четверг, 2 марта 2017 г.

Головы

«Отправь голову в отпуск!»

Реклама на троллейбусе

I. Курьёз

Однажды утром в начале марта, собираясь на работу, я включила радио. Двухпрограммный приёмничек унаследовался от прежних жильцов и был оставлен на кухонной стене без применения, как антиквариат. Накануне задурившую от старости крутилку для дисков пришлось снести в ремонт; вот, из весеннего любопытства, и потянуло узнать, работает ли эта штука на стене и если да, то что говорит?

После обрывка новостей полилась реклама. Не повезло! Руки были заняты и грязны, пришлось потерпеть; но второй же материал озадачил, я внимательно дослушала его до конца. Поставила кастрюльку на стол, выключила звук. Стала жевать и думать.

Оказывается, явилась и набирает обороты новая фирма с новым предложением. «Подумайте: ведь в быту, в повседневной жизни ваши головы подвергаются неоправданному риску, при том, что вы мало пользуетесь их специфическими возможностями; ваши натуральные, одноразовые головы изнашиваются почти или буквально безо всякой пользы для вас. Условия жизни в современном городе… и т. д.; необходим способ сбережения натуральных голов, и мы его открыли. Приобретайте временные головы! Установка бесплатная, оплата в кредит.» Фирма уверяет, что если по будням носить временную голову, а настоящую сберегать в шкафу, то в свободное время, когда люди имеют возможность вести себя естественно и когда, собственно, им и нужна их голова, та будет работать лучше, потому что за неделю не устала и не отупела. Для повседневных же дел хватит временной – ту не жалко, в любой момент можно дёшево заказать дубликат.

* * *

Обдумав новость за едой, я сунула посуду в мойку, почистила зубы и выскочила, чтобы успеть на работу. В этом городе средних размеров, в одиночестве жизнь давно приобрела твёрдые очертания. Простота необычайная: утром на трамвай и в центр, там переулком метров полтораста; обеденный перерыв – благодать: сорок минут смотреть в окошко или, при сносной погоде, бродить по дворам под предлогом покупки съестного. Я съедаю булку и выпиваю бутылку на ходу, не отрываясь от чудес; на обратном пути глаза лопаются от проглоченного в яркой спешке.

А дальше тихонькая скука до 18.30 и снова трамвай.

(Надо благословлять эту работу; неизвестно, как. Лучшее из худшего достаточно плохо. Тюрьма.)

Пока длится холод, в трамвае без мыслей наблюдаю окружающую тьму, украшенную огоньками, ловлю в движении ритм. В светлое время года, как теперь, возвращение – праздник: пока доедешь, много увидишь и снова оживёшь; и всё-таки входить в свой дом лучше ночью. Тьма и тишина втекают в людей, и те становятся тише, невольно. –

Совершив этот ежедневный круг, я поела и легла. Облегчённо выключила повсюду свет, при луне почистила зубы; валяясь на кровати, в честь близкой весны переставленной к подоконнику, глядела, как, ёжась, наверху расходятся тучки, освобождают небо для светил, думала о том, что здесь осталось – до сих пор – существенного. Перечень: места, где люблю бывать, даже когда устала и лучше лечь пораньше; места, которых избегаю, но так, чтобы этого не заметили окружающие, иначе сочтут меня сумасшедшей.

Занавеска отодвинута, чтобы луна, когда приблизится, свободно сюда глядела.

Отказываюсь определить сумасшествие; Поприщин. Одичание. Общество неотвязно требует дурно понятой нормальности, требование скоблит нервы, образуется рана, в неё попадает грязь; начинаешь прятаться и отдыхать от боли дольше, чем это полезно; слабеешь умом, как слабеют телом от тюрьмы. Подлинная причина сумасшествия – неспособность выдержать враждебное требование так, чтобы и не одичать, и не поддаться. Правда, суметь это не значит обрести покой или подлинную хорошесть, а только отстоять ненормированность. Такая победа – прожиточный минимум; а цена их нормальности неразумно высока. После того, как её заплатил, не остаётся причин для жизни.

Да, искусственная голова! тоже выход: на это и на этих правда жаль натуральной. – Подумалось в шутку, легко. Меня ведь это не касалось: они там, снаружи, вошли в очередной виток… нормальности своей пресловутой, от которой мир трещит по швам. Ну и х. с ними! У меня весна, я веселюсь. – Смеясь, засыпаю. Луна внушает юмористические сны.

II. Лес, дрова, щепки

Обновка

Через месяц, наглядевшись рекламных щитов, я смеялась уже реже и без веселья. Внушенье нарастало; на каждом шагу кто-нибудь напоминал о головах. У маловнушаемых вроде меня зрело недоброе чувство. Наконец, на работе один купил голову, правда, как сам утверждал, ради престижа (“должность обязывает”), и носил её два-три дня в неделю, объясняя такую диету привыканием.

В первый день все бросили дела и натолклись к нему в комнату поглазеть; но голова оказалась на удивление схожа с прежней. Видно, что искусственная, но симпатичная: художник даже несколько польстил оригиналу. Кожа ровная, глаза ясные и т.д. Говорит, опять же, голосом хозяина; – нет, сенсация не состоялась. Кто-то пробовал пугаться, но вяло; возвращаясь оттуда, я думала, что фирма хорошо подготовилась: к новой голове знакомого привыкаешь за пять минут. Неприятное чувство появляется задним числом.

Голова выглядит превосходно; неприятность в том, что не можешь поймать её ложь. Трудно уловить, что же теперь с этим человеком не в порядке; выходит, вроде, что всё в порядке. Чёткое представление, что этого не может быть и это ненормально, предано восприятием, которое вдруг отказалось его поддержать: ты видишь – хорошая голова. Отличная. Не к чему придраться. –

И этот вывод тебе услужливо подтверждают на каждом шагу.

Вот, например, некто избежал развода благодаря новой красивой голове, точнее, благодаря её урезанной мимике: искусственная голова не строила супруге в ответ таких рож, как натуральная, гораздо лучше хранила дружелюбие; выяснилось, что словесных выпадов муж себе почти не позволял и главной причиной взаимного недовольства были выражения на его лице: они оценивали поведение супруги экспрессивно и недвусмысленно, так, что слов уже не требовалось, и в ответ она выдавала чудовищные сцены. Не стало мимики – не стало и сцен. –

С тех пор изо дня в день в обязательном порядке нас кормили главами нового священного писания без имени, которое я для внутреннего употребления озаглавила «Реклама и правда»: реклама нарочито правдива, почему-то, в данном случае. Настаивает на проверке: вот вам адрес и место работы, вот прямой эфир с человеком, которого спас наш замечательный продукт. И решайте сами…

Именитый, хотя не мировой известности, учёный написал о новом явлении статью, густо населённую нейронами, киберпротезами, евгеникой, трансплантацией, цивилизацией, теорией эволюции видов, психоанализом и даже архетипами. Мне подсунули её на работе: солидная газета, четвёртая страница почти целиком занята статьёй. Текст и оформление внушают уважение к автору; – а головы, затерявшиеся было в потоке вышеперечисленных участников научной мистерии, вынырнули в последнем абзаце, чтобы увенчать сложное построение. Собственно, общепонятный итог статьи прост: искусственные головы – единственный выход здесь и сейчас, неизбежный выход.

Я постелила газету на стол и очинила на неё карандаши. Давно пора; и, если честно, хороший предлог ещё потянуть с написанием квартального отчёта. Вот так. – Разрываюсь от зевоты. Опять не выспалась. Скучно. По прошествии месяца надоело даже хихикать на приевшуюся тему.

Лес

Меж тем, наступила радость длинных дней; серая, припылившаяся бедность понемногу выходила из-под снегов: сера земля, серы стволы деревьев; но их обещание равно Истине. Их подлинность живит и убеждает; здравствуйте, друзья. – Радость свидания скрашивает даже сидение в офисе, даже эта тяжесть ныне легка: родство Миру больше любой дружбы и столь велико, что, кажется временами, вот-вот поймает и вберёт тебя, как небеса вобрали Ганимеда, во упразднение несуразной дистанции между вами.

Лес!

В апреле он покрыт серёжками и первой листвой.

Зажмурясь на миг, видишь вместо документа и столешницы предстоящую пятницу – лес и путь к нему: потому что из дверей подъезда, из вечно затенённого угла с помойкой запросто можно попасть в рай. Чудом; пешком, задами.

Тесное пространство перед подъездом, которое успеваешь заметить, спеша на работу, круглый год исподволь утешает намёком на эту радость. Узкая дверка – лаз; настоящее парадное было, с фасада, но его ликвидировали в пользу сбербанка. Иногда представляется, что к лучшему: немного чересчур публично входить домой прямо из толчеи, в пакостно перемешавшихся освещениях разного цвета – от фонарей, рекламы, светофоров и фар; я вижу один такой дом, когда еду на работу и обратно, и каждый раз меня удивляют люди, в большинстве подростки, бодро шныряющие в свои подъезды после школы и утром опять вылетающие оттуда – стремглав, с явным опозданием: почти то же самое, что бомжом поселиться перед широким грязным крыльцом поликлиники, на переполненном тротуаре, в шаге от метро. – Нет, вход со двора лучше.

А главное, из укромной дверцы легко попасть в лес.

Туда приходится сбегать: в молчании, неприметной дорогой, как делают запрещённые законом дела. Клинышек леса протянулся в относительную близь, сразу за станцией. Там на выходных при хорошей погоде прогуливаются семейные люди с детьми и зверями; по будням безлюдно. Если не лезть на тропинку от платформы к домам (тропинка выводит на поворот асфальтовой дороги, откуда видны дешёвые новостройки), то сохранишь одиночество.

Сажусь на пень и наблюдаю птиц.

Там, куда не смотрит город, всегда ждёт привет окрестной равнины: захлебнись, переполнись простором! Теки в этой весне её дорогами, созерцай и узнавай; зачем? глупый вопрос; в равнине смысл, не в тебе. Она цель. Она и есть счастье.

Суть дела

Однажды, возвращаясь из лесу, наслаждаясь тем, что это пока, до сих пор, удивительное дело! забыли запретить, я допетрила, зачем фирма сбывает временные головы в рассрочку и по дешёвке, а не втридорога, как обыкновенно случается с новейшей технологией. Заметив, что приостановилась от неожиданности, я тут же изобразила любопытство к воробьям, расшумевшимся в каштановой кроне. Постояла, поглазела вверх; продолжила путь. – Организаторам нужны натуральные головы. Фирма не случайно внушает во всех инструкциях и сопроводиловках, что постоянную голову следует хранить в платяном шкафу (там-де микроклимат самый подходящий и т.д.): чтобы эмиссарам не тратить время на поиски, когда в отсутствие хозяев они явятся за их натуральными головами.

А люди-то! как обыкновенно случается, толпами ринулись за модной штучкой.

Быстро шагаю домой. Звоню, договариваюсь. Родители давно друг о друге не справляются, но у меня есть их телефоны и адреса. Говорить только не о чем. А теперь надо срочно поговорить! Я настаиваю на встрече.

На улице, среди толчеи, среди шума, в неразберихе самому себе постылого трудового дня, в обеденный перерыв я вцепляюсь в них:

«Мать, отец, не соглашайтесь! Неужели вы не понимаете, что лишитесь их? С временной головою на плечах вам трудно будет вспомнить, что когда-то у вас была своя, настоящая. Даже если вспомнится, то будет казаться, что она где-то тут, затерялась среди вещей, лень искать, да она пока и не нужна вроде… Вам уже никогда не покажется, что настал момент вернуть её на исходные позиции.»

Во временных головах и памятливость, и забывчивость избирательные – выгодные поставщику, а не потребителю.

…Они считают, что я преувеличиваю. Как обычно.

Торопятся. Скорей закругляют разговор.

Место пустоты

Не вызываешь никого на откровения, так найдётся, кому тебя вызвать. Тема, конечно, бытовая, не политическая; но беседа каждый раз принимает удручающий оборот.

Сперва соседка, которая гуляет с некондиционной лайкой (хвост закручен не в ту сторону), заметила, что богатым хорошо – они могут купить головы сразу всей семье; а тут ломай голову… т. е. свою, живую –, кому в семье больше нужна запасная; – заметила устало, почти с досадой – верно, потому, что недавно бросила курить; заметила между делом, не предполагая возражений, делясь житейскими тяготами с товарищем по несчастью.

Потом в трамвае рядом оказались двое начинающих и многообещающих – офисная блондинка, унизанная бижутерией, и её приятель в отглаженном костюмчике; зачем было слушать их трёп? Оторопь взяла, в мыслях образовался перерыв, и туда втекли их весёлые насмешки над сослуживцем, который до сих пор даже на приличную сменную голову не сумел заработать – он не создан для карьеры страхового агента, о нет.

Я глянула на них: две резиновые маски старательно растягивали губы.

По голосам не скажешь.

На работе вместо отдыха ждала интермедия на ту же тему: в нашей комнате сразу двое принесли на плечах суррогаты, гордо и счастливо. Поддельные лица сияли подлинной радостью. – И почему бы этим лицам не сиять, в самом деле. Одна из осчастливленных почти насильно утащила меня с собой в булочную, в обеденный перерыв: помоги выбрать тортик. Ну как же, отметить! – И поведала, пока мы выстаивали очередь: на своей-то голове у меня с волосами… ну ты заметила, наверно – ну, не катастрофа, но плохи были дела, ничто не помогало… Думаю – экология. Если её не таскать на улицу каждый день, волосы выправятся понемногу. А уж на искусственной тебе устроят шевелюру, какую закажешь, самую расшикарную. Слушай, так здорово! Давай, давай, решайся. Не представляешь, какой кайф. –

…Я шла домой пешком вдоль длинной прямой улицы, забыв о трамвае, повеся нос, потеряв вкус к весне и вечеру. Люди портятся и отпадают, как осенью листья: отделяются естественным путём. И пожалеть нельзя.

* * *

Ноги вынесли меня с длинной магистрали в тихую застройку, в жилые кварталы возле реки, перед заводами; бывало и прежде, что после работы тянуло туда – в местность, из которой веет немым утешением.

Эта хорошая улица длинна, её исток лежит позади моей, посредственной; иду медленно и отмечаю, что на ней сейчас есть. “Что происходит” не скажешь: кругом одно состояние, все действия без остатка влились в его шарманку. Ничто не меняется, значит, и не происходит ничего; именно, что есть в обильной древесной тени, на старых тротуарах вдоль монументальных цоколей шестиэтажных – максимум – домов, на проезжей части, по которой в это утро ленятся проезжать.

Бормашина за распахнутым окном первого этажа, в тихой, приятной тени. Прозрачный воздух, блестящее солнце наверху. –

Теперь вспомни их: вещи, сохранившие человеческое от исчезнувших людей. (От нынешних этого не наберёшься.) Вспомни то, что от них исходит. Их острова сохранились в рабочем районе: дома, голубятни, ворота укрыты под обильными каскадами лип; и привечают тебя, и длятся…

И отступают в память.

III. Экскурсии

Напасть

Весна, разгораясь, окрылённо устремилась в лето; разъезжаясь в отпуск по деревням и заграницам, люди теряются, вокруг пустеет, я прислушиваюсь, как становится легко.

Новая напасть грянула с неожиданной стороны. По мере того, как упорствующих вроде меня оставалось всё меньше, у фирмы освобождались кадры для их усиленной обработки; настал сезон отпусков, и за оставшихся в городе принялись как следует. Реклама по радио и вдоль улиц показалась мёдом в сравнении с внезапным повышенным вниманием к моей скромной особе милых вездесущих агентов в фирменных гипюровых блузках, белых с тёмно-розовым платком, с фирменной улыбкой фирменных личек.

Повыскакивали грибницами, где раньше и померещиться не могли, в безобиднейших – прежде – местах: на работе у въезда в наш двор, при одной из тумб, в старину державших на себе ворота; рядом с – каждой! – трамвайной остановкой; у табачного киоска против моих окон, между ним и крыльцом булочной; даже, порой, на этой стороне, на углу, который мне надо обогнуть, чтобы попасть к подъезду.

В сам двор они почему-то не решались забраться.

Так возникали они повсюду прямыми столбиками, с неизменной доброй терпеливой улыбкой, чуть наклонив лицо, держа в правой руке плотный веер буклетов, а в левой – какую-то серебристую штучку вроде мобильника или фотоаппарата; все одинакового небольшого роста, словно из одного питомника, все лёгкие, милые, такие летние в своём гипюре, словно труда и зимы не бывает; возникали всё чаще и гуще, окликали приветливым голосом, даже выучили моё имя, не обижались, что не отвечаю.

Чтобы хоть не встречать их возле дома, после работы я начала уезжать на автобусе в центр и бродить переулками, глазея на древности, на флаги экзотических посольств, стараясь не попадать на главные улицы, закупоренные рекламой.

…Правда, вскоре они начали звонить.

Депо

Плохая душная ночь. Телефон выдернут из розетки. Как сделать, чтоб заснуть и не снились кошмары?

Я открываю окно – обе створки до конца – и стараюсь спать, чтобы с утра всё-таки соображать ясно.

Через плотный воздух трудно пробиваются немые зарницы, их видно и с закрытыми глазами. Провисшие трамвайные провода больше не брякают, последние легковушки добрались до ночного приюта. У весь вечер сигналившей во дворах машины начал садиться аккумулятор, она странно фальшивит: на верхней ноте даёт петуха, а остальные, спускаясь, вместо хроматизма выстраивают минорную гамму. Скоро и она угомонится.

Я иду по дворам прочь от неё, выхожу на тропинку, пересекаю газон и думаю: почему не свернуть лучше направо в ту щель между домами; всегда было некогда, страшно заплутать и опоздать туда, куда следовало идти, но сейчас-то есть время. И разонравилось гулять знакомым путём, конец которого знаешь.

(Стеклянные дожди, поблестев от фонарного света на тополиных листьях, не оставляют следа на раскалённой земле. Ночь – это день без солнца, это не отдых. Воздух душит круглосуточно.)

Я вижу тускло-коричневатую бледную землю под ногами, она хорошо утоптана, по ту сторону щели она, без сомненья, такая же, как по эту. Я вхожу. Там другой двор, только с противоположного конца вместо домов какая-то невнятица из нагороженных под разными углами заборов. Сначала вижу под ногами рельсы, ýже трамвайных. Потом справа, вместо первоначального забора, оказывается шкаф, сплошной низкой стеною, а слева намечается письменный стол. Я подхожу к нему и вижу рядом полукруглое кресло. Склад старой мебели? Подлокотники и спинка образуют ровное, сплошное подобие балюстрады, как будто кресло – обзорная площадка, для пущего комфорта выстланная чёрной кожей, которую по краям держат ребристые латунные гвоздики. На столе сукно; если приглядеться, зелёное. Левый дальний угол на конце расходится: я на нём слишком часто висла в детстве. За этим столом работал дедушка.

Ну не глупо?

Всего этого давно нет у меня, а вот, оказывается, куда это дели.

Значит, для таких вещей существует отдельная свалка: их выставляют сюда.

Я оглядываюсь и различаю возле громоздящихся заборов, на рельсах низкую вагонетку. Отдыхает порожняком.

Подхожу, чтобы определить, откуда она прикатила. Держусь промеж рельсов, проделываю её путь вспять.

Возле въезда, куда фонарный свет почти не достигает, мне встречается кто-то недостаточно освещённый; не разберёшь, вроде сторожа-смотрителя-грузчика. Может, не сам, а призрак? Впрочем, когда с ним говорят, он отвечает разумно и нормальным человечьим голосом, из близи; только рассмотреть не удаётся.

Охотно объясняет: большинство книг в этих шкафах не от дедушки, а ещё от твоего прадеда. – С какого времени, не знаю, но на языке вертится вопрос: где теперь дом, что с ним стало. Сторож продолжает о своём: не стоит приходить сюда слишком часто, но ты приходи, чтобы вещи сохранялись. Пока ты на них глядишь, они в порядке. – Отодвинув свой вопрос, интересуюсь: а можно посмотреть следующий двор? – Зачем тебе? – Смущаясь, признаюсь, что никогда не видела вблизи настоящий, хорошо сработанный клавесин; и даже я могу его не трогать!! – заверяю поспешно, чтобы сторож чего не подумал, – знаю, что не моё, но хоть рассмотреть. – Он отвечает не сразу. Считает, что сейчас не тот момент, но потом как-нибудь можно будет попробовать. Почему же. Посмотрим... – Я тоже замолкаю. Теперь горечи ничто не мешает; я вникаю в неё, прежде чем тихо спросить: почему эти вещи отправили сюда? Почему я не могу владеть ими? –

Он не откликается. –

Почему я должна корпеть в конторе над бессмысленными заданиями, почему меня выгнали оттуда, где читают эти книги, сидя за этим столом? Ты скажи мне только, если можешь хоть что-то предположить, своё мнение: это оттого, что я больше не гожусь для таких занятий – мозг мой испорчен или, для прямой и скорой подготовки, которой требует истекающее время, прямо вознесён к не мирским уже вещам? Или оттого, что другое – то, что я могу –, плохо… Т.е., прости, мне трудно точно выразиться; “плохо подходит”, наверное, не совсем то, приблизительно. Плохо сгодилось бы даже им тогда, не то, что сейчас этим. А?

Сторож отвечает, хотя я больше не слышу голоса:

Тогда. Верное слово. Тогда и сейчас. Яд из будущего сочится в прошлое, а ты проходишь его берегом против течения. Не спрашивай больше. Тебе нельзя было остаться здесь. Никто, знаешь, не хочет туда идти. Но вы так направлены. –

Книжные полки за стеклом, вагонетка, письменный стол, кресло. Чернота. Будильник. Рассвет.

Двадцать допустимых возражений

Однажды утром в субботу я ушла без десяти девять поесть мороженого в сквер. С некоторых пор они стали звонить и по субботам; так что я вовремя ухожу, благо на улице тепло, и, купив мороженого, сажусь недалеко от тележки, чтобы, пока ем, поразмыслить, куда отправиться до обеда, исходя из финансов, погоды и настроения.

И вот сижу я и слышу, как беседуют два господина, расположившиеся на соседней, длинной лавке. (Эту я люблю за то, что у неё больше половины сиденья разломано, рядом никто не водрузится.)

Они говорят об удачном нововведении правительства, опробованном сегодня впервые. Один держит аккуратно сложенную газету – так, что перед глазами только передовица, прочее загнуто под неё.

Правительственный тезис относительно недавно разыгравшегося неподалёку от этой страны вооружённого конфликта был сегодня опубликован вместе с двадцатью допустимыми возражениями на него. Это предполагает, что любой самостоятельно изобретённый двадцать первый вариант карается; надо хранить политкорректность, в конце концов. Разумеется, любое постановление парламента или указ правительства можно и должно обсуждать, но при этом следует исключить злоупотребления, которых слишком много развелось за последние десять лет. Вот наконец и решили, после долгих исследований и дебатов, вместе с каждым высочайшим мнением публиковать список возражений.

У дядей, если присмотреться, на плечах запасные головы, хотя день выходной.

Я встаю со скамейки. Мой двадцать первый вариант разбивает тезис в прах.

Общественный сад

Недавно меня посетила подлинно здравая мысль: укрыться в театре, причём в любительском, где есть надежда на бòльшую добросовестность игроков, восхищённых возвышающей необычностью и сложностью предприятия; а главное, есть надежда, что в списках головозаменяющей фирмы столь мелкие и скромные заведения пока не значатся. Хотелось и потренироваться: представления в театрике давались на иностранном языке. Я ещё на неделе обнаружила в сети анонс и адрес и теперь, проболтавшись всё субботнее утро по зоо- и обычному парку, отсидев сеанс в любимой киношке рабочего района, оттуда резво устремилась к заветной цели: весело надуть «головастых». Ни домой не дозвонились, ни днём не сумели поймать – небось, напрягают свои натуральные, но не шибко сообразительные головы, силясь допетрить, куда я канула. Так проиграют же мне целый день!

Вот он адрес: тёмно-серый модерновый дом на С.Б. – улице, где не центр и не выселки. Высокое здание не без причуд выставило навстречу близкой магистрали острый угол с фрагментами декора в неожиданных местах и единственным балкончиком; напустило на себя мрачность, чтоб не фамильярничали – не вздумали принять затейливость за юмор или намерение развлечь. (Оно, может быть, на самом деле другого испугалось. Других; это пришло в голову, когда я, миновав глубокую низкую арку, ступила на крутое крыльцо.)

Там золотистая табличка, помечая вход, издалека подаёт знак ищущим. Как известно, здесь помещается учрежденье культуры соседней страны – безобидно-пропагандистский фонд, при языковых курсах организована любительская студия. Поднявшись на второй этаж и вновь увидев сбоку открытого проёма табличку – копию первой –, я углубилась в коридор, дивясь его длине, глухим стенам без украшений; и света мало. Правда, тусклой лампочки хватило, чтобы третья табличка в торце обнаружила себя и показала, где вход.

Не найдя звонка, я тронула дверь. Она подалась и впустила.

Вместо квартиры открылось подобие общественного сада. Бетонные блоки, когда-то привезённые, наверно, чтобы служить основанием ограды, лежат жирным пунктиром под крутой, тоже бетонной, лестницей – старятся в заброшенности, сереют; сразу за блоками, справа сохранилась скамья на жалких остатках асфальта, в окружении бессчётных детей клёна, которых некому выполоть; а дальше, средь неуклюжего сплетенья трёх дорожек, зелень смелеет, начинаются кусты и даже широко расставленные деревья. На одно из них, блеснув, порхнула птица; вдали за главной дорожкой растительность, загустевая, сдвинулась портьерой. – Тихий летний вечер, светло, солнце зайдёт нескоро; но тут нельзя долго оставаться.

Вроде бы люди ещё сидели на лавочках утекающей дорожки, двое или трое. Но не им было отменить предостережение: они ведь только будто бы сидели там вдалеке, приближаться не следовало – уже отсюда, от бетонных блоков можно было разглядеть, что головы у них болтаются, как грибы-дождевики с налётом придорожной пыли. (Пустые, приблизительно-чистые поверхности; шарик пинг-понг, старая пластмасса.)

Я быстро оглянулась. Назад нельзя!! дверь захлопнулась и не имеет ручки. Оставался выход справа напротив, через скромный, зато подлинный тёмный портик, за которым мелькнула машина; рванув туда, как под обстрелом, я вмиг очутилась меж серых колонн квадратного сечения; прислонилась к одной. Ага; там, откуда я выскочила, теперь стена. Торец дома.

Погони можно не ждать – не тот жанр. Угроза исходит от места, невинного, опять же, по собственным свойствам, но посещаемого этим.

…И запыхаться не успела; страх смолк. Существам, пропавшим за стеной, заброшенным в саду средь одичавшего простора, тоже ничего не следовало бояться: с их надутыми головами без лиц. – Я припомнила ещё раз, хорошенько:

Сад расширялся, как поле зрения в дешёвом фотоаппарате: камерный в действительности, он всегда казался таким только вблизи, в части, непосредственно окружающей гостя, но чем дальше скользил по нему взгляд, тем шире распахивались мнимые просторы. Там, где возникло подобие людей, уже высились роскошные липы с отблесками садящегося солнца, развёртывалась почти широкая дорога, восхищая предполагаемым продолжением. Но это ложь.

Шароголовые сидели там в наказание. – До меня поздно дошло, уже, когда я с опасением выглядывала из-под портика вдоль улочки в сторону близкой магистрали, стараясь учуять, не караулят ли там. – Их больше не ценят даже как материал; в издёвку ткнули их туда, в издёвку и в расплату: вы утратили настоящие головы, ваши искусственные обветшали, распались; так сидите за это среди счастья, которое вам нечем больше вобрать. В богадельне для таких использованных, как вы.

И они вечно, немо горюют среди отравленного счастья.

IV. Изъятие

Головастик

Наутро телефон затрещал в половине восьмого. Зачем я подошла, не сообразив спросонья?

Они прежде не звонили по утрам. И в воскресенье. И так рано… Невежливость.

Прежде, чем повесить трубку, я сказала нечто в этом роде: «вы невежливы» или «посмотрите на часы». Выдернула штепсель из розетки. Пошла умываться.

Будто узнали, что я накануне видела изнанку их работы. Мнительность? Но таково правило торговли: покупатели не должны получить не только доказательств, но даже конкретных, пусть ничем не доказанных, сведений об издержках своей покупки, свершившейся или предстоящей. Как объявила фирма в одном из рекламных текстов, «для нас нет чужих – вы все, дорогие сограждане, наши клиенты»; т. е. «кто не был, тот будет». Значит, сделана ставка на объём продаж; значит, ничто не должно тормозить приток новых клиентов. Значит, изнанка поголовного оглавления дорогого населения не должна разгласиться.

Либо я сдамся в ближайшее время и тем обезврежусь, либо – что?

* * *

Счастье, что я уже лет пять не навещаю столовку; коллега в углу возле окна пожаловалась вполголоса на исключительную настойчивость бухгалтера: «Поесть нормально не даёт.» Как ни странно, не наш первопроходец стал агитатором, не восторженная дама, переживавшая из-за волос, и не вторая, пришедшая с обновкой в один день с ней; нет, эта вот обыкновеннейшая женщина под пятьдесят, которая и голову-то надевает через раз, ни с того ни с сего принялась вдруг рассказывать всем, как это полезно и т.д. Настал день, когда, прислонясь к древнему столбу бывших ворот, медленно кусая мороженое и глядя в кленовые кроны, я услышала рядом её голос: «…Между прочим, у мужа на работе ношение головы уже обязательно.»

Компания прошествовала дальше, полубегом на каблучищах – за покупками, надо полагать: эти всегда успевают за перерыв переделать кучу дел и наболтаться до потери пульса; я осталась в отравленной тишине.

Даже незачем было бы жаловаться коллеге возле окна: ответ ясен – «у нас-то вряд ли дойдут до такой крайности, что вы»; конечно, конечно. Эти слова можно сказать себе самостоятельно, не утруждая людей. Сколько весят эти слова и сколько – воля головастых к победе?

И опять, вечером, меня тюкнул их агент у трамвайной остановки, в двух шагах от булочной – где я слезаю, когда приезжаю с работы.

Июньский свет долог, после вполне дневного утра и залитого сияньем из зенита основного дня наступает третий, вечерний день, весь в золоте, от которого застываешь в безмысленном глядении, присутствуя при диве; тогда, уступая небывалому времени суток, утаптываешь усталость и начинаешь сначала, словно тебе подарен выходной.

Тянуло в парк. Эх, проехать бы ещё остановочку… Но я обещала собаке с перебитой лапой покормить её, купила мясо – сперва надо подняться к себе, сунуть его в холодильник, отпилив первую порцию, а там, если ещё хватит пороху, можно спутешествовать в парк пешком. – Меня окликнули. Почудилось, будто голос был соседкин, той, у которой сын плохо успевает по родной речи; я решила – не судьба сегодня, парк накроется, мальчику опять нужна моя помощь.

Голос принадлежал агенту, на этот раз – девушке; её мелко вьющиеся волосы стояли в солнечных лучах, как блестящий дым. Почему-то хотелось дождаться, когда она, улыбаясь, шире откроет рот, чтобы полюбоваться на золотые коронки – они удивительно заблистали бы под снижающимся, близким, свойским солнцем; почему? идиотизм.

Созерцательность, хотя со скрипом, сошла с меня, осталась злость, что головастик опять назвал меня по имени. Что за манера набиваться в знакомые. Дрянная бесцеремонность. –

Зачем я тогда решила не трогать плёнку вечерней усталости, пустить всё на самотёк? Не напрягла слух и мозг, даже не поняла, чтò она там опять вещает, а просто, чтоб от меня отстали, выдернула из её правой руки, из веера один буклет и, продолжив путь, сунула в урну перед крыльцом булочной.

Уже на переходе осозналось, что головастая увязалась следом и что-то повторяет мне, отчётливо, однозвучно. Но она отстала, видимо, ей не полагалось покидать пост, и я забыла про неё, спеша разобраться с мясом, прикидывая, как очистить руки, когда положу кусок перед собакой, и долго ли он будет размораживаться – не надоест ли собаке ждать, не уползёт ли она куда-нибудь (а в это время вороны…).

* * *

И потом они неуклонно обстреливали меня звонками по утрам и вечерам, освежая в моей памяти, пока я не запомнила дословно, текст дежурного головастика с трамвайной остановки (кто поручился бы, что девушка всегда одна и та же? Штамповать агитаторские головы партиями дешевле индпошива).

Агитки, в отмщенье за святотатство, исподволь угрожали: кто не успел, тот опоздал. Времени всё меньше; время истекает. Пора решаться. (По инерции мой ум сам собой продолжал, ёрничая: «Покайтесь! ultima forsan! близка Геенна огненная!») Чем именно грозит промедление? вот вопрос; и, однако, если бы я поддалась искушению спросить, чем, они вцепились бы ещё крепче.

Не отвечать, главное, не произносить слов. На худой конец, отвечать кратко и ясно: мол, … – Но что будет за недипломатичное направление по адресу, если вот как приходится расплачиваться всего за грошовый буклетик, выброшенный в урну? Да стоил ли он хоть десятку?

* * *

Однажды в конце июня, насытясь прогулками, я возвращалась после заката к себе, дверь подъезда была праздно открыта, в дальнем конце двора ещё бродили соседка и её некондиционная лайка, на западе мирно потухала волшебная синева, небо, задрёмывая, впадало в лёгкое подобие ночи; – на площадке между вторым и третьим этажами передо мной вырос тонкий столбик с веером буклетов в правой руке. Головастик возник точно посередине выложенного шестиугольной метлахской плиткой пятачка; обойти невозможно – а это ведь не сдвинешь: раз его здесь воткнули, повелели тут торчать, оно будет здесь, пока не вынут.

Гвоздь: прямой, тонкий, серый. Наверху голова с бледно-золотой дымкой шевелюры и серо-голубыми лучистыми глазками ждала, приоткрыв рот задолго до первого слова.

(Быть может, в дешёвом агрегате что-то начало заедать после дневного перегрева.)

…Понимание, что эта встреча безвредна и забавна, далось трудом.

Я нарочно не задержала и не ускорила шаг; нарочно смотрела на площадочный призрак ровно, долго, как смотрят на тарелку, когда её моют, на стенку лифта, когда едут на далёкий этаж.

Долго стою перед нелепым явлением; оно не уступает дороги. Не ответило на приветствие, зато хотя бы заговорило в ответ. Правда, несёт всё ту же околесицу насчёт необходимости идти в ногу со временем, насчёт баснословно выгодного предложения, которое действует лишь в текущий отпускной сезон, тра-ля-ля. Тем временем я, пялясь, забываю, что надо идти дальше, подняться к себе: в самом деле, никогда не разглядывала искусственные головы так долго и близко. В лампочке, свесившейся с белёного потолка на старом, ещё в нитяной оплётке, шнуре, будет ватт шестьдесят, этого вполне достаточно, чтобы площадочный призрак ясно предстал весь. Когда так смотришь, вот-вот ляпнешь: сними-ка маску, небось, лицо запотело; – нет, правда: язык чесался предложить. Не чинись, мол, не перед кем, я не выдам, подъезд пуст.
Но в потоке глупостей, журчавшем быстро, только тихо (батарейка села? включена малая громкость, чтобы соседи не повылезли из дверей?), что-то начало цеплять слух. Призрак своеобразно заикался: голова то и дело вставляла в текст слово, заимствованное полудревней эпохой, блестящей и манерной, у модного тогда языка, затасканное по документам невежественными дьяками, а ныне прозрачное только для лингвиста – прочим остаётся заучить его правильное употребление; и ведь заучивают люди!... Что головастика на нём переклинило? Не могли недоделки-райтеры вообще без него обойтись? – Мой голос вдруг перекрывает журчанье агитки: «Не "апробировать", а "опробовать"». Голова безучастно продолжает гнать свою чушь, я схожу с катушек: «Заело?!» – хватаю мерзавку за ухо.

Призрак отскочил с жалобным криком, согнув коленки, вцепился себе в кудри, ткнулся в решётку лифта, зелёную, заросшую пылью; на миг их видно по отдельности – девушку-агитатора и кукольную голову, пугаешься, что они сейчас распадутся, и, когда я шагнула к ним на помощь, послышался тихий сигнал – прерывистый электронный писк, существо, по-прежнему прижимая ладонями уши, метнулось вниз по узкой лестнице; с площадки второго этажа донеслось: «нельзя!! собственность компании!! нельзя-а!!» – и заглохло под сбивчивый, стихающий топот.

Вот те на. – Миг, когда током укусила боль живого – что не было ясно только что – тела, дёрнутого за имплантат. За вживлённое устройство, которое этому телу пришлось принять. (Нет бы спросить себя хоть раз, что с ними было со всеми? как попался каждый.)

На миг я няня, кормлю обезглавленную с ложечки, пою детские песенки, вызываю врача на дом, если температура зашкаливает, а когда мутант засыпает, вяжу крючком мочалки, зарабатывая нам на жизнь, в неверной надежде когда-нибудь скопить на выкуп отнятого. – Негодная моя голова, как тебя угораздило, как пронесло мимо вопроса, где их собственные головы?

О негодяйство; невыносимо. Невыносимая правда открылась, как рана при перевязке.

Лампочка на старинном шнуре делает пых, покрывается копотью и гибнет. Я сижу на краю площадки, поставив ноги на ступень. В узкое окошко мирно глядит синий цветок неба, россыпь мелких звёзд подрёмывает перед близким рассветом.

Гражданин

Вернулась с обеда без особого веселья; так – дождик; хорош, но холодно-голубоватые тучки над сочной листвой до неловкости просто и прямо говорят о вольной жизни – о здоровье и бедности, широкой грунтовой дороге посередине села; как сейчас он скользит, её суглинок, в сегодняшних моих туфлях не пройти… – От шума улицы мутит.

Вхожу в комнату, нацеливаясь, куда подвесить зонт, а они с порога: «Тебе звонили». Кто? – Начинают выяснять друг у друга: коллега, чей стол в противоположном углу возле окна, отпросилась к зубному, а она-то и брала трубку. Сходятся на том, что звонил женский голос, из центра, связь была плохая; а, гляди: номер частично зафиксировался – на девятку что-то…

Интересуюсь, что именно сказал женский голос. – «Насчёт затруднений и насчёт… что она подумала или что тебе надо подумать; куда ж записка-то делась?»

Некогда искать. Задаю последний вопрос: о времени звонка; захлопываю зонт, прошу прикрыть от начальства, вылетаю. Этот час, номер на девятку – точно мать. Скорей, чтоб застать её. У неё сегодня… точно, первая смена.

…В лифт я вскочила задыхаясь, когда створки уже пошли навстречу друг другу. Только бы успеть раньше трёх, они у себя в офисе приходят и уходят по сигналам точного времени.

Ехать долго; в этой части города, куда я попадаю этак раз в год, понастроено уступчатых пирамид. (Если исходить из расстояния, надо бы сесть на троллейбус да проехать остановки три, но это давно не улица: это внутренность огромной постройки, протянувшейся на километры ввысь. Вертикальным троллейбусом служит лифт.) Вероятно, мать решилась купить голову – а она осторожна и потому вспомнила-таки наш разговор; неуверенность подтачивает принятое решение, мать хочет обсудить его со мной напоследок – о, конечно, не собираясь отказываться от своего; только посоветоваться, какую модель выбрать, не повременить ли. –

Оставалось четыре этажа, когда дружный разочарованный возглас попутчиков вернул меня от предвосхищений к текущей минуте. Сработал датчик: «В шахте по ходу кабины обнаружен посторонний предмет, просьба пересесть на другой лифт.» – Что означает по сути: выметайтесь, дорогие пассажиры, не до вас теперь. Технике надо заняться своим здоровьем.

Народ повалил на лестницу.

Рядом ехал господин лет сорока, с папкой на молнии, в никаком офисном костюме. Он вошёл всего за два этажа до аварийной высадки – не повезло человеку. Как случилось, что он заговорил со мной? В поисках кратчайшего пути к другому лифту я не усекла. Он услужливо подсказал, что нас выгрузили на промежуточной площадке и надо спуститься на основной этаж.

«Вы ведь к нам? Впрочем, необязательно заходить в офис.»

Я внимательно изучила его, остановившись. Это всё-таки собственная голова; стёртые, ничего не говорящие черты, дурной цвет лица, прозрачно-голубоватые глазки посвёркивают по контрасту, а так ничего запоминающегося.

Он уже протягивал мне два экземпляра договора: «Много времени процедура не займёт; смотрите, какой здесь удобный и чистый подоконник.»

«С чего вы взяли, что я еду к вам?»

«Вы ведь по звонку?»

«В смысле?»

«Вам звонили на работу, не так ли?»

«Мало ли кто звонил.»

«В обеденный перерыв?»

“Где же ваш офис?”

«На двадцать первом этаже.»

Вот и ответ, как говорится. Вот те и телефон на девятку, и если б номер распознался целиком, обман раскрылся бы сразу. – Ну, то есть, не обман. Вольнò мне было принять какой-то похожий телефон за тот самый и какой-то женский голос приписать матери.

«Вы задумывались когда-нибудь, что не всем это… по средствам?»

Он радушно усмехнулся. «Акция проходит исключительно успешно. Наши клиенты уже сейчас в большинстве, а к новому году… Да; на этот раз нам предстоит отметить начало не только года, но и новой эры. Так что нашей компании хватит средств –»

«На что, простите?»

«…Для предоставления стопроцентного кредита. Знаете, как с бытовой техникой. Клиент оформляет кредит, не платит ни копейки, берёт товар и затем расплачивается небольшими ежемесячными взносами.»

Я стою двумя ступеньками ниже, задержавшись, обернувшись, внимательно слушаю, не шевелюсь, положив правую руку на серые пластмассовые перила; он думает, конечно, что теперь мне идти некуда, но я так не считаю.

«Простите, я спешу.»

Он даже не пробовал догнать и остался на площадке.

* * *

Обошлось; и всё равно пора взять отпуск.

В пятницу я пришла на работу с мыслью об этом и увидела объявление в начале нашего коридора: профком на льготных условиях ставит головы, см. ниже график оглавления отделов по месяцам. Уже имеющим сменную голову до первого октября представить в профком надлежащим образом оформленный гарантийный талон. – И я пишу заявление с безмятежным видом; запираю комнату, чтобы отнести его на подпись: я одна, все наши в отпуске, разлетелись кто куда, спорим, больше половины в спешке не сменили голову, так что их настоящие общаются с молью и пылью, пока искусственные жрут мороженое на пляже…

В обеденный перерыв, как всегда, выхожу; но в этот раз глазеть не дадут. Тихий район полон ярких бумажек с большим лицом в красной рамке, с красными, как светофор, губами; я внимательно слежу за расклейщиком, отстаю, прячусь в тень низких ветвей; а, вон ещё один. – Сворачиваю во двор, благо знаю местность лучше агитаторов.

Там на ближайшем углу агитка выпрыгивает из засады у водосточной трубы. Омерзение. Перверсный язык: якобы это шутка – «разыскивается» чудо природы – тот, кто до сих пор не купил голову. За ним гонится спецпредложение; н-да.

Вечером на вечно открытой, по тёплому времени, двери моего подъезда (чтобы проветрить лестницу от подвальных миазмов) мне ухмыляется та же рожа. Отвожу на ней душу. Как ни хорош ваш клей, приятели, мои когти крепче. От агитки мигом остаются кучка ошмётков под ногами да белые следы на коричневой глянцевитой краске.

Зачем, кстати, не красят дверей той же тёмно-зелёной благородной краской, какую используют для нижней части стен?

Прошёл сосед, спросил, что я тут делаю. Отвечаю: дверь чищу.

Парень месяц назад поступил в институт, родители небогаты, так что голова на нём исконная. Он ушёл по лестнице, я засмотрелась вслед.

…Агитками, однако, набиты наши ящики. Хорошо, что многие уехали отдыхать и сколько-то сохранят голову на плечах; до этих доберутся осенью. Хотя бы это лето им оставят; может быть.

Прощание

В пятницу утром понесло меня, из жажды разнообразия, пешком до метро, чтобы на нём доехать остановку и оттуда другой дорогой попасть на работу; выбравшись на поверхность в пункте назначения, верчу головой – ага, вон туда, направо, нам уже жёлтый, машины тормозят. На переходе во встречной толпе внезапно вынырнула мать – мы чуть не столкнулись, мелькнули мимо друг друга, я окликнула её, но шум съел мой голос.

Слишком широкая проезжая часть, слишком много людей, слишком надо торопиться.

На том берегу я было оглянулась и поспешила дальше.

Забудь, не бери в голову. – Нет, правда лучше. Правда в том, что я видела мать очень долго, она шла в первом ряду, а зрение у меня хорошее. Я видела её всё то время, как мы сходились, а узнала нос к носу. –

В обеденный перерыв позвонила, услышала длинные гудки и положила трубку; вернулась к столу, дождалась, когда все разойдутся, выглянула в коридор, оставила дверь приоткрытой и набрала другой номер. Сердце пыталось выпендриваться – засело в горле и вместо двойного удара с паузой выдавало равномерное глухое буханье; наплевав на его штучки, я дождалась, когда на том конце подымут трубку, перетащила себя, как через порог, через невозможность и голосом ещё клейким назвала фамилию отца. Он подошёл тут же, разговор покатился легко. «Как дела» предстало вполне уместным и тёплым, прочие вопросы за ним являлись в подходящей последовательности, сами собой; и только цель, куда быстро прикатился разговор, не вместилась в меня сразу – а он тем временем закруглился, легко и безоблачно, и голос мой, сохранивший обретённую ласковость и мирность, попрощался за меня с собеседником, сердце молчало, а за нечистыми высокими стёклами, блестя и болтаясь, толклись под ветром листья, густо залившие вытоптанный двор, и над ними, не видные отсюда, пролетали белые облачные платочки, приветствуя всё подряд и прощаясь.

Мои родители с головами: отец почти месяц, мать с понедельника. Теперь у меня в самом деле нет родителей. – Я хочу спать, спать.

Сколько раз я прошла мимо них, не заметив?

Только вблизи, вот что. Голова-суррогат лишена хозяйского выражения, мимики, своеобразия мелких перемен. Теперь случай доказал, что сохранённых примет мало для узнавания в толпе, на расстоянии, среди уличного грохота, где исчезает голос.

Но мать тоже не узнала меня. Она о чём-то задумалась; – да, задумалась. Уже не она.

…День длится прогулка по набережной, по пустому и узкому тротуару, мимо ревущих автомобильных стад; высоко надо мной белыми облаками проплывает скорбь, которой глупо искать имя. – Когда они выясняли, кто из них главнее, когда пинали меня, как мяч, эти вечные недоросли, из потребности подтвердить своё превосходство хоть над кем-то, я терпела, сознавая, в конце концов, собственные малость и несовершенство – не мне было возмущаться; к тому же, ребёнку другого пути нет – надо как-то добраться до взрослости, до первого заработанного куска хлеба и гражданских прав; когда они устроили дома ад и, наконец, разошлись, я хотела только, чтобы они теперь затихли, оставили в покое и меня, раз друг друга теперь, наконец, оставили в покое, раз наша семья оказалась ошибкой; не то, чтобы злые люди… были. А так: никакие. Нескладные. Недоразуменье, а не люди. И вот их нет.

Я забрела в кварталы возле притока, где можно без боязни шагать посреди проезжей части, замечтаться, не вслушиваться; рядом глыбы военно-заводских строений, ворота со звездой, долгие глухие заборы и, порой, одно или два дерева у перекрёстка: большие, старые, сильные деревья. Друзья мои. Лучшее, что можно встретить в жизни. Ваши кроны принадлежат небу, ваши стволы стремятся туда; стрижи приветствуют вас на рассвете. –

Ни одной агитки, ни одного агента вокруг: некого тут оглавлять. У заборов и деревьев не бывает голов и денег. Облака над редкими пешеходными мостами светятся белизной.

…Я жду темноты, и она приходит, вот я ног своих не вижу и не чую под собой.

* * *

Агиток не оказалось поздним вечером ни у входа в подъезд, ни в почтовом ящике. Между вторым и третьим этажами электрик ввернул новую лампочку. Откуда-то сверху доносится ленивая беседа вполголоса: так тихо, что даже их слышно – курильщиков с восьмого.

Наутро, запирая дверь, я увидела на ней бумажку с красногубой рожей в рамке, наклеенную точно посередине. – У меня металл с напылением; полминуты – следа не осталось.

В лифте, подумав, нажала на восьмёрку. Спускаясь пешком, изучила все двери, нашла кое-где агитки, кое-где – следы клейкой плёнки; вышла во двор с выводом: все отпускники были на этот раз оставлены в покое.

Следить?…

Бежать.

Кино

Я иду в кино: в любимую рабочую киношку. Забралась в самый дальний угол полувоенных, полузаводских улиц, в дикое, кондовое, великолепное захолустье, где даже люди до сих пор похожи на людей, где трава растёт по своему соображению, и её не особенно истребляют; где до сих пор можно встретить покосившийся дощатый забор, выкрашенный в глубокий, густой зелёный цвет, где в щель ворот хоздвора видна стая кошек, дрыхнущих вповалку друг на друге; – о это прекрасный кинотеатр: как говорится, «красючка ты у нас – две фиксы, один глаз»; я молча восхищаюсь, купив билет за четверть часа до начала сеанса: что за крыльцо, что за колонны. Четыре, если быть точной. «Правда, у неё один только глаз, но тем он зеленее»: античность воспроизведена вкратце, пересмешническим афоризмом. Перед этим фасадом заскучает только лишённый юмора. Вокруг мирно мычит стадо глухонемых подростков, пригнанное на благотворительное мероприятие; фильм совместного производства, снимался за границей, и нам покажут копию с титрами. Отлично. Спорим, коробки перепутали, субтитров не будет? Подростки со скуки примутся озорничать. Их стихийные звуки, о которых они не ведают, сами по себе аттракцион. Отлично. –

Вдруг, чуть погасли стенные рожки, в полупустом ряду, через место от меня, слева, со стороны прохода водружается некто непредвиденный.

Это ухватилось уже краем глаза: не то движение, когда внедрялся в узкий ряд, не те плечи у пиджака, не та осанка, чтобы оказаться здесь. Так садятся за стол переговоров или за обеденный стол у премьер-министра. Херня. Хочется дать пинка этому господину, затесавшемуся не в своё общество. – Но титры кончились, начинается фильм.

От умиления забываю о соседе, аккомпанемент глухонемых кажется божественной музыкой: хорошая картина. Она хороша не столько тем, что в ней осуществилось, сколько изобилием открытых ею начал: просторный дом, в котором после дождя распахнуты окна. Детство в чуть более южной стране похоже на здешнее, наше, только страна та мала и потому тиха, и не рвётся прогреметь на весь мир, чтобы не надорваться порывом и не захлебнуться удачей. И права, хоть это не спасает: война и в неё вцепилась; вот надвинулась, и взрослые совещаются, взрослые тужат. Одни дети хранят беззаботную мудрость: они примут всё, ещё не наученные, что можно не принять, и каждый проживёт свою судьбу, как в игре – судьбу своего персонажа: с полным убеждением, светло глядя в чистое зеркало истины.

…И когда я поднимаюсь на выход, в тусклом освещении нехотя разгорающихся рожков, в смутном шуме зашевелившейся публики (а глухарики-то притихли), в конце ряда путь мне преграждает он самый.

«Вот и вышел гражданин, достающий из штанин.»

Он узнаётся без сомнений: скверненькая жёваная кожа, ясненькие глазки, рот прорезью, костюм, подающий свою серость как шик. Гражданин доброжелательно здоровается, спрашивает, как мне понравился фильм.

Отступает, пропустил меня и следует за мной, «как за дамой».

Чем оправдается?

Ничем. Он, кажется, находит своё появление здесь естественным. На ступеньках (трёх, зато во всю ширь портика) затягиваю шаги в раздумье, куда теперь податься; Гражданин предлагает пройтись под липами по той стороне улицы, я соглашаюсь.

Там он гонит мне чушь, по тону лёгкую, по сути опасную; отвечаю дипломатично, стараюсь поддержать его тон и не сообщить ничего о себе. «Где вы работаете» он не спросит, во-первых, потому, что знает, во-вторых, потому, что вместо этого проще задать несколько вопросов, раскрывающих суть: у вас, вероятно, настал отпуск, раз ходите в кино днём среди недели – ведь вы работаете по жёсткому графику?; сильно устаёте?; почему не съездить на юг?; хорошая у вас работа, перспективная? – и т. д. Я же, неизменно, должна отвечать на это: работаю и устаю, как большинство людей, и профессия у меня обыкновенная, и совсем ничего удивительного в моей жизни нет.

И вот, когда он привык, что я гляжу под ноги, цежу сквозь зубы и считаю день безнадежно испорченным, «вот тогда, тогда-то вот, тогда…» – я бросаю «извините» и опрометью кидаюсь в готовый отчалить автобус. Исчезаю. Любой маршрут годится; куда завезут, оттуда и буду гулять в направлении дома. Не всё ли равно?

V. Страхование

В гостях

…Э, не всё. Почему только сейчас вспомнилось? Вот она, знакомая улица. Там налево в переулок; выйду на следующей. Очень кстати.
Рысью припускаюсь к знакомому дому, едва снизив скорость, заглядываю в окна полуподвала: даже толстолистый полосатый цветок сохранился; а вон и сам П. сидит за столом, напоминающим парту, и что-то нудно втолковывает посетителю.

На крутых ступеньках вниз успокаиваю дыхание и наскоро привожу волосы в порядок: если хочешь непрошенно навязаться хозяевам, нужна внешность приличного гостя.

П. – рассудительный человек. Он уже в институте отличался неизменным покоем, и, когда другие бежали куда-то или спорили, он делал только необходимое или бездействовал; и обыкновенно оставался в выигрыше.

Поплешивел и погрузнел, а всё не толстый и не лысый; в тихих светло-карих глазках до сих пор не скопилось ни грамма горечи. Обнаружив меня, они слегка расширились, голова слегка склонилась набок; П. кивнул на свободное место между дверью и окном и продолжил разъяснительную работу.

Со ступенек полуподвала открывается вид аскетичной деловой норы: на высоких – только я дотянусь без стула – подоконниках выставлены кактус и другие суккуленты, четыре горшка; бетонный пол покрыт чёрным с проседью ковролином, столы не новы, разношёрстны, но, как на подбор, в безупречном состоянии – во всём сказывается П. Тихий, кажется, человек, а распространяет кругом своё.

Его контора занимается особыми видами страхования.

Проводив клиента, П. сразу пригласил разделить с ним обед – видно, торопился поесть до следующего посетителя. “Года три не виделись?” – «Около того.»

Помогая накрывать, я спросила, страховались ли у него от пропажи собственной головы после покупки сменной. – «Большинство страхуются от пропажи, порчи, поломки заменителя. Хотя был один случай…»

И он рассказывает, раз уж выдалась минутка.

Мы сидим в подсобке без окна, дверь приоткрыта, чтобы не прозевать клиента. У П. работают двое – помощник и секретарша, но она в отпуске, а он пошёл удалять зуб мудрости: «Тут рядом, в медсанчасть. Полчаса назад ушёл; будут выдалбливать или вырезать фрезой, потом накладывать швы – дело нескорое.»

От потери собственной головы давно желает застраховаться некий старик, живущий поблизости; правда, он дико упрям, до сих пор с ним дело не сдвинулось – настаивает на самоизобретённых дичайших условиях, да и жмётся, да и в самом деле небогат. «Твердит, что обходил нам подобных за версту, пока не развернулась кампания головастых. Они-де у него хотят отнять живую голову.» – И следует статистика обращений, так или иначе связанных с искусственной головой.

П. уютен и отраден в своей незыблемой точности: одни факты без оценок, прекрасно систематизированные, к тому же; за то и люблю. На желудке потеплело; я благодарю, собираю посуду, когда он вдруг спрашивает, как я поживаю. Отвечаю, что неохота покупать голову; он кивает. «И ты, смотрю, пока не купил.» – Он прячет солонку и хлеб в подвесной шкафчик. Вдвоём здесь не развернёшься. Пронырнув к раковине, открываю воду и спрашиваю, как повидать упрямого старика. – «Зачем?» – «Пусть поделится опытом.» – П. не советует: этот господин никому не доверяет, может и послать; и был бы, кстати, прав: хорош страховщик, дающий адреса клиентов посторонним.

Верно.

Когда у входа наверху послышались голоса и я уже попрощалась, П. бросил вслед, раскрывая на столе толстую папку: «Телефон прежний? Я тебе перезвоню.»

На родине

Возле почтовых ящиков хихикают и суетятся малыши; изобразив строгую компетентность, спрашиваю у них, что стряслось с лифтом. – «Застрял.» – Я широко улыбаюсь: «Застрял. Хотите скажу, как? Нажали две кнопочки одновременно и дали закрыться; потом его кто-то вызвал, он поехал туда и завис. А? Неправда?»

Они сбежали, тихо хихикая.

Я помню фокус – пятнадцать лет прошло, как пятнадцать минут; от этой шалости лифт зависает не насовсем, не до пришествия монтёра: минут через пять после остановки кабины непременно мигнёт свет, тогда достаточно снова нажать на кнопку, и лифт заработает.

Теперь сварю гречку, съем её, запью чаем и отправлюсь на прогулку в глубь родной местности.

За окном продолжается вечное счастье года: вечно всё, что хоть раз до конца состоялось, а он-то состоялся миллионы раз.

Белые облачка на синем небе снизу срезаны, как масло ножом, сверху вспенены, взбиты, как сливки – пена сияет, её хочется лизнуть. За ними другие, пасмурные, разнообразные, мутные и невнятные, словно говор толпы на широкой спокойной площади. Летний день всегда счастлив, обширен и спокоен; летом места связываются в единую даль и зовут погулять безо всяких оснований: так. Достаточно лета.

Интермеццо блаженства: словно головастых нет на свете, словно я в прошлом, среди людей.

Блаженство: дрейфовать дворами в сторону леса; и наверху стрижи.

Звеня, они ловят мух и чертят незримые штрихи небесного портрета; летая вместе и в разных направлениях, они кружат и задерживаются в непрерывном движении, перекликаясь линиями и голосами.

* * *

Чёрная собака уже наступает на больную лапу; завидела меня и побежала на отдалении, не приближаясь, подсказывая путь. Да, действительно: чтобы вороны отвяли, надо выйти на широкое открытое место, где исподтишка не нападёшь.

Мы усаживаемся среди дальнего двора – я на рассохшийся ящик из-под овощей, пёс в двух шагах передо мною; обстоятельно распаковываю мясо, слежу, чтобы не испачкать рук, он терпелив, неподвижен, хотя наставил уши и шевелит ноздрями.

Даже усы у него чёрные.

Оглядевшись, замечаю ворону высоко на тополе рядом с крайним домом и показываю ей кукиш. Выкладываю перед псом мясо и отхожу в сторону.

Кстати, наяву я ни разу не подходила к забору, образующему дальний край этого пустыря. Сейчас бы и наверстать; но уже с полпути различимы закрытые ворота. Приближаюсь познакомиться с ними; на створках заметны два ромбика из реек – скромное украшение – и остатки светло-розовой краски. Внизу ворота не доходят до земли, можно просунуть ногу. Так и делаю, смеха ради: вдруг меня укусят с той стороны?! остросюжетно.

Никто не укусил.

А правда, что и кто сейчас по ту сторону?

Прислушиваюсь; различимы только шум трав и далёкая чечётка поезда. Помедлив, толкаю створки пальцем; они слабо подались и упёрлись. Верно, с той стороны замок… А щёлка?

…Было начав искать, отворачиваюсь и возвращаюсь. Тайна закрылась в этот день, значит, есть причина. Не может принять гостей – у неё другие дела, она болеет, может, просто в ненадлежащем виде и не хочет предстать в нём перед посторонними. Мало ли!

Например: вид по ту сторону сейчас оказался бы ниже уровня, заданного сном, и Тайна постаралась этого избежать.

Дежурное блюдо

– А вы знаете, что готовится муниципальное постановление о великой пользе голов?

– А вы знаете, что к осени шестьдесят процентов населения нашего города… (Всего, кстати сказать, а не только взрослого.)

– А к Новому Году, соответственно – восемьдесят, и это лишь план, мы же пока идём с опережением.

– Сами понимаете, сейчас на лошадях катаются, а не ездят – мало ли, кто в своё время не хотел с них слезать…

– Опасно медлить. Отстающие всегда в накладе.

(Я думаю: только богатые имеют право на лошадь и на голову; когда-нибудь одни богатые будут вправе дышать. Может, изобретут схему, при которой им, наконец-то, нас не понадобится вовсе, даже в качестве покупателей их дрянной «продукции».)

– Совсем отставших просто сбрасывают с корабля истории?

– Они сами оттуда спрыгивают. Не присоединяйтесь к ним. – Гражданин глядит печально; якобы ему меня жаль. Ещё раунд – он притворится влюблённым. Или я нестандартно умна, или они там всех нас априорно записали в дураки.

Или держат дураков даже на должностях менеджеров. – Он продолжает:

– Бросьте вашу безнадёжную работу, используйте свой шанс. Чему вы усмехнулись? Вас удивляет это предложение? Неужели… Но ведь это так понятно: вы долго, изобретательно уклонялись и тем набили себе цену. Разумно. Теперь (но только теперь – на днях, до конца недели, не позже) можно обналичить выигрыш. Поступайте к нам агентом…

– И это всё? – смешок.

– …и вы получите «высокий старт» – льготы с первых шагов, потому что вас будут использовать в рекламе как живой пример необходимости, спасительности голов. Обращённый неверующий, как известно, дороже того, кто всегда верил.

Я хочу сказать: гражданин, идите в анус. Я молчу. Он продолжает топить меня в словах. Он туп. Он в самом деле не понимает – – но это же прекрасно.

Я молчу.

Договор

Г-н К. живёт за конторой П., через двор, в старом доме на горке.

Узковатая для своей высоты дверь на неосвещённую тесную площадку приоткрылась, в ней нарисовался хозяин – мелкий, серо-седой; потом он запер дверь и навесил цепку, а света не зажёг; указал подагрическим пальцем на белый проём кухни, поспешил вперёд, размазал одним жестом по лысой клеёнке непонятные мне бумаги, среди которых выделялось белизной новое предложение страховой компании П. «Опять не то», – отозвался о нём старик; «А что то?» – спрашиваю я; – «Страхование от головы, ясно?» – «Против головы?» – «…Против.»

Наступает время произнести текст, надиктованный П.: никто-де не может насадить старику на шею искусственную голову, кроме него самого; а от собственных действий, во всяком случае, совершаемых в здравом уме и твёрдой памяти, не страхуют. Это не практикуется, иначе все ринулись бы к страховщикам, чтобы на следующий день самим себе устроить страховой случай и получить страховую сумму, и все компании поразорялись бы. «Давайте придумаем какую-нибудь более реалистическую формулировку.»

«Да разразит меня гром, чтоб я на месте провалился вместе с этой ихней головой, если скурвлюсь!! вот как мне надо застраховаться, понимаешь?!»

Он тщедушен и свиреп.

Я говорю: громом и молнией не владеем, в нашей власти одни деньги. Я не судьба. Я страховой агент. – «Начинающий.» – «Да.» – «…А то бы этого не сказали.»

Он исчезает в комнате с пачкой документов и тут же возвращается: «У вас голова своя, верно?» – «Заметно?»

Он вдруг засмеялся и переменился.

Мы пили чай, он всё приглядывался весело и вопросительно серо-синими глазками, мутноватыми, как древние небеса здешней равнины; он уже не смог вернуть прежнюю бдительность, его летопись просыпалась из него отрывистыми сообщеньями.

Старик желает завещать жилплощадь внукам и уверен, что ему навязывают искусственную голову ради отъёма квартиры. Дети с внуками живут в другом, неблизком городе, где некогда сын его после института нашёл работу, да и остался; дочь там же, на ближайшей станции преподаёт в школе народных промыслов; а он тут привык, да и не хочет стеснять их, да и не по возрасту ему шум и неразбериха тесного семейного гнезда.

Я спросила, почему в их дворе не видать головастых агентов и плакатов. Ответ прост: глянцевых агиток на здешнюю бедноту жаль, поэтому малюют масляной краской через трафарет где попало. «Квартал – третий сорт; знают, гады, что за порчу стен им иск не вчинят.»

(Жирный, крупный, лоснящийся текст без знаков препинания в самом деле попался мне на глаза рядом с дверью подъезда и на коробе лифта, но мало ли что тут везде понаписано!)

«Так что агитки-то у нас повсюду.» Старик загибает пальцы: на дезовском квитке, на кассовом аппарате в булочной – это печатные; из намалёванных самый пакостный случай – на крышке самодельного столика под вишней, где забивают козла. Накануне было чисто, утром глядь – – и тут оно. Насилу отскребли. Через день выходим – опять двадцать пять! Пришлось пожертвовать часть домашнего запаса на общественные нужды, старик собственноручно покрасил столешницу. «И каждый раз будем закрашивать!!»

…На прощанье объясняет, словно не желая казаться самодуром: охотно переехал бы к сыну, да ведь тогда квартиру точно отнимут. – «С чего бы? За что у вас конфисковать имущество?» – «А за что головы отбирают?»

Высунулся на площадку: «Заглядывайте!» – «Спасибо. Загляну обязательно.»

VI. Лабиринт

Хлопоты

Это правда: теперь не слезу с г-на К. Только надо действовать осторожнее. (Озираюсь и прислушиваюсь на выходе из подъезда; повезло: никто не встретился.)

Головастые правы: времени в обрез. Надо уложиться в отпуск.

На вопрос П., как прошёл визит к упрямцу, отвечаю: с пользой скорей для меня, чем для тебя – спасибо. «Сказать по правде, мне нужны деньги, собралась сдавать квартиру; жить-то можно у матери, да вещи некуда девать, а старик, похоже, за небольшую плату согласился бы их подержать у себя… с полгодика. Жилплощадь у него, и правда, обширная – есть, за что дрожать.» – Прошу координаты надёжного маклера, и П. диктует, как всегда: тут же, без лишних уточнений.

Коротко переговорив, передаёт мне трубку. Маклер выставляет напоказ свою занятость – сволочной делец, чувствуется, но даже на него голос П. подействовал благотворно. Условились о встрече. Теперь предстоит второй акт усиленного вранья – в О.К.; зато, если он будет сыгран успешно, худшее останется позади. – А теперь домой за документами.

* * *

Головастики аккуратно оклеили мою дверь агитками нового вида; я изучаю неторопясь, в прохладе и тишине безлюдного подъезда. За это хулиганство с них трудно было бы взыскать: на плакатиках не найти сведений ни о заказчике, ни о типографии, ни об издательстве, а художественное исполнение ловко подражает обычной настенной живописи неблагополучного района. Бегущий человек оглядывается, прижав уши руками, сдавив лицо, за ним по воздуху несётся огромная голова, оставляя короткий след, как хвост кометы; голова – маска, пустая внутри. Тускло-жёлтый преследуемый изумляется ей: дугами выгнул брови, наморщил лоб, превратил рот в ноль. Фон погони образует чёрная лента, вероятно, стена; голова летит выше, в мутно-фиолетовых небесах, красная зачем-то – от гнева, что ли? –, но и этот цвет вылинял и бессилен. Вся сила в гримасе летучей рожи; рот её приоткрыт, короткие локоны развеваются треугольными флажками.

Заметив, что созерцание шедевра выжало из меня зевок, вхожу и запираюсь. В магазин пойду завтра. Обеда-ужина не надо, а утром кашу сварю. Сейчас бы поспать часик.

Едва прилегла, как сердце начинает кочевряжиться. Открываю глаза. Вижу белёный потолок с проступающими швами. – Сволочное устройство: не даст покоя, даже когда снаружи покой. Что ему сейчас-то…? «Стенокардия» у него, видите ли. – Когда наверху сильно топают, побелка начинает отслаиваться лоскутками… Почему-то сейчас один из них подрагивает; сквозняк? Не чувствую, хотя лежу без одеяла.

Там топают, хотя слабо.

Не может быть: верхние в отпуске.

С головой у меня до сих пор было значительно лучше, чем с сердцем. Когда я изучала двери квартир, дверь соседей сверху была чиста, без следов агитации, пусть бы уже содранной. Правильно: я сама видела, как они уезжали – на такси, с чемоданом.

Но сейчас надо мной, по ту сторону пустой белизны, ходит кто-то… и, кажется, не один.

Тишина имеет интересное свойство: в ней оживают звуки, без остатка затопленные обычным шумом и, значит, неведомые. Этот полдень всё равно, что ночь средь бела дня: даже машины не голосят – одни увезли хозяев на дачу, другие поставлены в гараж; и вот я слышу странные вещи.

Если бы существа надо мной переговаривались, думаю, я различала бы слова, настолько тихо в подъезде.

И они должны были слышать, как я вошла.

…Замираю, вслушиваясь, как иглой в вату. Время идёт. Наконец, шаги переместились в сторону прихожей. Сползаю на пол и медленно выпрямляюсь; не задеть бы угол стола. Но надо наступить рядом с ним, иначе попаду на скрипучую половицу. Сейчас, я быстро; подгадываю так, чтобы наши шаги совпали – тогда они точно не заметят, что я зашевелилась.

Спустя вечность достигаю входной двери; как хорошо, что не закрыла дверь в прихожую. Беззвучно взвыв, сдвигаю пластмассовую крышечку и прислоняюсь лицом, чтобы из комнаты в глазок не сочился свет.

Они заперли за собой и возвращаются.

…Нет, не по лестнице. Лифт с моего этажа взвился на следующий, с нытьём и скрежетом распахнулись его створки, мгновенно сдвинулись, и вот уже кабинка, кряхтя и пуская свет изо всех щелей, устремилась вниз.

Страх не в счёт, надо узнать. Бросаюсь на кухню. Стиснув зубы, выглядываю и тут же прячусь в занавеску: двое в синих рабочих комбинезонах и со спортивной сумкой вот сейчас точно оглянулись на окна.

Хорошенько запомнить их.

…Отдохнула, короче, замечательно.

Пью чай, собираюсь, пешком спускаюсь вниз. Там август: подлинно золотой, жёлто-блестящий, драгоценный свет с утра до вечера, отрадная праздность флоры, жёсткая чернеющая листва, притихшие птицы.

Цветенье тысячелистника, клевера, изобилье кульбабы и ромашки; зацветает plantago minor. Шагая через дворы, я мечтаю (пусть не успеется больше повидать их наяву) о мышином горошке на опушке моего леса, о полыни меж новорожденных ив, о павлиньем глазе на цветке чертополоха.

Надо мной пустое небо: стрижи улетели на Мадагаскар.

* * *

От маклера возвращаюсь пешком. Транспорт противен – за день туда-сюда наездилась; и не устала я. И не устану. И есть ещё долго не захочу. Надо успеть в кадры за трудовой, расчёт обещали через неделю.

…Я об него почти споткнулась; после сегодняшних дел он даже симпатичен. Если думал ошарашить, ошибся. С усмешкой поднимаю взгляд от знакомых серых брюк вверх до самого лица: «Добрый день… Гражданин.»

В этот раз он желает выяснить, что я надумала; и если согласна, торжественно открыть мне врата в головастый рай. (В общественный сад, в лже-Элизиум позади причудливого дома, – думаю тайком, строя бесстрастную мину.)

Если бы я попробовала ввести его в заблуждение, был бы номер, однако. Разумеется, он бы не поверил. Это я вижу с первых секунд, считываю с его узеньких губ, ловлю в маленьком движении ушей, когда он заговорил; нет-нет-нет – и, удержавшись от ошибки, слушаю, молчу, чтобы он сперва произнёс все заготовленные слова и так научил меня, как быть дальше.

Под конец отвечаю: «Из чего вы хлопочете? Сами знаете, что в итоге (к следующей весне самое позднее) все окажутся с головами. Не возьму в толк, на что я вам сдалась: один лентяй погоды не делает; право, проявите чуточку терпенья, чтобы избежать ненужных затрат. А мне уж позвольте эту осень и зиму доходить с моей головой. Человеческой. Желаю всего наилучшего.» –

Я отвернулась и ухожу по улице, посеревшей и удлинившейся, вдоль которой Гражданину ещё долго придётся смотреть мне вслед с тупой значительностью статуй.

В темноте

Уже стемнело, когда я появилась на «магистрали» с трудовой книжкой за пазухой; украдкой оглядываюсь. Изучаю светящиеся вывески; ищу, и поиск тянется, и когда искомое найдено, вместо отдыха начинается следующий поиск – подозрительных лиц и фигур на крыльце, вокруг него и за прозрачными дверями в зале; даже охранник подозрителен, а тянуть нельзя.

Тянуть нельзя: если остановиться или замедлить шаг, обратишь на себя внимание; если ждать более позднего часа или зайти завтра утром, окажешься одна в просторном зале, как на ладони. Всё рассчитано, поэтому, даже если в толпе прячутся один-два головастых, надо выполнять замысел.

…От окошка отходит обыкновеннейшая клиентка, уставшая за день и не более. Удалось. Нарочно не смотрю теперь по сторонам; со счётом всё в порядке, и пусть, если уж меня засекли, нельзя будет вывести из моего поведения ничего, кроме возможности поездки на недельку в какую-нибудь «здравницу»: сняла нужную сумму или оформила карточку.

* * *

Едва я покинула ослепительную магистраль, свернув на С.Б., как в полутьме за мной начали шнырять мелкие, быстрые тени; сажусь на троллейбус, чтобы от них отвязаться, делаю пересадку и схожу с трамвая на остановку раньше, чтобы издали осмотреть подступы. На освещённом тротуаре вроде чисто, а что за углом… – прошла до следующего дома, завернула в подворотню. Там вечерами толпятся молодые бездельники, и сегодня оттуда, извиваясь под светом кроткой старой лампочки, сочится табачный дым. (Они безобидны, в крайнем случае, сослят чего-нибудь вслед и вряд ли тронут даже одинокого прохожего: во-первых, им вечно лень, во-вторых, в морду никто из них не хочет. Это не качки, а обычные подъездные тряпки, к двадцати годам вконец испитые и укурившиеся, толкни – упадёт.) Через тот двор попадаешь в наш с дальнего конца, откуда он предстаёт весь, как на ладони – сюрпризы невозможны. К тому же, у некондиционной лайки как раз время променада.
Никого у подъезда; никого между дверями. Лифт ждал меня; жму на кнопку и приникаю к щели, прислушиваюсь. Но чужих на лестнице нет.
Моя дверь вся в мелких белых остатках соскребленных агиток. Завтра встать в шесть и за работу: щётка для ногтей плюс порошок для кафеля, понадобится минут десять.

Холодно, я сворачиваюсь комочком и вмиг засыпаю, без ужина и чистки зубов.

* * *

Голова-комета гонится за мной вдоль чёрной стены. Оглядываясь то и дело, изучаю летунью и даюсь диву, как мой прототип с плаката; бояться не выходит, лишь более-менее ровная лента стены утомляет, и неудобно крутить головой, отыскивая всё новые особенности кометы и её мимики.

Красная маска несётся по воздуху потому, что в неё ветер дует. А кто пустил её на ветер?…

Я начинаю смотреть не на неё, а вперёд и под ноги; начинаю смотреть сильно, ещё сильней, всматриваться, стараюсь отдавать себе отчёт в том, что вижу – – и рисованное пробуждается, оживает, и, когда дыхание Головы уже спалило мне затылок, на пути возникает закрытый! помойный бак – я вскакиваю на него, перемахиваю через стену, которая – вздор – не черна, а лишь закоптилась; оказавшись по ту сторону, оттуда дивлюсь Голове, смотрю ей вслед, как она со свистом уносится в заданном направлении.

Здесь же обыкновенный двор, каким он всегда был и должен быть, по природе вещей – наш дальний полупустырный двор, малоизученный, но всё равно подлинный, вон и ржавые рельсы вдали торчат. По ту сторону стены есть не более двух измерений, там без меня длится плакат; там пространство испорчено, а здесь в порядке – каждый камень и каждый куст полыни настоящие.

Наклоняюсь и щупаю.

Вон в углу растёт крапива. – Озираюсь: эх, простор! Жаль, что некогда тут гулять; сюда, конечно, любят сбегать окрестные дети, чтобы поиграть в безлюдье. Тусклый деревянный забор на дальнем конце кажется знакомым, но разбираться некогда – пора домой, дел по горло.
Тем временем по ту сторону плакатной стены деловито проносятся маска за маской, с одной скоростью, через равные интервалы, похожие друг на друга – не отличить; а! конечно: игра. Топорный фривэр.

Я смываюсь.

Дыра в заборе

Утро. Еду в центр и, едва сошла с троллейбуса, наталкиваюсь на Гражданина. Что за напасть! Он когда-нибудь в офисе отсиживает, или его обязанность – шляться по улицам и попадаться на пути?

Но на этот раз он не заговорил со мной. Как будто не узнал или не заметил; зашёл в остановочный павильон, где как раз освободилась лавка – троллейбус забрал всех ожидавших и отчаливает; я осторожно заглядываю за полупрозрачную стенку, оклеенную афишами: что это, ему нехорошо стало, что ли?

А Гражданин уже сосредоточенно извлекает из кейса детали – металл с резиной –, раздвигает сложенный под ними каркас и цепляет их туда; раз, раз – готово, он быстро склонил голову, как под кран, металлическая скоба сомкнулась на его шее, он вздрогнул, подался назад – –

Меня рвёт.

Стремительный, опустошительный приступ оглушает, и, когда всё позади, я обретаю себя на коленях возле урны, вцепившись в её край дрожащими, грязными от земли пальцами. Утираюсь платком. Насилу сморгала с ресниц слёзы; эк развезло! – Встаю, выкидываю платок в урну, отряхиваю ладони и брюки.

Итак, специальное устройство помогает менять голову быстро, как вынимают и вставляют контактные линзы. Что мне и продемонстрировал один из менеджеров головастой компании, Гражданин несколькосоткоторый-то. Этот, по-видимому, работает в ночную смену и по пути домой, пока не подошёл его троллейбус, решил надеть живую голову, которую носит с собой. Интересно, как она помещалась в кейсе?… Нет, видно, и эта не своя, а вторая, сменная, другой модели – для отдыха. Почему бы искусственным головам не складываться, правда.

…Так это было наказание за последний разговор или предупреждение ввиду банка и маклера?

* * *

Испытание благополучно выдержано: я побывала у матери, говорила с её искусственной головой и не потеряла при этом собственную, а, напротив, чрезвычайно разумно объяснила, что съезжу коротенько отдохнуть, три недели меня дома не будет – чтоб не удивлялась и не поднимала тревоги. Даже осведомилась о её собственном отпуске; она хочет взять в сентябре, но не уверена. Может, подождёт до ноября.
«Терминал» в цокольном этаже второго яруса пирамиды, где работает мать, не в порядке: опять творится неладное с лифтами, судя по всему, с полчаса этак, потому что народищу скопилась тьма; не успела я оглядеться, как раздаётся гулкое, едва внятное оповещение, и толпа, заколыхавшись, устремляется в боковые двери. А, нам предложили воспользоваться запасным терминалом! Там сейчас отопрут вход, и кто в него проникнет в первых рядах, уедет сразу, ему не придётся ждать. – Я стараюсь попасть к дверям кратчайшим путём и радуюсь, что мало толкают: многие в дальней половине зала пока не сориентировались, сейчас сообщение повторят, и они ринутся вслед за нами.
В переходном коридоре слонялся агент-головастик; у него явно что-то подпортилось – он отошёл к окну (грязному сплошному стеклу во всю стену) и вертел что-то на поясе с блестящими металлическими звёздочками, ему было неудобно, потому что он осмелился положить на подоконник только буклеты, и те поближе, как-то за спину себе, а серебристый приборчик из левой руки не выпускал; человеческий поток рос, головастика начали толкать, но он ещё не успел исправиться, было ясно, что этак его вконец затолкают – может, упадёт и будет затоптан, потому что стадо опаздывающих дичало с каждой секундой, скорость потока росла, заторможенный от неисправности головастик был обречён под их напором…

Протолкнулась к окну и пробую перекричать гул: «Лезь на подоконник!! Ноги, ноги на подоконник убери!!» – Вскочив сама, подтягиваю головастика подмышки; лёгонькие эти человечки, словно не люди. Он не поднимает головы, рот его кривится, пальцы бегают по поясу, ногти то и дело белеют от усилия, на мой вопрос он отвечает не словами, а жестом – надо натянуть металлическую скобу обратно на квадратный приборчик, с которого она соскочила; моему остервенению удаётся, что не удалось его растерянности, прибор издал короткий звук, крохотный экран засветился, и несчастное существо, наконец, поднимает ко мне лицо. Мимо несутся последние плотные массы пассажиров и уже тормозят, потому что запасной «терминал» теперь набит; над толчеёй голов с равнодушием Вечности покоится глухая стена, лет десять назад выкрашенная серовато-голубой масляной краской; за спиной мутное стекло, за стеклом пустота над десятью этажами первого яруса пирамиды; рядом агент-столбик с лестничной площадки.

Я говорю: «Агитки-то свои подыми. А то свалятся, народ затопчет.»

Тут мимо, в арьергарде толпы, проходит Гражданин и бросает на меня вполне определённый, мне адресованный взгляд; только, что не подмигнул.

Он исчез в дверях, я спрыгнула и жду; и, оглянувшись в последний раз на человечка со стеклянными волосами, ухожу в темноватый холл запасного «терминала».

Становлюсь в очередь перед вторым слева лифтом; замечаю Гражданина, входящего в первый лифт, и рада: потеряет меня, если думал опять привязаться.

Рядом в лифте вдруг возникает головастик; пока мы едем, а это минуты четыре, с остановками на промежуточных этажах, я долго и с улыбкой думаю об этом существе, которое всё-таки пока живо, и прикидываю, как могла выглядеть его собственная голова; похоже? непохоже? Этот агент-доставальщик уже в некотором роде мой, уже не злит; про себя зову его Сверчком.

На выходе она неожиданно заговаривает со мной. Поводила скобкой по прибору, попробовала разные позиции: голос от почти мужского, как из бочки, до серебристой пропадающей ниточки; вот оно что! я мотаю на ус; а она тем временем благодарит за помощь и рассказывает, что без голоса не смогла бы заступить на дежурство, которое начнётся через полчаса. Прибор ей испортили во время давки, когда в основном терминале неожиданно объявили о блокировке всех лифтов, и стая предприимчивых пассажиров сделала отчаянную попытку прорваться в уже закрывавшиеся двери последней действующей кабины. Сверчка так прижали к стене, что скоба соскочила с корпуса, и хорошо, что провод не оборвался. –

Я не знаю, зачем иду рядом с ней. Большая улица без деревьев, это серое железобетонное месиво, где на каждом шагу спотыкаешься обо что-нибудь не ногами, так взглядом и мыслью, не тяготит при такой прогулке; небо подёрнулось тучками в тон асфальту и домам, они чуть увлажнились, но большого дождя не будет. Свет прозрачен и беловат; каждая вещь источает покой и лёгкость, столбы, заграждения и урны лежат в пространстве без закрепления и тяжести, в месте, где каждому захотелось и уместно быть. Мы с головастой не представились друг другу; я и не назовусь первая: возможно, это было бы бестактно, ведь существо лишилось основного, чему даётся имя. Вблизи видно: шов не замаскирован, как у моих сослуживцев, а отсутствует; голова на Сверчке стационарная.

Ей надо на дежурство в начало «магистрали», тут не близко и не далеко, можно пешком дойти – время есть. Голосовой прибор исправен, и у неё видимо отлегло от сердца, хотя по дешёвому лицу не определишь; всё-таки остались движения, жесты. Паузы между фразами.

Когда мы взяли по мороженому, я спрашиваю, в какой должности числится Гражданин: «Тип в светло-сером костюме, он проходил мимо, пока мы стояли на подоконнике.» Она не отвечает. Я пожимаю плечами; в конце концов, от его должности ничто не зависит. Даже от имени. Она говорит: «Ты не носишь голову в отпуске?» – Я усмехаюсь: «У меня пока только эта, своя. Тебе следовало бы знать. Ты чувствуешь вкус?» – Она кивает. – «Так в этих головах не только голос есть?»

Она сглотнула, кивнула и поясняет: «Язык ведь оставляют свой.»

Мы сворачиваем под арку гиганта с мелкой облицовочной плиткой и толстыми неряшливыми швами – там улица, а не въезд во двор, на стене арки приделана табличка; с мороженым покончено, и головастая вдруг обретает разговорчивость, или, может, дело не в мороженом, а в том, что шум «магистрали» тает позади, эта улица тиха, и приятно шагать слегка под горку, глядя в неожиданно свободную и зелёную, словно пригородную перспективу. Сверчок болтает об отпуске, завидует мне, потому что агентам с маленьким стажем не полагается выбирать время отпуска – идут, когда шеф их отправит, ей назначили отпуск в октябре; ничего, ещё два года, и ей разрешат выбирать, тогда она непременно станет отдыхать в июле. Поедет за границу, на море.

Я спрашиваю: «Много зарабатываешь?» – Она кивает: «Да, да.»

«А я мало. Вот посоветуй: покупать искусственную голову или нет? Видишь, если я стану её надевать редко, то зачем – денег жалко. А если часто, боюсь, шея перетрётся!»

(Её голова с маленьким запозданием улыбнулась.)

Я говорю, что за меня основательно принялись, что не понимаю, к чему это. Не хочу я искусственной головы, хоть бы и с моим языком; у Гражданина и то своя. – Она не откликнулась на подначку.

«Так что скажешь? Покупать?»

«Да, покупай. – Она легонько толкнула меня в локоть. – Пошли направо, срежем через двор.»

(А там поджидает шайка головастых с пастями, как у той маски на плакате!! – я мысленно хихикаю, не решаясь пошутить вслух.)

И тут вдруг, едва мы свернули в проезд между домами, она что-то нажимает на серебристой штуке, которую не выпускала из левой руки даже за едой, быстро оборачивается и, уставясь на меня снизу вверх, выдаёт речь:

«Покупай голову и давай отсюда. И не возвращайся. Ты упрямая; ты ещё не знаешь, что упрямым бывает. Купи, чтоб от тебя отстали! прямо сегодня позвони. Быстро!! И беги отсюда.»

«А что бывает упрямым?»

«А ты не спрашивай.»

Я заступаю ей дорогу. «Может, тебе что-то было?»

Она почти скулит в смертной тоске. Придушенный внутри голосок один выдаёт её; голова неподвижно глядит серебристыми глазками, узкий ротик сложен с ласково-добросовестным выражением: «некогда». Она произнесла это, как тогда на площадке, с огромным усилием и тихо. «Некогда.» – «Нет. Скажи мне. Быстро скажи, никто не узнает.»

Она тихо крутит головой, отступая, и вдруг это движение вместо отрицания начинает означать дрожь покидаемого тела, как у стариков; я не могу настаивать, но головастая этого не знает, по счастью. Она вдруг быстро указывает отполированным ноготком на забор за спиной.

Мы подходим, она спешит ощупать доски, как будто ей начинает не хватать искусственных глаз, как будто что-то в её электронике не срабатывает, и наконец суёт палец в широкую дырку от сучка: вот, вот, говорит её рука, сюда смотри – а рот безмолвствует.

Она заглянула и отодвинулась, после неё заглядываю я.

Там гоняют новичков с одинаковыми головами – точно, как у Сверчка. На шеях чернеют стыки, у кого-то мелькнула кровь; четыре охранника и дама в белом халате и резиновых перчатках безжалостно гоняют их по кругу. Они спешат, спотыкаясь, шатаясь; когда кто-нибудь падает, ближайший охранник наподдаёт ему ботинком, дама в центре круга кричит, и я ещё только дивлюсь, как мы её прежде не слыхали – такой вопль мёртвых подымет; на крыльце появляется доктор, он смотрит с минуту на странное занятие, затем хлопает в ладоши и кричит: «сесть!!» – бегуны опускаются на землю.

Дама в халате поднимается к доктору, они беседуют, отсюда не слышно слов.

Охранники принимают позу «вольно», прислоняются кто к чему, хотя не садятся, один закуривает, другой достаёт из кармана яблоко и начинает экономно кусать, третий старательно и с большим вниманием давит на гимнастёрке тлю или гусеницу, шлёпнувшуюся на него из проеденной кленовой кроны; четвёртый, постарше прочих, разминает ноги, не переставая следить за пациентами с прежней мрачноватой пристальностью.

Дама скрывается в домике, напоминающем типовой детский сад, какие у нас имели обыкновение строить лет тому двадцать или тридцать; доктор спускается, протряхиваясь всей дородностью на каждой ступеньке. Он обстоятельно проверяет степень сращения искусственных голов с натуральными шеями, занося результаты в толстую тетрадь, когда вдруг сбоку через двор и под самым моим носом проезжает тележка. Разглядев четыре яруса маленьких аквариумов, перестаю дышать; текущий обследуемый тем временем тоже заметил их, отвернулся от врача, на скверном, словно из пластилина, лице ничего нет, тело мелко дрожит, не смея двинуться.

Следом, один за другим, пациенты стремительно пооборачивались туда же, грозный крик врача пролетает мимо их ушей, искусственные глаза не оторвутся от тележки, навсегда увозящей – –

Сверчка след простыл.

Я бреду через дворы, не пытаясь искать и догонять. Было время – припоминаю –, когда я умела сокрушаться. Сейчас пригодилось бы; но во всём нужна тренировка. – Я могла бы оказаться там в круге, не то что снаружи глядеть на него, и мне было бы, среди бедствия, безразлично.

Как сейчас.

Пойти на безлюдные улицы к притоку, где ворота со звёздами, колючая проволока да столетние тополя – пойти там на дно сквозь мутную золотистую водицу, лечь с открытыми глазами на ил и хлам и прекратиться среди рыбёшек-мутантов.

* * *

А ведь пока есть, куда идти.

Дивно ветхий двор: помимо гибнущего в песке и травах асфальта, исконно третьесортного, крупнозернистого, помимо мятых, словно их пнул гигант, помойных баков, достаточно глянуть на фасады, с которых осыпается штукатурка, и другие, с остатками масляной краски, и третьи ещё, простейшие – голый почернелый кирпич; очень поэтично. Крыши утыканы чердачками, трубами, выходами вентиляционных шахт, антеннами так, что голубю негде нагадить. Здесь каждый брошенный взгляд превращается в образцовый кадр, хоть сейчас на выставку. – Но пасмурность густеет, скрытый за нею свет клонится к горизонту; двор становится неясен.

Высиживаю старика долго, спрятавшись в углу возле крыльца, за помойкой; перепрятываюсь два раза; наконец, он появляется с авоськой. Когда я отлепилась ему навстречу от стены в темнющей глубокой подворотне, он обмер от неожиданности; шёпотом прошу прощения и заодно аудиенции. Он, рассмотрев меня, согласен.

Прошу позвонить завтра сыну и дочери, выяснить, будут ли они дома в ближайшую неделю, и протягиваю ассигнацию на оплату междугороднего. Старик, помолчав, суёт деньги в карман и продолжает путь, а я крадусь к его подъезду, норовя влезть туда незамеченной. Сажусь под лестницу.

…Г-н К. поворачивает ключ в допотопном замке, я выскакиваю из-за угла лифтовой шахты, ныряю в тёмную прихожую. Он сразу включил свет, и я прижимаю палец к губам, а спину – к стене, чуть не на цыпочки встав: соседи не должны узнать, что его кто-то навестил этим вечером. Пока он пишет на кухне письмо, я так и стою без движенья у стенки, сверху свет течёт на голову, как масло.

Закрываю глаза. Насколько легче, когда есть опасность, цель и надо действовать.

Утро

Последнее утро; прощание с вещами. Со стороны смотрю на бывшую часть меня.

Запираю дверь. Моё прошлое отделилось и уплывает – продана связь с ним и мне с этого мига не принадлежит. Ключ следует отнести новому владельцу; больше не вернусь, не войду в эту дверь – – ну хватит. Лучше глянь-ка на неё!

Меня трясёт немой смех: за ночь на двери появился новый шедевр. Непомерная, во всю картинку Голова, на этот раз белая, открыла все свои отверстия публике, которая копошится в ней, как муравьи – входит через рот, по лестнице поднимается на второй этаж и выглядывает через ноздри, сидит, свесив ноги, в пустых глазницах, вывешивается, жестикулируя, из балконоподобных ушей. На бритой макушке устроено кафе под зонтиками, расставлены пальмы в кадках. Внизу на мощёной квадратами площади какой-то пижон в тёмных очках аккуратно паркует спортивный автомобиль, правее бежит чёрный фокстерьер и шествует его хозяйка с двумя детьми и пляжной сумкой.

Ну пусть так. Всё веселее. – Из наружного кармана в рюкзаке достаю карандаш и добавляю опущенную художником суть дела: взрывчатку под металлическим каркасом, на который установлена голова, бикфордов шнур, уползающий в правый нижний угол картинки, язычок огня на конце.

Прощайте, приятели.

…На дворе ещё и с собаками не начали гулять – полшестого утра.

Тянет вместо улицы во двор, куда я перескочила через чёрную стену, спасаясь от летучей Головы; незачем появляться на улице в обычном месте: там наверняка ждут. Вот и повод заглянуть в дальний двор, пройтись до всегда распахнутых ворот в заборе, заглянуть, куда наяву уводят рельсы. Через это невостребованное место легче скрыться: его как будто нет. Знаю, дальше торчат верхушки хозяйственной застройки, приземистой и старой, позади них рельсы для товарных составов, но в любом заборе есть дырка, да и лазить через заборы невелика премудрость, даже когда поверху кудрявится колючая проволока; главное – выиграть время. Хорошо бы пересечь товарную станцию и лесом пробраться к платформе, доехать на электричке до ближайшего райцентра, там сориентироваться.

…Из-под низких ясеней, растущих густо, как кустарник, выглядываю в дальний двор.

Там и сейчас лысо, лишь местами вымахала и загустела полынь; тут мелкая аптечная ромашка, там тёмно-розовый клевер, здесь былинка, там травинка и повсюду светло-коричневая плотная почва, в которой даже дожди августа до конца не залечат вечных трещин.

Едва ступив туда, замечаю: вдали у ворот длинный худой человек машет сверху вниз, часто; да это он мне! Оглядываюсь: справа на углу серого кирпичного дома, на выходе в переулок, плечом к плечу ждут двое качков.

Сбегаю.

…Они были разнофигурные, но одинаково скрестили на груди мускулистые руки, их футболки – у одного мутно-малиновая, у другого жёлтая – различались только цветом, а на бычьих шеях сидели одинаковые головы, судя по оформлению, ниже качеством, чем даже у Сверчка. Окажись я от них чуть дальше, увидела бы два шампиньона вместо голов.

Гражданин и его анонимные хозяева не желают обострять, пока не оглавили достаточный процент горожан. Иначе эти двое явились бы за мной в подъезд.

Если вспомнить идею г-на К., получится, что предупреждения вместо атаки означают целость и сохранность голов моих родителей: сперва их украдут, а потом уж разделаются и с моей, без церемоний; иначе вдруг отец или мать спросят: а где моя дочь? А что это вы ей нацепили? Не могла она заказать этот дешёвый стационарный хлам: она любила ум с его цветами, плодами и причудами. Верните-ка на место её исконную, нами сделанную голову!

Вид через дырочку в заборе – в этом чувствуется режиссура Гражданина. Его рук дело. То-то подмигнул.

…Сторож молодец. Да от него нельзя было и ждать иного; несомненно, то был он, сторож из сна: кто ещё так поступил бы.

(Но теперь я никогда не проверю, что наяву содержат его владения.)

* * *

Квартирный маклер назначил мне встречу на втором ярусе одной из пирамид центра – в огромном жилом доме, напичканном продуктовыми лавками, прачечными самообслуживания и мелкими конторами; его офис затерян среди множества похожих, в специальном коридоре с отдельным входом и охранником, который со всей строгостью заглядывает посетителям в паспорт. Я настояла на самом раннем сроке встречи, сейчас полвосьмого, но дверь офиса приоткрыта, оттуда струится свежий воздух: делец проветривается.

Маклер прилежен, приходит рано, когда коллеги, может, и не проснулись ещё. Маклер изрядно уважает П., это единственное объяснение, почему он занялся моим делом спешно и вне очереди. Правда, срочность сполна учтена в комиссии.

Вглядываюсь в него заново: тогда он принял меня со своей головой на плечах, но прошло время. Самая нелюбезность его живит и обнадёживает: лучше живой жлоб, чем искусственный агентик, любезно препровождающий тебя на гильотину.

…Маклер берёт ключи, даёт мне документ с рельефной печатью, означающий, по сути, что давешняя сумма на банковском счету отныне в моём полном распоряжении, протягивает паспорт с аннулированной пропиской и желает всего хорошего. И уже защёлкал по клавиатуре, и солнечный свет замелькал на гладкой, серебристой мышке.

* * *

Не хочу в лифт. – Надо покинуть дом кратчайшим и быстрейшим путём, но что-то меня удерживает, мне словно всё ещё что-то здесь нужно, хотя дело сделано и можно идти. Не без труда, по стрелкам нахожу пеший путь на первый ярус.

Там лестница кончается обширным «домом быта» – в серых залах дремлют телефоны, стиральные машины, закусочная, где пока темно и стулья отдыхают на столах вверх ногами; позади всего этого открывается офисный коридор, который энергично драит бесформенная уборщица. Одна тут живая душа… Что-то не нравятся мне эти одинаковые, как у механизма, движения, эта её странная репа – крупновата что-то, и платок обтягивает темечко гладко, и само темечко образует идеальный, циркулем вычерченный круг. – Значит, мне в противоположную сторону. Тихонько вернувшись на последнюю площадку лестницы, обнаруживаю там: запертые двойные двери с почти непрозрачными от грязи стёклами, огнетушитель – единственное здесь пятно цвета и узкую, крутую лесенку вбок и вниз.

Она выводит в широченный коридор, где пол забетонирован, в правой стене окна – матовые квадраты, а в левой вместо дверей ворота.
Ага, хозяйственный этаж.

И всё-таки в дальнем конце есть выход: там сбоку на серый пол сочится живой, сильный свет. Рысью припускаюсь к нему, прося, чтоб не иссякал и не обманул в итоге.

Слева слышатся скрежет, голоса, всё громче; вдруг становится ясно, что один проём открыт. Перед ним на полу белый отсвет. Жмусь к стене: опять меня вынесло на то, чего мне видеть не полагалось.

(А зачем они ворота не закрыли? если ещё не готовы к выезду, ещё грузятся.)

Рядом с грузовиком на пандусе стоят четыре поддона с живыми головами, обтянутые полупрозрачным пластиком с красным крестом. – Зачем я медлю, прячась за не до конца втянутой створкой ворот? Тип в халате, энергично командующий грузчиками, кажется знакомым. Отвернулся к воротам, закуривая, и сделал три шага сюда; Гражданин.

У него проснулся мобильник. Продолжая затягиваться, он отзывается с той же сухой одержимостью: «Разгильдяйство… Хорошо, что N** заболел и я увидел, что здесь творится. Две партии брака на неделю опоздали в крематорий; поставка материала в пригород задержалась на сутки, и не впервые... Пора с этим кончать. Сегодня разгребу, что смогу, а там сами смотрите. У меня своих дел по горло, поговорите, наконец, с N**; ну завтра-то ему должно полегчать. Да. И скажите, что тут уже воняет!» – Отбой; смяв окурок, он возвращается к грузчикам, которые осторожно втягивают под брезентовый полог последнюю палету.

У матери был обширный инсульт, у отца – воздушные пустоты в костях черепа.

Я стою в ближайшей нише, прислонясь ко вторым, запертым воротам, и продолжаю слушать вслепую, после того, как грузовик выехал и стих, и пропал в солнечном мареве выхода. Справа с крутой лесенки в коридор выкатилась грузная уборщица с круглой головой; интересный у неё маршрут… но не могу вжаться в правый угол ниши, остаюсь в левом: важнее спрятаться от Гражданина, чем от этого куля на двух ногах.
Ибо между мной и светом в конце коридора теперь водрузились вновь закуривший Гражданин и человек в халате, наверно, зав. этим складом, потому что оправдывается отчаянно. Когда, наконец, уберутся внутрь? Сколько можно воду в ступе толочь?!

Хорошо хоть, уборщица, волоча ведро и трудолюбиво размазывая грязь шваброй, движется не в нашу сторону, а дальше вправо, где просматривается вход на лестничную клетку и лифт. Подъем на второй ярус, или оттуда можно попасть и вниз?…

Бездумно рассматриваю её пятки, то и дело, от усердия, вылезающие из бесформенных туфель.

Едва собеседники скрылись, как слева у выхода, в солнечном луче замаячило невозможное: беленький человечек, грустный от хрупкости, приветливый от того же, в дымке прозрачных кудряшек, словно ангел. Мой Сверчок.

Я и за километр его узнàю.

Пятки уборщицы скрылись за шахтой лифта; по стенке спешу туда. Расстояние от Сверчка до меня пока велико, и в тени, полосами ложащейся от простенков, меня сложно опознать; главное, чтобы Гражданин опять не вылез из ворот, куда более близких.

(Почему меня вечно несёт точно на правду – на гнусную истину без прикрас?)

…Передо мной лифт. Нажимаю, он открывается; медлю.

Этажом выше из центральной квартиры появляется с мусорным ведром дама в розовом халате; глянув на неё вверх через пролёт, я замираю, потом жму на две кнопки одновременно с ней и выдёргиваю руку. Жду; сработало! Дама повисит сколько-то между этажами. Мысленно прошу прощения; взбегаю по лестнице, на авось ныряю в дверь.

Замечательно, что в этих гигантах эконом-класса не только до почтовых ящиков и прачечной, но и до мусорки ехать и ехать.

Обежала комнату и кухню: никого. В комнате балкон, рядом с ним соседский.

Крадусь через тёмную прихожую, смотрю в глазок. Сверчок не совсем уверенным шагом поднимается выше; значит, не понял. Но там уборщица! Почему-то затеяла мыть лестницу не сверху вниз, а наоборот. Сейчас они встретятся. Сверчок, приостановясь, начинает разбираться с трубкой, которую нёс наперевес; она похожа на те, в которых возят чертежи, и серебрится, точно из алюминия. Теперь Сверчок поднял её отвесно, из верхнего конца стал выползать стержень; жужжит. Щелчок – и на стержне является полукруглая скоба, изнутри выложенная резиной. Давешнее приспособление, только в другом футляре. Сменная голова ждёт внутри в сжатом виде. Сверчку-то она зачем?…

Раздаются другие, хлопающие, редкие шаги; на промежуточной площадке, сильно засвеченная солнцем через окошко, является уборщица. Они со Сверчком тихо спорят, спускаются, медля на каждой ступеньке.

Это не уборщица, это уборщик. Голова старая, износилась – издали не различить тонкости вроде возраста и пола; передник сбивает с толку. Бесформенная фигура, движения крысы. Глупый? зато хитрющий грызун; некогда рассусоливать, ну! – бросаюсь на балкон; рядом никого – вперёд.

Двенадцатый этаж, а выбора нет.

Перевалив через бортик, тут же сажусь на пол: правую ногу свело. Лишь бы дама в халате, освободясь из лифта, не обратила внимания, что дверь на её балкон только прикрыта, не заперта, как прежде.

(А ведь до самой дамы к ней могут заглянуть мои головастые друзья.)

Поднимаюсь. Я здесь одна – живая фигурка среди необъятного фасада, кругом город от горизонта до горизонта, другие пирамиды, дома, несчётные окошки, балконы, крыши в антеннах, голуби, внизу провода и путаница улиц.

Вот и ты, солнце. Здравствуй, всё равно, в очередной или в последний раз. –

Взламываю дверь совком из цветочного ящика; вхожу, опять везёт – здесь тоже пусто. Бросаю совок под тахту, припираю балконную дверь табуреткой. В коридоре меня встречает, с некоторым недоверием, плотненькая гладкошёрстная кошка, тщательно расписанная мельчайшими полосками и пятнышками; говорю ей: привет; извини – и, стараясь ступать бесшумно, приникаю к глазку. На площадке никого; лифт, правда, едет куда-то. Изучаю замки. Один требует ключа; осматриваю прихожую, нахожу запасной. Опять удача.

Простите и прощайте, невольные благодетели!

Снаружи бросаю взгляд на номер, запираю дверь и спускаюсь, пользуясь в основном перилами. На седьмом этаже стоял лифт; еду до второго. Бросаю ключ в почтовый ящик.

Час икс достигнут – началось массовое отбытие трудящихся на рабочие места. Стоит нырнуть в этот ледоход – никакой Гражданин тебя оттуда не выловит. Выбираю путь через прачечную: там уже полно домохозяек, не схватят же меня у них на виду, ведь пока не на всех плечах фирменные головы. Через двери незапертой подсобки выскакиваю на простор между пирамидами, где как пришлось рассыпаны скамейки, качели, карусели, лазилки, саженцы, кусты, попорченные собаками клумбы.

Теперь на вокзал и затеряться.

VII. Выход

Некто везучий на грунтовой дороге, шагая через поле от станции к посёлку, облегчённо смеётся: вестнику легче. Путь стелется под ноги, открываются все ворота и двери, когда несёшь то, что должен.

Эта фигурка средь полей не знает, куда именно идёт в конечном счёте – куда-нибудь в провинцию, работать смотрительницей в музее, дворником или сторожихой –, но кто выбрался из отравленного города, имеет надежду. Просто имеет дыхание в лёгких и зрение в глазах, а там будь, что суждено. Путник доберётся до мест, где ещё живут люди, отдаст письмо и за чаем расскажет, что за чушь происходит далеко, в солидном городе, почти столичном. До тех пор надо шагать равниной.

Надо идти.

Комментариев нет:

Отправить комментарий