что лишь «бдительностью», т. е. надзором каждого за каждым, достигается безупречный моральный облик, коего требует работа на заводе. Наконец, предательство, если совершится, уничтожит возникшее было доверие стажёров к активисту их группы, и отныне тот сможет обрести опору только в начальстве. – Похоже, Лете светит карьера куратора.

11. Непригодность

Это значит: время истекло.

На следующий день, нанюхавшись полыни, она бежит в туалет при столовке, рвёт несчастное растение и спускает в унитаз, а потом глотает оставшиеся припрятанные полдозы и садится на пол. Отлично. Теперь слово судьбе – свою работу Мнемозина сделала.

Рядом раздаются встревоженные голоса, в санузел заглядывает одна соседка, за ней другая; да, сразу видно, что Лета на занятия сегодня не пойдёт. Они возвращаются с ней в столовку, спрашивают у раздатчицы, что делать, и та машет – в медпункт, в медпункт, не знаете, что ли? В двенадцатом корпусе.

Больную ведут под руки.

В медпункте врачиха заглядывает ей в глаза, нос, горло, меряет температуру, давление, даёт супрастин; отправляет в соседнюю комнату, где медсестра безмолвно усаживает пострадавшую в кресло, закатывает рукав и выкачивает из вены с поллитра крови; Лета долго сидит, согнув локоть, другой рукой поминутно прижимает к распухшему лицу салфетку, наблюдает, как медсестра колдует перед серым шкафом, ворчащим, свистящим и мигающим, пока врачиха, заглянув, опять не вызвала пациентку в приёмный кабинет. Уточняет, словно этого нет в медкарте, в каком цеху работает Лета, когда её приняли на стажировку; берёт у медсестры распечатку, выходит с нею в руке и приводит врача. Тот задаёт два-три вопроса; тяжко вздыхает, уходя: «Опять профнепригодность.»

Лета провожает его долгим взглядом, а затем ударяется в истерику. Это конец! Катастрофа!! Всё так прекрасно начиналось…!!! – она, не слушая возражений, мчится вниз по лестнице.

Рухнув на скамейку в садике, рыдает аллергическими слезами; сперва прибежавшая следом медсестра пробовала её утешить, принесла воды; через десять минут безутешную страдалицу перестали замечать. Врачам уже подвалила новая работа, в суете они не заметили, когда рыжеватая девушка исчезла из-под окон.

На проходной она утирает остатки слёз, просит позвонить. По счастью, этот охранник уже видел её с Куратором; она жмёт заведомо не существующий номер и просит его к телефону, там якобы говорят, что он занят и не может подойти… Из снисхождения к заплаканным глазам страж её пропускает, отобрав стажёрский пропуск и записав фамилию.

Обойдя череду корпусов, под прикрытием въехавшего на территорию грузовика Мнемозина ныряет в проход между гаражами, садится на песок возле последнего в правом ряду и ждёт. Подманивает котёнка-подростка и забрасывает повыше на сливу; прячется. Вот молодой парень в камуфляже спешит на вопли, старается снять животное с ветки, а котёнок боится и пятится; Мнемозина проскакивает за спиной стража мимо его будки в калитку.

Фантастика: мелькнувшее в тот краткий миг на поверку оказалось правдой. Этот вход существует. Он предназначен, конечно, для разнорабочих и дворников из пригорода. (Не из сельца же!)

Вдоль забора бежит налево, к первому шоссе. Там, где мутный ручей с высокими травами ближе всего подходит к забору, пригибается и перебегает; протопав немного по воде с риском подхватить пиявок, выскакивает на противоположную сторону и мчится к лесополосе. Та некогда защищала поле; теперь здесь вряд ли можно выращивать еду или корм. Под её прикрытием Мнемозина устремляется к шоссе номер два.

Пережидает в кустах рослого парня с застывшим взглядом, который прогулочным шагом топает по обочине. Потом крадётся и оказывается точно против автобусной остановки. Движенье сильное, перескочить шоссе – цирковой трюк. Машины сигналят как резаные.

Справилась, только ноги ватные. Влезает в готовый к отправке автобус последней, после бабки с вёдрами да тёпленького гражданина с багровым оттенком лица. Двери захлопнулись, автобус тронулся; Мнемозина пробивает три недели назад запасённый билет.

До самой городской черты длится малолюдье. Она отдыхает на удобном сиденье, силясь рассмотреть то салон и пассажиров, то поля и посёлки за окном. Облака… Смешные люди: даже психолог не раскусил. Подумал – река забвения; а причём тут далёкая античность, когда вот оно, кругом, наше, и длится уже два месяца: лето. Лишь его Мнемозина имела в виду, не более.

Странно, почему они оставили лазейку… Или, наоборот, не странно. Калитка для прислуги вряд ли появилась бы на половине, где работают стажёры, но на половине Куратора она и удобна, и безопасна. Интересно, сколько лет и как интенсивно принимают заводской вариант Ампулы перед зачислением в экспериментальный цех?

Мнемозина украдкой зевает; мозг забит ватой, солнечные лучи разбегаются по нечистому стеклу, пейзаж то и дело растекается в лужу. Всё-таки риск был оправдан: нет иного средства сохранить смекалку и быстрое соображение, чем уклоняться от приёма поощрительных доз. А ведь стоило зевнуть – не суметь избежать некоторых ситуаций, процедур или что-нибудь некстати ляпнуть –, и Мнемозина осталась бы в штрафном цеху, как в пожизненном заключении. Временное соглашение со стажёром составлено хитро…

Теперь её спишут по профнепригодности, а если отчаянья Леты, её ужаса перед позором не хватило, если к исчезнувшей всё-таки остались вопросы, то папин школьный товарищ исчерпывающе на них ответит, взяв с Мнемозины обещанье больше не куролесить.

12. Бывшие

Забрав пожитки из дома отсутствующей подруги, ответив её бабушке на вопрос “куда” самым честным и неопределённым образом – «путешествовать», Мнемозина пускается петлять по городу, тут и там отдыхает на скамейках; после долгих поисков набредает на палатку с пончиками, покупает кулёк. Чтобы прочухаться, надо набить желудок. От мороженого, холодного и напичканного химией, один вред.
(Всё-таки завод ей тоже проболтался. Техника подготовки новых кадров прямолинейна, потому что нет пока способа разбираться в отдельности с каждым; О.К. отбирает одноклеточных, пригодных к такой обработке. Но базовый вариант в своей простоте и бесхитростности обнаруживает принцип, применяемый под разным соусом ко всем разновидностям человеческих существ. Утомление знакомым и неизменным, ежедневное повторение неживых и потому действительно не меняющихся подробностей; а когда клиент утомлён, вял и не смог бы напрячь волю ни ради чего, когда нормальная, природная жизнь уже кажется ему чужой и даже опасной, можно приступать к полной ликвидации жизни в нём – превратить его в робота, обслуживающего производство. – Утомление, привычка, сужение жизни, вот суть. Потом уже, для закрепления результата, дают Ампулу. Настоящую. В настоящих дозах.)

Мнемозина открывает глаза; квадратные часы на столбе показывают четыре. Лета – вязкая маска, слезает медленно. Через огромное, как шар земной, «не хочу» Мнемозина поднимается со скамейки, вешает сумку по-почтальонски, чтобы не уронить, и неровным шагом, то волоча ноги, то вприпрыжку, отклоняясь влево и вправо, углубляется в общественный сад, на краю которого отдыхала. Где-то там должен быть турник, и в этот час он вряд ли занят.

* * *

Пробежав через фонтан, отряхнувшись, Мнемозина шагает прямиком к остановке. В ожидании троллейбуса переобувается. Предстоит навестить странных друзей, с которыми не виделась полгода.

Собственно, это друзья двоюродной сестры, которая сейчас живёт в другом, далёком городе с мужем; её друзья остались тут, тоже поженившись.

Повод к визиту лежит в сумочке. Сойдя на остановку раньше, Мнемозина покупает цветы и тортик; заходит во двор, усаживается сохнуть на солнцепёке, наблюдает за окнами друзей. Похоже, они дома; значит, опять в упадке, предстоящие выходные им не в радость; сами себя развлечь не умеют – отлично, Мнемозина их развлечёт.

Дом, этаж, дверь, порог, прихожая. Гостья передаёт привет от двоюродной сестры и этим сразу вызывает оживление: ну как она там?! Мнемозину приглашают к столу, и за обедом разговор идёт исключительно об отсутствующей подруге. Она уехала к мужу в провинцию, зато теперь кандидат наук и полным ходом работает над докторской; друзья наперебой заверяют, что меньшего от неё и не ждали. Жаль только, что давно не пишет; ну да понятно: сколько сил и времени у неё отнимают преподавание, диссертация и семья! Потянуть всё это разом способен только такой титан трудолюбия, как она. – И друзья пускаются в воспоминания, подтверждающие этот тезис.

За десертом гостья вставляет к слову: поживу с вами недельку, не возражаете?

…Они, конечно, не возражают. После того, как хозяйка убрала со стола, Мнемозина помыла посуду, начинается краткий обход, в котором хозяин участвует в качестве инструктора: показывает, где тут что, называет основные правила – всегда приклеивай край занавески, когда принимаешь душ, а то нальётся на пол; еду, какую хочешь, ставь на вторую сверху полку, вот сюда, на правую половину; спать будешь в гостиной, по будням сколько хочешь, а на выходных к десяти гостиная должна быть свободна, и т. д.

Запомнить бредовый список целиком способна только Мнемозина, будь на её месте нормальный гость… Она скрывает улыбку в полутени коридора.

* * *

Мнемозина рано ушла к себе. Открытое окно, светлое небо, юный месяц, кленовые листья блаженно шуршат.

Было время, когда они с сестрой близко сошлись на почве общего интереса к истории, хотя сестра ощутимо старше. Потом она уехала в провинцию и защитила там кандидатскую на тему, немыслимую здесь, где уже во всех вузах воцарился пресловутый «новый подход» к исторической науке; теперь преподаёт в пединституте и надеется вскоре перейти в тамошний университет.

Её письмо нельзя было показать друзьям: оно действительно содержит привет, но последний. Сестра просила внушить им в щадящей форме, что с ними покончено. Им посвящено-то две строчки, настолько сестре было ясно, что разрыв неизбежен и что адресат без объяснений поймёт причину. (Да и кто решился бы доверить почте подобные объяснения.)

Визит Мнемозины корыстен: друзья давно присохли к Ампуле, её огромная поверхность потихоньку впивает их малость, и чем они становятся незначительней, тем ясней в их отклике её отклик. Тем меньше у них собственного голоса, тем прозрачней он для звучания хозяйки. Этим друзья и хороши. –

Она засыпает быстро и крепко, а за тонкой стенкой в спальне друзей телевизор грохочет ещё долго, за полночь.

13. Ботанический сад

За сутки Мнемозина сумела взбодрить и очаровать их настолько, что они согласны провести воскресенье, как она предлагает. Едут в ботанический сад, благо недалеко; любуются на блестящие украшения ворот, высоких и ажурных, шутят о цене билетов, интересуются, можно ли перекусить, не покидая территории. На сегодня обещали «без осадков».

Мнемозина с первых шагов превращается в гида, ей ни к чему таблички: здесь высажены деревья наших широт, а вместе с ними, начиная со следующей лужайки – их более южные родственники, говорит она; это дерево с резными листьями, как у платана – североамериканский клён, у платана ствол светлый, почти белый, в остальном они похожи; там справа для сравнения высажены разные виды берёз – видите, как различаются стволы и кроны; по науке плакучая берёза называется «повислой»; а вот мы и у пруда, полюбуйтесь-ка на ивы! Шапки, да и только. Давайте влезем туда. Как зачем? Прикольно! – И она, обежав пруд, скрывается в гуще листвы, как не бывала, и друзья спешат за ней, посмеиваясь, слегка испуганные ввиду неизвестности последствий.

Вынырнув с противоположной стороны, Мнемозина окрылённо продолжает экскурсию; друзья захвачены не столько удивительными именами и свойствами растений, про которые она рассказывает – бог с ними, скукотища ботаническая –, сколько её паранормальной памятью; а Мнемозина длит свой трюк, словно решила рекорд поставить, и забирается всё глубже в дебри сада.

Когда она смолкла наконец, друзья замечают, что устали; ищут, где присесть; как-то незаметно они попали в необозримый, наполовину одичавший розарий, здесь и скамейку несломанную трудно отыскать. Флоксы, георгины вымахали кому по плечо, а кому по самую макушку; миновав засаженную ими длинную грядку, гуляющие оказываются между кустами, ещё хранящими остатки былых причёсок, а между тем на солнце всё чаще находят серенькие тучки, само собой становится понятно, что пора возвращаться…

Перед большущей центральной клумбой, которую явно до сих пор поддерживают, перед множеством свободно, широко высаженных ярких роз они говорят Мнемозине об этом, и она соглашается: «Конечно. Дождик собирается… пошли.»

Они смотрят на неё, она на них: куда идти-то?

Увлёкшись лекцией по ботанике, Мнемозина не заметила дорогу, а друзья положились на неё; последний раз они были здесь классе в пятом с училкой природоведения. Кругом безлюдье – утренние посетители уже отправились обедать, а вечерние пока не пообедали.

Безуспешно попытавшись извлечь хоть одну живую душу из сторожки, чуть не съеденные собаками, друзья возвращаются к Мнемозине, которая ждёт на скамейке. Она спокойна: дождь вроде передумал, а где-то через час в розарии опять появятся люди.

Друзья не разделяют её оптимизма; муж стучит пальцем по лбу, жена – по часам: через сорок минут начнётся воскресный «Час тренинга». Домой успеем, если выйдем к остановке через десять минут, не позже. –

И начинаются блуждания на рысях; а кругом розария безлюдье, и тучи то кропят его, то умолкают.

Растерянность, беспокойство, гнев.

Мнемозина непроницаема: искренне сожалеет, однако что ж поделать. Будем искать выход; кажется, он должен быть в той стороне. – Заводит их по тенистой, тесной аллейке глубоко в заросли, в тупик – там дорожка делает петлю, стоят три старорежимные скамейки, посредине петли тонут в сорняках руины фонтанчика.

Муж восклицает: «Спокойно! Где-нибудь здесь обязательно есть телевизор, надо только попасть обратно на главную аллею.»

Мнемозина предполагает, где, и заводит друзей на крутой берег мутного ручья. Приходится вернуться: через него не перепрыгнешь, а мостика нет.

Якобы шутливые реплики друзей начинают вонять злобой.

Она бесстрастна и вдруг, когда они на пределе, выводит их на широкую площадку с кафе и большим плазменным экраном на стене под навесом.

Друзья лишь чуть-чуть опоздали на сеанс.

…Так и вперились в экран; Мнемозина уходит незамеченной.

14. Визит

Вернувшись, она сидит на качелях до возвращения друзей, за которым следит издали: когда, как, в каком темпе; долго бродит по двору, пока обиженные друзья приходят в себя после пережитого. Надо думать, даже любимая передача их не успокоила; что ж, это были цветочки. Ягодки впереди.

Мнемозина долго наблюдает за пожилой парой, выгуливающей чёрно-белую лайку; эти люди ей знакомы, хотя вряд ли её помнят. Сейчас она подойдёт к ним и сделает так, чтобы они ей обрадовались и захотели подольше поговорить с нею; а там посмотрим. –

После обсуждения замечательных свойств лаек само собой выясняется, что супруги Д. хорошо знали тётю Мнемозины – мать её двоюродной сестры. Мнемозина рассказывает им о письме, о том, что теперь поделывает сестра, которую они помнят пятилетней девочкой в розовом атласном платье у них в гостях на ёлке; у супругов, кстати, послезавтра вечером намечается маленький праздник – и они приглашают Мнемозину с друзьями. Очень кстати: они затруднялись в выборе, а гости ведь нужны. – Рядом, двор перейти. Из окна видно.

Попрощавшись, Мнемозина пару мгновений смотрит им вслед. Теперь предстоит фокус потруднее.

Исчезает, чтобы не попасться на глаза друзьям; пусть остынут. Она переночует в гостинице.

Каждый вечер друзья врубают телевизор так, чтоб весь дом вибрировал; по счастью, Мнемозина способна заснуть в любых условиях. Случалось ей спать под канонаду подземного полигона, когда домик для гостей, хоть и укреплённый, мелко трясся всю ночь, книги, как живые, шуршали на полках, мамины серьги нежно звенели под зеркалом…

Свернувшись посреди двуспальной кровати, она видит во сне отца, мать, покойного дядю в погонах и с орденскими планками, лысоватую степь и появлявшегося из неё плосколицего молочника, улыбку которого понимала она одна: лунную улыбку безотносительности.

* * *

Назавтра является, как ни в чём не бывало, к обеду, т.е. к шести вечера, с пирожными и ярким рассказом о дельфинарии. Между делом сообщает, что у них во дворе живут знакомые сестры – «вы в курсе?»

Они заинтересовались, конечно; Мнемозина неспеша выдаёт подробность за подробностью и так подходит к приглашению. Разумеется, после портрета супругов Д., какой тут нарисовался, невозможно не нанести им визита!

В гостях блокирует все подступы к любимой теме друзей. Пусть-ка подышат безампульным воздухом, пусть из воспоминаний, как наяву, появятся перед ними старомодная молодость супругов Д., тётя-студентка, двоюродная сестра во младенчестве…

Сын хозяев искренне удивлён, когда друзья, убедившись, что он не в курсе самых животрепещущих передач, сочувственно спросили: наука не оставляет времени даже на телевизор? «Обычно я играю с отцом в шахматы, чтобы отдохнуть. На выходных разучиваем с женой скрипичные дуэты; или мама мне аккомпанирует на фортепьяно, она раньше отлично пела, теперь проблемы с горлом…»

После десерта отец семейства, химик и минералог, показывает гостям свои картины. Профессионально! Мнемозина довольна, что попала сюда. Ясно, что подумал воспитанный старик: что гости не любят шахмат или музыки, а может, и того, и другого сразу. – Мнемозина хвалит, обращает внимание на интересные ракурсы и технику письма; её, похоже, не заботит, что друзья вяло плетутся в хвосте.

Они сбегают, едва уяснив, что сын хозяев и его молодая жена не собираются включать ящик, хуже того: даже не знают, что значит на языке масс «полдесятого».

Чтобы выручить команду гостей, которая иначе проиграла бы всухую, Мнемозина остаётся и садится за пианино; попробовав механику, играет две пьесы – Фрескобальди и Скарлатти. Сухое клавесинное туше, и беглость на уровне; так что вечер спасён, хозяева прощают ей странных знакомых.

Спрашивают, у кого она занималась; опустив крышку, гостья называет фамилию. За скобками остаётся, почему этот широко известный в узких кругах специалист согласился давать уроки дилетантке, если уточнять до конца – самоучке. У Мнемозины есть простой, хотя непонятный людям ответ: в какой-то момент ей понадобилось и это вспомнить – клавесин, его композиторов. Родители не удивились, а стали ежемесячно перечислять учителю энную сумму; дочь выбрала его, они не спросили, почему, и не возражали.

Вот она и грызла гранит К.Ф.Э. Баха, пока не сработал древний принцип перехода количества в качество.

Другому пришлось бы объяснять, почему он хочет заняться именно этой музыкой и под руководством именно этого педагога; другой стал бы объяснять педагогу своё «почему», не объяснил бы и получил отказ. Мнемозина просто явилась и попросила уделять ей отныне по два часа еженедельно; учитель не нашёл возражений.

…Через десять минут она откланяется, во дворе сядет на качели, замечтается и продремлет до утра, чтобы затем полдня проспать.

15. Неделя

Из недели в неделю перетекают их унылые споры, ссоры и взаимоутешения на убогой кухне; Мнемозина, проснувшись среди дневного затишья, вникает в милый вид из тесного кухонного окна. Двор мог бы составить им половину счастья, но они теперь видят исключительно свой холодильник, протёртую клеёнку и экранчик допотопного телевизора. После работы им одно занятие – Ампула. Скоро вернутся и, поужинав, достанут её из холодильника, включат программу, по которой передают «Час отдыха». Час Ампулы, по-настоящему. Картинки, звуки, слова, их ритм внушают нечто; считается, что расслабление, оптимистический настрой. Уверенность в своих силах.

(Учителю не нужно этой лжи. Он сейчас просто пустил яд себе в кровь и откинулся в кресле перед распахнутым окном, остановив на звёздах глаза такие же посвёркивающие и далёкие.)

Всю эту неделю они почти не говорят: друзья спозаранку едут на работу, Мнемозина – в библиотеку. Спешит пораньше вон, из очередной невозможной ночи в затхлости, с однообразным бредом друзей за тонкой, как картон, стенкой; спешит взяться за дело.

Она фотографически помнит рассказ учителя о родительском доме – короткий, с точным описанием фасада. Улицы он не назвал; но упомянул о трёх мемориальных досках. И на углу… котором? левом – висела из них самая занятная: из розоватого, с терракотовым оттенком, камня, смешившая ребёнка необычно густыми усами деятеля, которые точь-в-точь совпадали с формой сапожной щётки в прихожей под вешалкой.

Предстоит установить, у кого из деятелей, признанных той эпохой, были усы сапожной щёткой, покатый лоб, нос с небольшой горбинкой.
Для начала сузив круг поисков через архитектуру – определив районы, где мог стоять похожий дом, – Мнемозина листает энциклопедию, выпущенную, когда учителю было четыре года. Установив личность деятеля, можно будет поискать биографию; хоть бы усатый оказался познаменитее, тогда и биография будет подробней.

Половина июля. Надо уложиться в неделю, чтобы осталось время на осмотр улиц.

Три долгих дня она даёт друзьям отдохнуть, усыпляет их бдительность и просто наблюдает их по утрам и вечерам. Обычная картина: люди живут, ожесточённо горбатясь на работе, потом спешно хватая продукты в магазине по пути домой и столь же ожесточённо и спешно потребляя эти продукты под телевизор. Висят на привычках, как на ниточках. Не говоря о «Часе», какой-нибудь дурацкий выпуск дурацкого юмористического журнала, какая-нибудь бессмысленная игра им настолько необходимы, что, если бы вдруг случилось землетрясение и экстренный выпуск новостей съел эфирное время, отведённое на эти передачи, друзья в припадке гнева расколотили бы телевизор. Их работа идиотична – оба занимаются бессмыслицей, помогающей богачу-хозяину становиться ещё богаче, а остальным людям приносящей только вред. У них разные профессии; по вечерам они то и дело нудно спорят, чьё занятие почётней и сложней. (На суть занятия плевать, конечно; дело во внешнем виде – как ты котируешься, можно ли считать себя «круче» собеседника.) Поспорят, полупоссорятся, достанут Ампулу да и помирятся себе. Запрутся в комнатке, врубят телевизор погромче.

Кто заключил Ампулу в свой холодильник и в сердце, создаёт новую монотонность в дополнение к прежней. Официально считается, что Ампула снимает стресс и укрепляет психику, делает полноценными даже неполноценных, неспособных функционировать в обществе людей: вроде как подтягивает двоечников и троечников до нормы, позволяя им избежать участи маргиналов.

(Разумеется, за скобками остаётся вопрос, так ли уж необходимо всем и каждому становиться социально пригодными болванчиками. Никто не вспомнит и об отдалённых последствиях Ампулы, когда близкие начинают замечать, что рядом движется и функционирует нечто иное. Вместе с Мнемозиной училась девочка, у которой с третьего класса мама куда-то пропала; школьное начальство старалось пресечь пересуды и насмешки, одна училка наконец объяснила: надо придерживаться предписаний, инструкций, а то последствия могут быть и такими, да… Поэтому надо не смеяться, а учиться ответственности. Сейчас времена, в которых нет места безответственным людям. – И т. д. о светлом будущем, которому нужны только ответственные люди, умеющие идти в ногу с прогрессом.

Выходило, Мнемозине в светлое будущее не попасть: она уже тогда совсем не хотела играть в сложную игру взрослых, которая у неё на глазах только усложнялась – ловить то мяч, то кувалду, следить, следить за полем, бить и уворачиваться. Дело в том, что Мнемозина уже в четвёртом классе оказалась умной девочкой: вывела из наблюдений, что игра не кончается со смертью даже лучшего игрока, значит, итог никогда не подводится, до конца выигравших или проигравших нет, а тому, кто в виде исключения будет премирован золотой медалью, в крематории она не пригодится. Самое интересное, что лучшие игроки не только не приносят никому добра, но даже вредят, и чем выше их слава, тем серьёзней вред. Ведь взрослые играют во врагов.)

16. Тоже бывшие

Не долго друзьям отдыхать.

Однажды в соседнем дворе, возвращаясь из библиотеки, Мнемозина выловила двоих с ампульного завода; ныне они при жилконторе – он слесарь, она дворничиха. Повезло; с порога Мнемозина идёт в ванную и доламывает кран. Много ли ему было нужно… вот так; теперь основательно течёт, вечером слесарь убедится, что вызов был не ложный.

Друзья, апатичные как всегда, не удивились, только муж впал в подавленное настроение и ворчал – не мог остановиться (опять-де расходы), а Мнемозина возразила: я говорила со слесарем, он производит хорошее впечатление и явно не рвач. Кстати, раньше работал на ампульном заводе. – «Чего ж ушёл оттуда – выгнали, небось? Пил?» – спрашивает жена; – «Вряд ли. Он и сейчас не пьёт. Поизносился просто…» – небрежно возражает Мнемозина и уходит к себе.

Через четверть часа раздаётся звонок, и каким-то образом сразу за спиной жены в прихожей возникает Мнемозина; она сглаживает сухость хозяйки своим неизменным дружелюбием, сдержанным и надёжным. Провожает слесаря в ванную, показывает кран; прислоняется к дверному косяку, развлекает его беседой.

Друзья рядом на кухне доедают обед и слышат, конечно, каждое слово.

Из беседы как дважды два ясно, что дядьку сгубила именно Ампула: допринимался. Перестал принимать, но восстановиться ему не светит; хорошо хоть сумел перейти на поддерживающие, это редко удаётся по-настоящему подсевшим… С женой-дворничихой те же дела: упринималась; да ведь на заводе иначе и нельзя, там все принимают в обязательном порядке. –

У обоих глиняные лица, голос, как у читающих по бумажке давно надоевший, бессмысленный текст. У них болят почки, печень пошаливает, вообще, супруги волокутся кое-как из месяца в месяц, но, в сущности, их жизни висят на ниточке. Поэтому приходится ограничивать себя: не то что выпить – нельзя съесть что-нибудь вкусненькое; ни зимой на лыжах покататься, ни летом поплавать, остаётся лишь работать и сидеть вечерком в тёплой комнатке, выделенной им при жилконторе.

Опять звонок; Мнемозина не обращает на него внимания, продолжает расспрашивать слесаря о подробностях его быта; звонок повторяется, хозяйка, ругнувшись, бросает вымытые вилки на разделочный столик и шлёпает в прихожую открывать. Оттуда раздаётся голос дворничихи: она извиняется за беспокойство. Мнемозина вдруг, прервав слесаря на полуслове, упархивает туда и уговаривает гостью пройти в дом, потому что её супруг-де уже заканчивает работу, и т. д. – только, что чая не предлагает.

…Наконец горемыки откланялись; Мнемозина заплатила из своих, и злость хозяев улетучилась; они медлят уйти с кухни, допивают чай и явно переваривают впечатление. «Это ж надо…» – протянул муж; и жена тут же откликнулась: «Да что за гадость им там давали, на этом заводе?»

Через минуту, оживившись, они приходят к выводу, что хотя бы во избежание подобного следует учиться в вузе и приобрести солидную профессию; да и вообще… при соблюдении режима дойти до такого состояния невозможно – а легкомысленные сами виноваты, инструкцию к Ампуле можно прочитать в любой аптеке.

Ухмыльнувшись, не замеченная ими, Мнемозина соступает с порога внутрь ванной комнаты и принимается чистить зубы.

17. Уход

Наутро Мнемозина возвращается из библиотеки уже в половине двенадцатого: есть деятель с усами, а места его длительного проживания в городе определены по толковой краеведческой книжке, изданной лет сорок назад. Их всего три. Мемориальная доска висит на одном из них.

Она оставляет у друзей сумочку и с рюкзаком пересекает двор. Супруги Д. не откажут в любезности, конечно.

…Ясно, что из всех разновидностей Ампулы учителю подсунули не ту, которой пользуются бывшие друзья двоюродной сестры – по их схеме «спиваются» дольше. Учителю придёт конец вместе с летом: тридцать первого августа. Вряд ли Некто из Тени, протянувший ему Ампулу, согласен, чтобы он дожил до нового учебного года; ведь если этак возиться со всеми нестандартными случаями… Иначе говоря, с бесполезными людьми, которые не годятся в слуги Хозяйке… Нет, ясно: слишком умных убирают как можно быстрей, хотя бы потому, что нельзя дать им опомниться – вдруг задумаются над своей бедой и, чего доброго, найдут от неё средство.

Что ж, сыграем последний акт. –

Мнемозина возвращается, открывает холодильник и долго возится со средней полкой.

За ужином она тиха, кротка и дружелюбна, как никогда; поддерживает разговор без обычных своих странных фраз, то и дело проскальзывающих среди прочего, как щука в воде – вот же, а не поймаешь и не докажешь, что была; друзья сегодня подходят к часу икс, к сакраментальной «половине десятого», в удивительно ровном настроении, чувствуется, насколько им это приятно. Они почти благодарны своей гостье, незваной и беспокойной.

И тут, убирая со стола, на глазах у хозяйки Мнемозина обрушивает среднюю полку в холодильнике.

Т. е. она всего лишь поставила туда банку с недоеденной кабачковой икрой – и полка рухнула, со всем грузом, на упаковку с ампулами. Всмятку весь запас!

То-то воплей.

Мнемозина спокойна и, дав им проораться, возражает: почему было не поправить полку? Сами говорили, что слева она не встаёт до конца в паз. Откуда мне было знать, что именно сегодня она не выдержит?

Но час Ампулы близок, друзьям не до рассуждений. «Давай в аптеку, живенько!» – восклицает жена; муж уточняет: «Наша закрыта, сегодня пятница – езжай в дежурную. Знаешь, где?» – И они, сунув Мнемозине её сумку, под миллион напутствий выталкивают гостью на площадку; она не возражает: совсем не отвечает ничего.

(Знают, что в дежурку идти опасно: на той улице половина фонарей разбита. Сегодня городской праздник – отличный повод местным напиться больше обычного и как следует развернуться. Друзья знают, знают всё, сами не сунулись бы туда и вдвоём – и вот всё-таки гонят туда гостью, приплясывая от нетерпения.)

С небольшой тёмно-красной сумкой шагает она к автобусу, пока её видно из окон; затем огибает угловой дом и через арку возвращается во двор, по слабоосвещённому месту добирается до подъезда супругов Д., взлетает на площадку между первым и вторым этажами, всматривается сквозь ветки в далёкие окна друзей; горят, родимые – кроме гостиной; Мнемозина вызывает лифт, поднимается к Д., чтобы возникнуть на их пороге: «пустите переночевать».

18. Экскурсия

На троллейбусе Мнемозина приезжает в относительно старый город – центр, как его теперь называют, в места, где жили её бабушки и дедушки, где родился учитель. Это вторая по древности из семи составляющих нынешнего города.

Первый намеченный дом стоял в переулке по соседству, но выяснилось, что его года два-три назад снесли. Он был деревянный, одноэтажный и предназначался для бессемейных профессоров сельхозакадемии, тогда располагавшейся по соседству; потребность в таком общежитии-люкс давно отпала, на этом месте возвели дополнительный корпус для станкостроительного института.

Мнемозина отправилась этим переулком к сравнительно большой улице и, едва выйдя на перекрёсток, заметила на противоположной стороне тот самый дом. Ошибки быть не могло; по мере приближения обнаруживались всё новые подтверждения, и вот уже показалась гранитная доска. Она не единственная на коричневатой светлой штукатурке, в других местах висят ещё три – одна чёрная, две серых. Дом успел повидать многих знаменитостей.

Мнемозина обходит его со всех сторон, дивясь почти буквальному совпадению с картинкой своей фантазии. Окна золотого сечения, некоторые увенчаны веером из трёх коротких широких полос; балконы малы и редки, зато много эркеров; в середине возвышение; по краю крыши квадратные зубцы, небо за ними безоблачно – так, кое-где истаивают прозрачные остатки; а вон голуби пролетели стаей.

Семиэтажное здание и клёны позади него встречают человека скромной до серости, изящной, соразмерной интеллигентностью, неосознанной, потому что она сама собой разумелась долгие годы, и в ответ человеку тоже не найти слов; Мнемозина садится на детские качели в садике, чтобы, глядя на окна и двери чёрных лестниц, вникнуть в своё тихое восхищение жизнью, впитавшейся в них: тихий трагизм тех лет, когда ещё…, но уже…, – и тот, кто в то время рос, должен был получить и навек впитать впечатление ускользающей, пока говорящей с тобой благодати.

(Родители Мнемозины, может быть, сотворили её на старости лет, с большим перерывом после двух старших детей, как раз из потребности удержать эту лучшую жизнь. Каким-то образом они знали, кто придёт к ним – о старые мудрые родители –, они с младенчества относились к дочери, словно она взрослое, вполне поумневшее существо, только марсианское и потому на первых порах нуждающееся в подсказке.)

…Она встаёт и возвращается на улицу.

Возле ближайшего подъезда сгрудилось с десяток человек; Мнемозина подходит. Это экскурсовод и его клиенты, в основном туристы; для комплекта как раз не хватает одного, и Мнемозина покупает билет.

Гид магнитным ключом отпирает дверь и пропускает клиентов, пересчитывая их по головам. Сперва они обходят квартиру на втором этаже, где некогда жил агрономический деятель с усами, как сапожная щётка; получают по дороге кучу сведений о его достижениях – вообще и, в частности, (подробней) здешних, о его значении для развития селекции; затем их ведут выше – всем гуртом по лестнице, пусть и широкой, словно в музее, но мимо обитаемых квартир, что на многих производит куда большее впечатление, чем подстаканник и чернильница сельхозгения; остановившись на площадке четвёртого этажа, подождав отстающих, гид с торжествующей улыбкой обещает нечто уникальное.

Среди прочих достопримечательностей городского центра самая экстравагантная – бывший регистратор и его офис.

Гид поворачивает ключ и через короткую тёмную прихожую идёт в большую комнату, полную света, в конце которой из-за стола поднимается, чтобы приветствовать посетителей, сам Регистратор. Это господин неопределённого возраста, сухой и точный, отлично (не плебейски) воспитанный, человек порядка и привычки, родившийся исключительно, чтобы вести книги жильцов своего квартала. При реформе его штатную единицу сократили последней и тут же заключили с ним договор как с хранителем музея, созданного из бывшей регистратуры. – Экскурсовод рассказывает: мол, существовала когда-то в нашем муниципалитете такая должность, и вот вам живой экспонат в естественных условиях… Любуйтесь.

Когда-то каждый квартал имел от трёх до шести регистраторов.

В первый миг Мнемозина смотрит на него во все глаза, потом становится обыкновенной и даже рассеянной – вертится, изучая витрины и стены, вполуха слушает экскурсовода, выглядывает в окно; лишь когда гид передаёт слово регистратору для ответа на вопросы, она подтягивается вместе со всеми к его письменному столу, отделённому от публики верёвкой.

Регистраторы были учреждены ещё в середине прошлого века, и посетители спрашивают в основном о тогдашних порядках – зачем да как регистрировали жильцов, а что, правда компьютеров не было?, кто мог получить сведения и т. д.

Когда гид, поблагодарив Регистратора, приглашает гостей на выход, Мнемозина пропускает всех вперёд, явно испытывая отвращение к давке, пусть и умеренной; в последний раз оглядывает комнату – почти со скукой; вдруг упирается взглядом в лицо Регистратору, а тем временем её палец чертит в пыли на стекле недействующей витрины нездешние буквы.

Он медлит подойти, а когда решается, Мнемозина уже исчезла в тени коридора. Скоро щёлкает английский замок, и в офисе до следующей группы воцаряется тишь.

* * *

Прямо напротив дома широкие, низкие, раздолбанные ступени, залитые асфальтом, ведут в маленький парк. Мнемозина поднимается по ним и, добравшись до распахнутой калитки, касается её дуги, оборачивается, высматривает окна регистратуры; едва задержавшись, продолжает путь.

Мнемозина приходит сюда в начале сумерек, при фантастически нежном освещении, неуловимое изящество которого поражает тонко, немо и в самое сердце; крыши старых домов, невысоких и красивых, несут прохожему благодарность. Мысль начинает распадаться, гаснет, шепча благословения; наступает вечер. И тут Луна выходит, чтобы протянуть тебе бархатную ночь.

Мнемозина обходит парк, находит мороженщицу в предвкушении конца рабочего дня, покупает у неё чуть не последний брикет и возвращается другим путём к воротцам; садится на лавку под самым фонарём в двух шагах от них, доедает мороженое, тщательно вылизывает бумажку, а выбросив её в урну, долго вытирает носовым платком губы и пальцы.

…Регистратор возник по ту сторону входа. Оглядевшись, покупает газету в киоске справа и, ещё раз неопределённо повертев головой, вновь неспеша спускается к улице; Мнемозина, выбросив обёртку и спрятав платок, следует за ним на отдалении. На светофоре он вновь оглянулся, будто бы изучая запакощенную габаритными огнями перспективу, и Мнемозина прибавляет шагу: надо успеть перейти вместе с ним.
Только приблизившись вплотную к двери парадного, можно заметить, что Регистратор не захлопнул, а прикрыл её, благо доводчик позволяет. Поднявшись к лифту, Мнемозина следит за огоньком, подсвечивающим цифры: семь. Жмёт на кнопку, едет на седьмой этаж.

Куда теперь?

Тонкий кант золотого света указывает нужную дверь. Мнемозина мигом исчезает в ней и тут же плотно, без звука закрывает; и опять на площадке тускло и пусто.

Регистратор жестом приглашает гостью на кухню.

19. Регистратор

Там задёрнуты шелковистые кремовые шторы (льняные, должно быть); из-за них через форточку входит воздух иного времени: так пах город, когда Мнемозине было лет пять – жухлыми листьями, хорошим бензином, пылью и близким дождём.

Здесь, под скромной люстрой, Регистратор кажется не старым, а очерствевшим и покоробившимся от времени. Жёстки даже его короткие, сивые, слегка вьющиеся волосы: словно на них попал щёлок, что ли. Едкая химия. И весь он таков, но крепок, и Мнемозина, подумав было: чуть за пятьдесят, – поправляется: за шестьдесят.

Все вещи здесь пришли вместе с ним из подведомственного ему времени, в них та же надёжность и сила, малозаметная за скромной внешностью.

Регистратор отодвигает для гостьи стул и спрашивает, насыпая заварку в чайник:

– Изучаете древнегреческий?

– Сама, понемногу. Институтского курса хватило, чтобы сдать и забыть – а хочется и прочесть что-нибудь.

– Интересуетесь античностью?

– Не только. Не в первую очередь.

– А чем же в первую? Вы написали…

– …Mνημοσύνη.

– Память… широкое понятие. Можно сказать, необъятное.

– Моя задача: запоминать, вспоминать и помнить.

– Хорошо. И что же, всё-таки, в первую очередь?

– Всё, что ценно. Разное. На что набреду. Сейчас я набрела на вашу регистратуру.

– Что же, регистратура теперь музей, а музей – вотчина муз, дочерей Памяти. Логично.

– Вскипело.

Они сколько-то молчат, заваривая чай; Мнемозина помогает расставить посуду и угощение. Потом, усевшись, продолжают беседу. Теперь спрашивает она:

– Давно вы здесь?

– Сорок лет.

– Вы рассказали бы точней экскурсовода…

– Таков порядок…

– …да; и лучше. У вас, кроме книг, есть память.

Он молчит, вертит чашку на блюдечке.

– Зачем вы меня позвали?

– Вы сами пришли.

– Верно. Вы только дверь отперли.

Они снова молчат.

– Это я должен спросить, зачем вы хотели прийти.

– Хотела?

– Вы написали слово на витрине.

– Лет двадцать пять – тридцать назад здесь жила семья, которую я как раз должна вспомнить.

– Родственники?

– Просто люди. Школьник, его старший брат, родители. Их фамилия была А**.

Регистратор пускается в расспросы: а ваша фамилия как? Нет, вряд ли вы родственники; не у них ли была такса; нет, вы точно знаете?... – тогда: не их ли бабушка приходилась внучатой племянницей знаменитому художнику N**; «нет сведений» – вот видите!…; и т. д., и т. д.

Мнемозина отодвинула чашку: «…Этак ночь кончится.»

Регистратор шутливо разводит руками, начинает убирать посуду.

Она не встаёт, сгоняет пальцем крошки в центр квадратика на клеёнке. «От вас нужно всего несколько слов.»

«От слов, барышня, бывают неприятности. Особенно от лишних.» – Кажется, впал в шутливый тон, со спины точно не понять.

«От слов порой зависят люди, г-н хранитель амбарных книг.»

Он откровенно устал и злится, однако снова присаживается к столу.

«Ну да… жизнь там и т. д. – Покривился, нервно покачал ногой. – Любопытство праздное зависит, а? неправда? …Барышня-крестьянка. Дочь академика.»

Мнемозина, вздохнув, оставляет своё занятие и обращает на него серебристый взгляд:

«…Зависит: был человек, всё-таки, или показался.»

«Это зависит от человека.»

«А он – от вас.»

«Фразы, фразы… Я не… Тот, который от нас отвернулся.»

«…Вспомните, чего вы сами хотите от Того? И чего все хотят? Шанса. Что-нибудь важное каждому из нас не удаётся с первой попытки. Если не дать второй, ни мы, ни Тот никогда не узнаем, были мы или только ему померещились.»

«Напрасно я хотел!! Напрасно!!»

«Ну хорошо. Учтите: только потому, что эта семья давно здесь не живёт.»

Наглухо задраив окна суконными шторами («уже черно; август…»), регистратор приглашает в соседнюю комнату. Между тесной спальней, поворотом коридора на кухню и ванной комнатой есть нескладный пятачок; на нём озирается Мнемозина, когда регистратор открывает дверь чулана и прислушивается; она делает шаг на цыпочках, заглядывает в темноту; регистратор выскакивает на кухню, мигом хватает помойный мешок, на бегу его увязывает и ожесточённо суёт в жерло мусоропровода, а потом от души лязгает ковшом; левой рукой под этот лязг отпирает соседнюю дверцу, и они оказываются на чёрной лестнице.

Регистратор, притворив дверь обеими руками, отпускает её медленно-медленно.

Он ведёт гостью на три этажа ниже, отпирает такую же дверцу, дощатую, зелёную, и они оба, как были, в тапочках ныряют в контору, где регистратор проводит рабочие дни.

Перешагнув разделительную верёвку, он снимает с батареи возле стола ветошку, разворачивает; внутри связка старых ключей, переложенных кусками кожи, чтобы не звенели, с головками в виде кольца, петли, трилистника; регистратор возвращается с ними в общедоступную зону и отпирает один из монументальных шкафов. Достаёт одну за другой амбарные книги: не те, что выложены напоказ публике на широком столе с зелёным сукном. Мнемозина без приглашения принимает их одну за другой, кладёт на стол, пролистывает; дивится, как власти разрешили сохранить такое. «Да, – кивает регистратор умиротворённо: – эти документы по-настоящему ценны, но их никто и не разрешал.» – «В самом деле?» – «Никто не сообразил до сих пор, что это.» На его памяти было три проверки; каждый раз комиссия, поглядев на титульные листы, поворошив книги, находила их чем-то вроде терпимого мусора – «благородной пыли веков». Места для хранения этих записей довольно, ну, значит, и выкидывать незачем. Гроссбухи, показываясь сквозь стёкла запертых шкафов, придают конторе солидность.

«Проверяльщики не умели читать дореформенный рукописный шрифт?» – «Совершенно верно. Взгляните.» – И регистратор подаёт Мнемозине скоросшиватель средней толщины, посвящённый четырём поколениям семьи учителя.

Оттуда выплывает былая жизнь, подлинная до галлюцинации.

20. Учитель

Вместо нужного забвения этим чёрным поздним вечером память становится за креслом учителя – стоит глядя на него, не шелохнётся; опять ночь и звёзды, трава за окном, которое он забыл закрыть – но сюда никто не влезет. Рояль никому не нужен, ампула разбита, шприц пуст. Больше здесь нечего стянуть, искать нечего.

Лишь мысль о прошлом явилась, непрошеная: по рассеянности забрела сегодня, куда ей нельзя; Учитель не встанет с кресла, чтобы её прогнать, рассматривает её, когда она стала медленно втягиваться в него и потом, как зачарованная, уходить внутрь дальше и дальше; закрыл глаза, ждёт; вот рассмеялся тихо: наконец, когда он сам окончательно пропал, из глухой пестроты утомления, из душевного мусора, всяких обрывков опять проступила она, незваная память, только теперь он видит её со стороны – субстрат всего, что он зачем-то вспомнил: оказывается, это девушка с рыжеватыми волосами до плеч, в лёгких летних туфлях, с тёмно-красной сумкой через плечо. –

Тем временем фигурка воспомнания, уже со спичечный коробок, движется вспять по времени, и в самом корне, в той древности, где её – слишком недавно родившейся – не было и быть-то не могло (где стояли другие фонари, ездили другие автобусы, сегодняшние деревья представали прутиками, а пни – деревьями, разве что трава была всё та же), находит родителей, которым тот мальчик не угодил.

Однажды обнаружив, что несмотря на способности он не станет учёным, что занятие, которое родители называли не иначе как увлечением, возьмёт всю его жизнь, они опознали его как чужого. Из сына он стал тем мальчиком; тогда-то, конечно, можно было и следовало предвидеть последнюю стадию, исход, но тогда: по плечу ли ему было? Подрастая, он старался не думать, чем кончится. Не думать об участи, ждавшей в конце.

Сначала они поправляли его, со временем удивлённо убедились, что он не исправится, и, оставив всё как есть, понемногу, всё быстрей отучались его любить, так что под конец, когда он стал студентом, начали забывать про него: «а, это ты… ну как дела в институте?» – и, не дослушав, чуть не с зевком заговаривали опять о прежнем, более интересном предмете, обращаясь уже не столько к сыну, а даже и вообще не к нему – к прежнему собеседнику.

Разговор возвращался в естественное русло, к вещам, важным для них, к своим и привычным, равно заинтересованным в этой жизни людям.

Тот мальчик отчуждался, словно конфискованный. К участникам родительской жизни он давно не принадлежал и свыкся, – он привык, он сумел, не совсем же он растяпа, но, признаться, трудно было привыкать к тому, что тебя для этих людей нет. Они здесь, ты их видишь, а сам незаметен. Стёрся, словно карандашный рисунок, остались несвязные штришки, так что смотрящий сквозь тебя инстинктивно старается стереть и это, дабы не мешалось.

У него было призвание, да и трудностей хватало, да и появились друзья – но время и расстояние убрали родительское недовольство только с глаз долой, а не вон из сердца.

Он обрёл призвание и один за другим осуществил замыслы, первая утрата отступила, но другие-то, помельче (или поначалу казалось, будто они малы?… рядом с успехом и радостью дела), продолжали по временам находить облачком на солнце. Копилась эта мелочь, которой поначалу ведь не замечаешь; и вот сколько-то месяцев назад учитель обнаружил у себя вместо сердца подушку швеи.

Зло в ответ на добро, недовольные родители, ученики, пившие твою кровь жадно, как клещ, и насмеявшиеся над тобою; плотная и всё густеющая масса квази-человеков кругом тебя. Рабы Ампулы. Им нечем было себя перед ней отстоять: они задраены, родились с посредственным восприятием и были обработаны, к тому же, как раз из расчёта получить болванки, лишённые сообщения с природой. У них оставлены: вход для команд власть имущих, чувство удовольствия, чувство голода, чувство страха. Всё. Сообщения с Миром нет. Ампульные человечки загустевают вокруг, они как вата… Ау… Голос гаснет, задохнувшись, как в плохом сне, когда по ночам сдаёт сердце.

Поздно понял, куда клонит судьба. Прошлым летом обнаружил, перекуривая, за окном рыжего котёнка – счастье сияющее, как цветок календулы: долго играл с ним в перерывах между занятиями, бросал то кусок ветчины, то шуршащую бумажку на нитке; котёнок почему-то никуда не ушёл до конца дня, Учитель выпрыгнул к нему на траву, поднял рыжее с зелёного, влез обратно домой. С тех пор в дальнем углу зала стояла миска, и хозяин зверя украдкой наблюдал реакцию посетителей, посмеиваясь про себя. Прошло полгода, кот возьми да зачумись. Ветеринар не помог; зверь умер; хозяин закопал его под окном и погас. Жизнь надоела. Наступившую погоду можно назвать одним словом: «хватит». Ну всё. Довольно. Есть на свете, конечно, много хорошего, достойного и пр., но с меня хватит, думает учитель: моё время прошло.

21. Рассвет

В половине пятого Мнемозина выходит из подъезда и поворачивает направо.

На огромных, полупустых асфальтобетонных просторах её постигает мысль простая, очевидная, как всё, что она узнала этой ночью: за окном надо было смотреть не на людей, двигавшихся в парк и из парка, не на ограду, даже не на клёны, потому что ни один из них до сих пор не засох и не упал в бурю, ни один не был спилен с тех пор, как Мнемозина впервые выглянула в окно вместе с Учителем; … – от усталости мысль выскальзывает, приближается вновь, касается сознания, но проходит мимо, ничего: главное, она есть.

Тьма ослабла, потускнела; наливаясь краснотою, луна клонится к западу в конце длинной прямой улицы, прорисованной архитектором по линейке в эпоху, бодрую помимо своих бедствий, как ребёнок, ещё не знающий, что жизнь бывает другой.

Машин почти нет, Мнемозина идёт по проезжей части; на перекрёстке переходит с асфальта на возникающий в этом месте разделительный газон. Фонари погасли, потихоньку светает. Мнемозина сняла туфли, чтобы дать отдых ногам, холод приятен. Солнце появится нескоро. Глянув на призрачный циферблат уличных часов, она ставит и заводит свои наручные; они малы, словно жук сел на запястье, пружину приходится подтягивать дважды в сутки.

В одном из домов слева попадается окно, где горит верхний свет: золотой, праздничный, лёгкий. Словно смысл способен гнездиться и длиться в человеческом быте помимо самих людей, думает Мнемозина; фасады, цоколи да крыши копят его, стены впитывают не зло и дурь, а правду, и выходит, что старый дом умней своих обитателей, что в нём скопился смысл нам в подмогу. –

…На смену десятиэтажным монументам пришли дома пониже и постарше, Мнемозина любуется крутыми скатами крыш, их трубами, антеннами, чердаками, тихим предвосхищеньем света в тучах над ними. –

Истина и счастье возможны до сих пор, они рядом, лежат, никому не заказанные, на этих подурневших от времени кровельных листах, на подоконниках спящих комнат рядом с цветами, на ступенях и порогах, у корней высокого клёна во дворе; Ампула не виновата: она явилась под конец, порождённая давно возникшим течением в сторону бездарности.

Столько ли стоят себялюбие и удобство? За них отдали счастье, без которого незачем жить.

Оно берётся не изнутри, а снаружи, из простых вещей вроде хотя бы этой приморенной уличной травы, по которой ступает Мнемозина.

Солнце первым красноватым лучом добралось до газона, она останавливается, глядя под ноги на только что возникшие цвет и контур, на тени, ставшие правдой: …не клёны, а газон. Вместо него Мнемозине упорно вспоминался зелёный луг в усадьбе Мага – подделка, фантом травы; уже удалось рассмотреть всё, что было за окном учителя в тот вечер, а трава ускользала, её, казалось, вытесняло другое воспоминание. Но нет: подмена свершилась не в памяти, а на самом деле. В тот вечер впервые перед смотрящей из окна ученицей вместо травы расстилался ровный, однородный, неживой газон.

Не привыкни она смотреть глазами учителя, давно поняла бы, в чём дело.

* * *

…И они не испугались, не ходили её искать, а только измучились ждать, прокляли её и всё на свете – да и задрыхли, наконец, во втором часу. И сегодня опять дрыхнут, как сурки, наслаждаясь воскресеньем.

Мнемозина вошла тихо, развела занавески на кухне, в гостиной они не были задёрнуты, дверь туда распахнута, утреннее солнце попадает даже в коридор; хорошо везде, квартира приветливо и бодро улыбается побелкой потолков и глуповатыми обоями, чайник украшен сияющей искрой, крошки на клеёнке, сор на полу – и те хороши.

Мнемозина варит кофе, достаёт из холодильника свою горбушку; от усталости словно ничего не весит, и её не удивляет, что кофейная банка не стукнула, промолчала джезва, когда её ставили на газ, и холодильник закрылся беззвучно; снаружи поблёскивают клёны, август не успел даже уполовиниться, время есть.

…Она ставит джезву и чашку в мойку, поднимает с пола сумку, оставляет ключ под зеркалом в прихожей и выходит; даже замок щёлкнул тихо.

Тётины знакомые на том конце двора ещё долго будут спать, часа полтора, Мнемозина шагает медленно.

А там рабочие расстилают новый газон. Раскатывают что-то вроде ковра. Мнемозине утренний лёгкий луч прямо в глаза бросил странный блеск, и она приближается рассмотреть; вон снова сверкнули мелкие металлические детальки… – Отворачивается и продолжает прогулку.
«Ампула нужна всем»; «сельское хозяйство». Улучшение пород растений и животных. Ампула доводит любое растение до идеала и убивает его неидеальных соседей.

Мнемозина видела, как в только что насыпанную землю вдавливают сетку с газоном, в которой звёздами сверкают ампулки, убивающие лишнее, чтобы не выросли, не дай бог, подорожник или одуванчик, полынь, лисий хвост, мать-и-мачеха, яснотка, клевер или пастушья сумка. Скрытый в земле яд показался с изнанки – маленькие блестящие штучки для беззвучного убийства. Видеть их в этот миг может каждый.

Ампула множится и после любого мора возродится многократно; её святилище охраняется; зато она уязвима на форпостах, куда забирается украдкой, без силового превосходства над противником, понадеявшись на легкомыслие и невосприимчивость людишек, выросших вместо Мира в рукотворных четырёх стенах.

* * *

В предрассветной прозрачной темноте Мнемозина пробирается по газону, то на корточках, то на четвереньках. Натянув резиновые перчатки, перебирает землю, начинённую мертвящими занозами; изымает их. Почва травы и сердце учителя: их нельзя разъять. Занозы предназначены, чтобы выкурить оттуда жизнь. – Она ломает ампулы одну за другой, вытряхивает в решётку стока то, что должно было медленно втекать в землю по сети трубок толщиной с волос. Вряд ли власти города заглянут сюда, в непарадное преддверие парка. Положили сеть – и забыли… надо надеяться.

Всё же алиби пригодится. Родители вернутся послезавтра, есть время обдумать предстоящий разговор, приготовить вопросы и ответы.
Закончив, одну сверкающую ампулку она кладёт в карман.

22. Возвращение

Учителю с утра легко. Он убаюкивает готовое некстати проснуться: не хочет догадок, не хочет обмана. Вдруг полегчало перед концом.

И правда конец: позднее лето, ранняя осень. Клёны над травой засияли, окно растворено, он хорошо представляет, как год назад Мнемозина выглянула бы туда вслед за ним.

...А вот, кстати, она возвращается.

* * *

Ясное утро в конце августа, несуетный праздник среди будней; возле остановки девушка в ситцевом платье, скучая, продаёт махровые георгины, алые и тёмные. – Учитель будет жить; при каждом шаге, глядя вокруг на сияние, стены, тротуар и прохожих, на частые просветы между домами, Мнемозина сознаёт победу. – Вон показались огромные клёны на краю парка; скоро сентябрь озарит их. – Впереди гораздо больше работы: предстоит поступить в университет, выучиться на биохимика, добраться до лабораторий Ампулы, снискать славу эксперта и открыть способ, физический или химический, обезвреживать её быстро и эффективно: способ отравить отравителя, отнять его силу. В идеале: под предлогом улучшения так изменить формулу, чтобы Ампула спустя некоторое время после начала приёма сама исцеляла очередного раба и навсегда обеспечивала от повторного впадения в зависимость. Прививка. Но это пока прикидка, ненаучный план. Посмотрим. Сперва предстоит выучиться.

…Учитель глядит в окно, в открытую створку; опять потеплело. Дождь иссяк ещё вчера. Асфальт почти сух, а на траве смеются крохотные искорки.

Уловил тихое движение на другом конце комнаты и обернулся.

Мнемозина входит. Открывает свою смешную сумку, напоминающую школьный ранец, извлекает маленькую гильзу и кладёт на клавиатуру. Идёт к шкафу, выламывает ручку, достаёт шприц, ампулу и казнит их. Возвращается к окну. Там Учитель наблюдает за ней с полуулыбкой; она ещё успела уловить, как он мимолётно вздрогнул, как боль мелькнула в его лице, когда треснуло стекло, и настало прояснение.

Между фигурками в большой пустой комнате, где есть только рояль и пара стульев, много тихо освещённого места.

Теперь он видит. С утра не пригляделся, а то понял бы, откуда смех клёнов на входе, откуда лёгкость и любопытство: трава ожила. За неделю вернулась. Опять, если выйти на прогулку, можно будет долго рассматривать, остановившись у бордюра, длинные жёсткие ланцетики, клевер, кустики глухой крапивы, а где-то в самых недрах – таинственные вьющиеся нити, тонкие почти как волос, почти без листьев, с мелкими цветочками на конце; рассматривать, стоя рядом, потом присев и перебирая стебли, дивясь, умолкая от удивления перед бесконечностью подробностей, от осколка кирпича до жука с ребристой блестящей спинкой. Корни текут вглубь и оплетают постепенно исчезающие остатки зверя, которого ты любил. (Когда ты отправишься следом, о пусть будет тебе дано вернуться, как он: в общую почву, в единое небо.)

Забывшись, он думает о мирном приходе снега, о том, как трава перезимует и обновится: при свежем солнце, с мать-и-мачехой на сырой земле, среди собственных старых прядей.

Учитель спокоен, она не покинет его, стало быть:

Трава.