среда, 18 декабря 2013 г.

Помешанный. 18

Вестник

Гость снова в N***, после долгого перерыва; лето идёт своим чередом, июль близится к середине, на душе у гостя покой, в ранней электричке он даже не дремал, а следил, как за окном светает.

Так рано, что ещё безлюдно, только свет уже полон и звонок, окошки низких домов сияют, переулочки полны их улыбками.

Слишком рано, чтобы встретить кого-нибудь, кроме дворника. На Тихой улице гость с усмешкой окидывает взглядом тёмную дверь с рожицей над крутым крылечком: и она пока спит, бездействует; – гость бредёт в гостиницу, чтобы занять номер и выпить их отличного кофе. В такую рань только у них можно получить что-то, на правах постоянного клиента; трактир ещё закрыт.

Не доходя перекрёстка гость сворачивает в низкую подворотню, ускорив шаги, направляется в правый угол двора и взбегает по известняковым ступенькам в узкий и длинный, как туннель, сквозной проход к следующему ярусу домов. Сон выветривается от азартного петляния по закоулкам. Когда гость пересёк улицу с трактиром, он берёт левей, чтобы покинуть дворы возле самого перекрёстка, от которого начинается гостиничный тупик.

Задерживается перед выходом из последней подворотни – хочется покурить; потягивается; и краем глаза улавливает, почти чует, движение в замершем, как фотография, переулке.

Прислоняется к стене, смотрит.

Улица тесна и безлюдна, похожа на переулочки за перекрёстком – вьётся и скрещивается с другими улицами под непредвиденным углом; безлюден видный отсюда её отрезок, после неожиданно рассекающего её теченье старого дома, подобного длинному, острому обломку зуба; солнце касается крыш и стёкол в верхних этажах, и те окна, где нет ставен, молча перебрасываются отражением света. Его тонкий осадок покрывает тут и там известняковый тротуар и серый асфальт проезжей части.

Тихо, светло и пусто; скромное пространство проявлено живой пустотою.

В следующий миг кто-то появляется из-за известнякового зуба. Гость всматривается, ловит совокупность мелких примет, остающуюся в воздухе, как след стрижа или цветка.

Ашерету шагает посреди проезжей части с картонной папкой подмышкой. Немое умное пространство дождалось его и довольно слушает, как он длится.

С бьющимся сердцем гость отступил в глубь подворотни.

…Вестник прошёл мимо, его шаги прозвучали у самого уха, доверительно, рядом, словно в подразумевавшемся согласии с тобой, его лицо на миг обратилось в сторону подворотни, как будто и он почуял знакомое в её тени; гость выглянул вслед; шагающий скрылся, свернув налево в переулок.

* * *

Выйдя на свет, прислонясь к стене рядом с почтовым ящиком и водосточной трубою, ты сравниваешь:

Лоб остался прежний – смелый от неприкрытости; тогда ветер то и дело сыпал на него отросшие пряди. Глаза уменьшились по отношению к лицу, нос утратил аскетичность – значение бестелесной геометрии; а выпуклость в месте перегиба, сверху и по бокам, осталась. Скулы тогда торчали резче… Худые щёки теперь значат иное, чем в детстве: теперь они врата улыбки – впускают её, открывают путь, не умея задержать – чуть что стронется рядом, в беседе или пространстве, и она неудержимо потечёт по ним вверх от чутких уголков рта.

Сошла утренняя дымка, на этих чертах отдыхает солнце.

Шеску.” Да: он не сказал “Кеку”, как сфамильярничал голубоглазый толстяк в трактире, он сказал строже, хотя назвался обиходным, тоже не полным именем: Шеску; Ческо; Франциск.

Стоял, привалившись плечом к торцу дома, придерживая левой рукой руль. Ты налетел на него внезапно, догоняя кого-то в игре, и остановился.

– Ты приезжий?

– Да.

– Что стоишь? Ждёшь кого-то?

– Так… Гуляю. Родители придут вечером.

– Велосипед твой?

– Мой. Хочешь прокатиться?

– Ага…

– Поехали.

Чужак уже катил вверх по улице, когда ты подумал – куда, собственно, поехали? А он, торжествуя на вершине подъёма, на перекрёстке, и пережидая машины, пояснил: “На площади сейчас пусто.” Нажал на педали, от быстроты у тебя засвистело в ушах, знакомые улицы слились в серо-зелёную полоску, пока вы не вылетели вдруг на площадь, широкую и пустую, лишь с одного края подпорченную строительным мусором. Из-за реконструкции обветшавшего кинотеатра транспорт пустили в объезд, по воскресеньям площадь, покинутая строителями, окончательно пустела; на этот раз повезло – по ней никто не катался. В сущности, все нормальные дети разъехались на каникулы…

Чужак сделал почётный круг и слез, уступил тебе место. – Так они кружили против часовой стрелки, попеременно; чужак показал несколько фокусов и даже кое-чему научил. Он оказался поистине виртуозом: с шиком перескакивал через кирпич; ехал на одном заднем колесе; скрестив руки, управлял коленями; садился задом наперёд и ехал вслепую, крутя педали в обратную сторону. Под конец чужак уже только показывал свои ловкие штуки, а ты глазел, разиня рот, не замечая времени; он же вдруг затормозил и красиво развернулся: “Ладно, хватит; сгоняем на бульвар.” Оглядевшись, ты увидел, что на площади прибывает народ с детьми, собаками, колясками; парочки садятся на брошенные строителями трубы и бетонные блоки.

Он совсем не расспрашивал нового знакомого. Правда, на бульваре вы болтали о разном; удалось купить мороженое и забраться на постамент памятника, что, в принципе, запрещалось, но полицейские давно решили не париться, гоняя оттуда детей. В будни ладно, потому что лазают редко, а на выходных памятник обсижен с утра до ночи.

Так сидели два приятеля, над ними мощный истукан, под ними велосипед, кругом море разноцветных людей, машин и растений, за спиной прямая кленовая аллея, которой не видно конца, справа тележка мороженщицы, слева через дорогу музей – у входа организованно столпились курсанты в новенькой форме и начищенных сапогах…

Ты спросил: “Издалека приехал?” Чужак кивнул: “Можно было остаться, но я люблю ездить. Далеко. Люблю поезд; а ты?” – “Да… наверно. Жалко, этим летом родители хотели взять отпуск в июне, но у папы на работе что-то случилось, они отложили, потом мама не смогла. Наверно, никуда не поедем. А твои здесь в отпуске?” – “По делам. Ты был на море?” – “Один раз был.” – Незаметно пустились вы вспоминать и поправлять друг друга, и добавлять неизвестное, и гадать; но, правда, мало было такого, чего чужак не знал бы там, от пород крабов до судовой сигнализации. Однажды он жил рядом с морем так долго, что его даже перевели на время в тамошнюю школу. “Отец строил корабль.”

Солнце начало краснеть и скоро оказалось прямо перед вами, за бесформенной площадью перед началом бульвара, спускающейся к далёкой толчее строений, за которыми невольно представлялось всё, о чём у вас шла речь. Чужак заговорил о будущем, как о светлых облаках, медленно оттекавших от солнца, менявших цвет; тебя тихо охватили его представления, ты замолк, рассматривая их. Он не хотел быть, почему-то, лётчиком, хирургом или водителем грузовика; странное дело, он знал своё будущее, словно там побывал, как на море. Видел корпус института, в котором будет учиться, называл книги, которые должен прочесть, места, куда отправится работать, город, который поднимет с морского дна. Тогда будущее открылось и тебе, оно стало живым, как место, куда ты скоро поедешь.

Красное солнце скрылось за высотным домом, чужак соскочил с постамента. “Садись.”

В лёгком начале сумерек он докатил до перекрёстка и притормозил. “Пока. Удачи.” Ты постоял и махнул ему вслед; но он не обернулся и скоро исчез, свернув направо.

Дня через два ты заметил, что забыл его чужое имя. Этот звук был согласен с долговязой задумчивостью чужака, с песком, тихо осыпавшемся с покрышек, пока мальчики разговаривали, с протёртым до бесцветности сиденьем, с мешковатыми брюками и странной штукой, которую гость увидел тогда впервые на живом человеке – разношенными сандалиями; в них ступни чужака изгибались чутко и быстро, как требовал момент, словно подошвы не смели проявить твёрдость и самостоятельность – или хоть заставить хозяина поскользнуться, чтобы напомнить о себе.

Мальчик был долговяз, сутоловат, его лицо часто приподнималось, подзапрокидывалось – и он сдувал с лица прядь отросших за лето волос; отряхивал брюки гибкими умелыми пальцами, а когда понадобилось влезть на цоколь памятника, он оказался наверху одним незаметным движением. Взрослый Ашерету не сутулится, рост его не чрезмерен, кость стала шире; лишь в форме черепа и в руках хранится сходство.

Сегодня, задремав в электричке, гость увидел бульвар, публику, цветы, постамент и чужого мальчика рядом ясней, чем в памяти. На шейке руля была красная маркировка, старинная, наподобие герба; это от неё осталось ныне три красных пятнышка, каждый раз сигналивших тебе в трактире из-за подоконника, пока хозяин велосипеда обедал.

Значит, судьба пришла и свершится.

(И ещё значит: больше нам не встретиться.)

Отбой

Манена сидит на пеньке в индийскифилософской позе; только что смолкла их тихая, скудная беседа с охранником, с этим последним местным в тюрьме №2; они оба опасаются говорить больше (чтобы по доносу напарника или надзирательницы и его отсюда не выгнали), но шу Рипету утешен самим присутствием Манены, и это взаимно. – Как вдруг, в неурочный час, кто-то звонит с улицы в караулку.

Из железной калитки явился Ашерету; выглядит осунувшимся, но весёлым. Объясняет, что в последней из контор, куда обращался – в четвёртой инстанции – ему раздобыли желанное разрешение (законным путём, без обмана: оказалось, такая процедура предусмотрена), однако предупредили, что Хозяин не будет доволен его активным заступничеством за провинившуюся, “поэтому лёгкой жизни не ждите”; и правда, видишь… – Вместе с разрешением на освобождение последней студентки он получил предписание самому отправиться в тюрьму №3 и отсидеть там месяц.

(Вот что означал шифр “Кеку рад бы прийти, передаёт привет, но занят…” Ах мама. Ах тётя Парето! – Манена улыбнулась, и Ашерету тоже, прочитав в её улыбке юмористическое умозаключение.)

А сегодня он явился в четвёртую инстанцию к самому открытию и, не потеряв там и получаса, вышел с разрешением подмышкой.

Кругом ни души, сторож отправился сдать документ начальству; Манена отдыхает от официального обращения, неизбежного, пока рядом были однокурсницы. Ашерету, держась одной рукой за сетку, в лицах рассказывает короткие истории о сокамерниках и тюремном начальстве, одна другой абсурднее, – чтобы посмеяться, раз уж приходится ждать.

Наконец, шу Рипету вернулся с проштемпелёванной бумажкой, вручил отпущенной узелок с вещами и провожает обоих, по разные стороны решётки, к выходу, который отпирает по-будничному, как тысячи раз прежде, и думает, сердечно попрощавшись и запирая опять, что тюрьма в здешнем маленьком царстве превратилась, за время одурения подестà, в наиболее посещаемое из общественных мест.

За воротами, повернув направо, чтобы скорей выбраться из переулочков и попасть на более весёлые улицы, к родным известнякам, они обсуждают слух о диком приговоре. Тринадцать с половиной лет…

День, родители на работе, а Кеку сегодня надо ещё заглянуть на кафедру и забрать в общежитии велосипед, припрятанный одним иногородним студентом. Из этого получается прогулка, с летней лёгкостью и беспечной свободой: двое гуляют на родине.

Они мирно, как всё здесь происходит, попрощались с тюремным стражем и лениво брели в институт, к родному четырёхэтажному зданию с портиком, – брели мимо кустов с глянцевыми черноватыми листьями, островков пальм и холмиков, знакомой дорогой через город, тихо рассуждая, что долго это не продлится: слишком … что? Не знаю. Просто слишком. Слова верного не подберёшь.

* * *

И точно: через два дня какой-то студент прирезал Хозяина, как курёнка. Все газеты об этом написали.

(Студент-с-ножиком, в одно слово. Маленькая субъективность ничем не примечательного человечка вдруг перекрылась властью непомерно большого факта. Этот факт один, но твоей жизни, больше: твоего “я” и даже твоей души, всей их участи едва на него хватило.

…Сейчас, наверно, студент постепенно осознаёт себя по мере того, как с него сходит анестезия функции. Сколько-то времени он, вроде бы живой и даже как-то именовавшийся, был закономерностью. Мог бы прочитать о себе в книгах соучеников с другого, исторического факультета, если бы ему было до учения и чтения с тех пор, как на него… рухнула… его пришибла анестезия:

Тринадцать с половиной лет.)

В одно прекрасное утро народ обсуждает эту новость. В безлюдном тупике у авторемонта разносятся голоса кумы Чинции и кума Сенàреги: “Теперь устроят психиатрическую экспертизу, а что она даст? Он, видите ли, может оказаться невменяемым. Даже если так: во-первых, был ли вменяем покойный?; во-вторых: сбрендишь тут, когда над тобой бесятся верхние эшелоны власти. Попробуйте сохранить разум, когда над вами так лютуют… Да что говорить: с больной головы валят на здоровую.” – “А потом, что суд постановит сделать со студентом, если тот всё-таки окажется разумным?”

Прибудет комиссия из столицы, начнётся разбирательство и бог ещё знает чем кончится; а пока битва отзвучала. Можно идти по домам.

(Комиссия и студент в патовой ситуации: способы исчерпаны хозяином. Тюрьма? Было. Казнь? Было. Глупо.

Глупо, вот в чём соль.)

* * *

С самого рассвета на ступеньках запертого кинотеатра, среди безлюдной поначалу площади, сидел маленький беленький старичок с пустым лотком рядом, не поднимая головы, уперев лоб в руки, весь-то день так сидел, гостю не пришлось в этом усомниться: только на него продавец пирожков взглянул, почуяв рядом, и умоляюще просипел исчезающим голосом: “Ведь я – уловитель. Я! Ты понимаешь? Ну хоть ты-то понимаешь?… Я был уловителем. По фотографиям работал. Десять лет! Ни хрена ты не понимаешь. Иди.” Его лицо снова скрылось, лоток на весь день остался пуст. Никто больше не подойдёт к нему за пирожком.

…Застава скоро опустеет, гость наблюдает, медленно приближаясь из города, демонтаж ворот – тонких, высоких, почти красивых от изящества прутьев, от прозрачности. Княжество раскроется и растечётся. Не станет больше рифов, потому что Лорелею отменило начальство, её убрали со скалы как наносящую ущерб судоходству, рифы срыли, дураков, имевших привычку глазеть вверх, оштрафовали с отобранием прав. Нет препятствий – нет места, потому что через него начинают и привыкают ходить, не замечая. Всё равно, что убрать оградку по периметру газона: городские выродки тут же его затопчут.

И местные, и покойный Хозяин были правы: справедливость резиденции всё равно, что вытоптанная земля.

…Гость вновь замечает себя, успокоившийся, опустошённый, в сумерках на обратном пути из города через заставу к станции. Он выполнил поручение, не оплошал, не позволил себя сбить; тем временем за недели, слившиеся в день, его судьба свернула со старой дороги. Гость шагает, склонив голову, то ли сигарета, то ли потаённая улыбка теплится в наступающей тьме; он думает и не отделяет мысли от разноцветной полосы отступающего света слева по курсу, над горизонтом. (Уже осталась только эта полоска, нарисованная тучами и остатками огня.) В резиденции, в пустой квартире на столе ждёт книга в газетной обёртке. Прочее пока неизвестно.

История перегорела и дымно гаснет; персонажи разбредаются. Лишь побывавший в ней странник вынес кое-что из не существующего больше места.

вторник, 17 декабря 2013 г.

Помешанный. 17

Совет

Ночью гость спит, не нуждаясь в таблетке; глубоко, безмятежно, без снов. Снаружи Луна спускается, толстеет, уходит, мрак тускнеет, сильные большие деревья перед гостиницей начинают шелестеть; светает, сумерки обретают прозрачность, открывая тупик с оврагом и ж/д за ним на горе, пыльный асфальт в тупике, опущенную стальную штору в проёме авторемонта; солнце уже рядом, чистый тонкий свет обливает и заставляет светиться гостиницу, авторемонт, дом Асколи.

Выходной день, в доме все ставни заперты, кроме верхнего этажа: там ждут гостей. Дом на редкость хорош в это время суток, хороши все три этажа, из которых нижний – известняковый, и мини-балкончик на третьем, и скромный, но не намалёванный, а выточенный декор; дом так ясен и неподвижен, словно он и есть конечная точка всех путей: дальше идти незачем.

В половине восьмого утра советник Манарола поднимается на его крыльцо и нажимает старую узкую кнопку с фамилией “Асколи”.

Её маленький огонёк, когда ночь уже позади – когда кругом солнце и его косвенный отсвет, чистый и тихий, – теряется теперь и виден лишь вблизи. Огонёк устал, заметно, что пластмасса поцарапалась, впитала пыль и потускнела; минувшей ночью кнопки домофона, как созведзие, указывали путь запоздалым и уставшим.

Дожидаясь ответа, Манарола думает, что родители Манены её достойны; она должна быть довольна ими. Они не боятся. Кругом полно обратных примеров. Манарола не всё, что знает, рассказал бы народу в трактире. Не скажет им, например, почему трамвайный монополист неприлично благонамерен, почему недавно донёс на родителей девочки-инвалида с Длинной улицы за пустяковый спор с начальником бригады. Вот этот боится. Его детям гордиться не с чего. Собственно, из-за них он и боится: один его сын ушёл из дома в общежитие, да не просто, а с треском: отказался ехать в резиденцию, поступил здесь в пединститут, выбрал крамольную специальность школьного учителя языка и истории, а под конец примкнул не просто к недовольным, а к радикалам, которые и старейшинам, не то, что властям, задают работёнку… Монополист отрёкся, конечно. “Ничего общего не имею” и т.д. “Глубоко сожалею” и т.п. Сожалеет! Единственное, о чём он должен бы сожалеть – что сын, из-за крайней лояльности отца, тоже выбрал крайность, только противоположную.

Поднявшись по узкой лестнице, Манарола здоровается с хозяйкой, ожидающей у открытой двери; она провожает его в гостиную. Там уже сидят девятеро, переговариваясь вполголоса.

Не успел Манарола занять своё место, как раздаётся тихая трель домофона и является старший (председательствующий) советник; следом подтягиваются ещё двое. На часах восемь. Неофициальный Совет княжества собрался в полном составе.

Председатель поднимается, все умолкают. Оглядев присутствующих, он приступает к делу.

Напоминает последние события: открывшуюся причину гибели оранжерейщика Раджо и бурление студентов-радикалов, о котором сообщил Парето. Кроме того, поступили важные сведения, касающиеся подестà. Перед тем, как дать слово первому докладчику, старший советник напоминает, на чём все сходятся – конечную цель. Он делает это ровно, ясно, быстро, словно читает с детства знакомую молитву:

“Только с мёртвым нельзя договориться. Пока Хозяин жив и правит, он ещё не наш тупик, а наша сложная задача. Если он покинет пост, как положено, в возрасте шестидесяти лет, без скандалов, без претензий Совета к нему и его – к Совету и бывшим подданным, то княжество сохранится. Хотя дурной пример подан, и грядущих претендентов на этот пост станет трудней удерживать в границах разумного.

Досрочное смещение подестà означает, в нашем положении, немедленное упразднение автономии. Это давно и единодушно подтверждают все источники и в управе, и в резиденции.”

Манарола слушает, глядя в тёмную, вишнёво-шоколадную столешницу. Да. Пока часть неофициального Совета, до сих пор входящая в состав официального, тянет время. Притворяемся, что готовы апеллировать к народу и т.д., устроить этакое выступление, нужное для ввода сюда общегосударственных внутренних войск и установления прямого президентского…, лишь хотим сперва, для очистки совести, испробовать законные способы воздействия.

“Пока подестà надеется на удачу провокации, он ждёт. Занимается больше битвами с Советом, чем обработкой подданных.”

Председатель смолк, сосед Манаролы справа замечает вполголоса: “Да ему и самому неприятно делать лишнее. Раз 13,5 лет разгласились, он, действительно, может отдыхать. Ведь опасно перестараться.”

Его визави замечает: “Подестà отдыхает, зато нас хорошо нагрузил этим скандалом.”

Сосед слева оптимистичен: “Худшее позади. Мина взровалась. Прочее скрашивало ему ожидание, но ставку подестà сделал как раз на 13,5 лет. Он рассчитал, что в тюрьме, где весь персонал местный, кто-нибудь обязательно проговорится, как ни засекречивай приговор. Если мы теперь справимся, сумеем удержать людей, он потерпит поражение. Сильнее у него в запасе средства не было.”

Манарола без энтузиазма качает головой: “Но теперь он обречён”.

Оптимист настаивает: “Сами знаете, после скандала он перестал упрямиться в мелочах и расщедрился до того, что – взять хоть последний случай – дал вытянуть из себя разрешенье не запирать институт на каникулах. Преподаватели теперь проходят и даже могут по своим пропускам проводить студентов.”

Манарола всё медлит встать, и раздаётся характерный голос второго по старшинству советника, севшего на противоположном от председателя конце стола, возле двери: “Мелкие уступки больше не производят впечатления, поэтому подестà и делает их. Если и теперь удерживать народ, можно его потерять. В то же время, призвать его избавиться от Хозяина мы не имеем права. Осталось умыть руки. Тянуть время, сколько можно; ещё хотя бы месяц нам понадобится для последнего штурма его родни. Если и этот план не даст результатов, препоручим себя и княжество Всевышнему. Сами знаете, господа, что все прочие способы мы испробовали – кроме того, который нам уже десять лет подсказывает наш неудачный подестà. Два месяца назад его родственники получили из резиденции предложение не вмешиваться, всё равно-де общегосударственные власти упразднят автономию, Хозяин, лишившись княжества, превратится в частное лицо, тогда пусть делают с ним, что захотят.”

Никто не откликнулся; председатель приглашает Манаролу сделать сообщение.

Поднявшись, тот приступает к рассказу: этой весной он путешествовал для лечения за границу и там, на водах, встретил… случайно, разумеется – г-на У., престарелого дядю подестà. Тот, прежде уходивший от общения под предлогом старости и болезни, явно был доволен, что Манарола не наводит его на неприятную тему; однако за время отдыха они так сдружились на почве игры в шахматы, что старик вдруг сам заговорил о племяннике и выразил сожаление, что ничем не может на него повлиять. “Почему же!” – возразил Манарола; и старик его выслушал. –

Председатель собрания напоминает: “В тот раз, однако, вам не удалось добиться от него положительного ответа, шу Манарола.”

“Верно; а два дня назад я получил от г-на У. письмо на интересующую нас с вами тему. Непредвиденные события в семействе заставили его вспомнить о нашем разговоре. Он считает их благоприятными для удержания г-на подестà от излишней активности в княжестве. Сын единственной сестры подестà осиротел; ему только двенадцать лет, и г-н У. взялся убедить его ближайших родственников, что лучшим опекуном ему стал бы наш подестà. Это не так трудно, учитывая авторитет г-на У**. Для выполнения обязанностей опекуна подестà был бы вынужден половину времени проводить за рубежом либо взять мальчика в N***. На последний вариант прочие родственники вряд ли согласятся, учитывая, что подходящее образование тот мог бы получить только в резиденции, вдобавок здешний климат ему вреден. Мы, со своей стороны, добьёмся от официального Совета разрешения на длительные отлучки; тут-то на сцену выступит г-н С., кузен подестà, который в договоре указан как его преемник на случай безвременной кончины или иных внезапных обстоятельств, препятствующих выполнению им его обязанностей. Убедить г-на С. дядюшка г-на подестà тоже берётся. Значит…”

Советник на дальнем конце стола напоминает своим бесстрастным, волокнистым, как твёрдая древесина, голосом: “Вы помните, чем кончился визит в княжество м-ль Витале. А ведь многие ждали от него избавления.” – Собравшиеся зашевелились, поднялся тихий говор.

(Да, Манарола помнит. Сколько было вложено режиссуры в это простое, по видимости случайное событие.)

Председатель вмешивается: “Постойте, г-н Каванна, эти два случая не тождественны. В тот раз речь шла о чувствах, в этот – о долге.”

“Да, – продолжает Манарола, – и как раз на важности долга для Хозяина г-н У. основал свой расчёт. Осиротевший мальчик – последний представитель рода, если г-н подестà не вздумает всё-таки жениться. Следовательно, от его воспитания зависит судьба рода.”

Другой советник, сидящий возле председателя человек лет сорока, с беспокойством спрашивает: “Однако, если действительно можно рассчитывать на успех… допустимо ли подвергать юного князя де *** столь суровому испытанию?”

Сосед Манаролы слева живо протестует: “В своём семействе разберутся без нас! как дойдёт дело до их выгоды, они сумеют себя защитить, не сомневайтесь. А мы, если избавимся от постоянного присутствия г-на подестà в N***, предотвратим разом и его дальнейшие бесчинства, и упразднение нашей независимости.”

Председатель подводит итог обсуждению: “Остаётся тщательно продумать аргументы. Мы не можем оставить их на единоличное усмотрение г-на У.; как бы он ни был умён, мы изучили Хозяина лучше любого родственника. Поэтому советник Манарола ответит г-ну У. не позднее четверга и передаст ему наши рекомендации. Далее, я предлагаю ещё раз призвать народ к спокойствию, избегать разговоров о смещении подестà, критиковать тюремно-воспитательный метод с общих позиций, хотя, конечно, не замалчивая случай с Раджо – этот яркий пример. Неофициально пустить слух, что решающая перемена произойдёт ещё до осени.”

Постановление принимается единогласно.

Все встают. Старший советник распахивает двери гостиной, приглашает хозяев, благодарит их; все выходят размяться и покурить; хозяйка дома с младшей дочерью спешно несут из кухни скатерть, приборы, тарелки, еду. Манарола, улучив момент, отводит хозяйку в сторону: “Не позже, чем через месяц ваше дело решится положительно – вот ответ на ваш вопрос, г-жа Асколи.”

понедельник, 16 декабря 2013 г.

Помешанный. 16

Вопрос ребром

В девять утра зал заседаний перед хозяйским кабинетом наполняется. Как предусмотрено Статутами княжества, Совет был созван по инициативе одной трети его членов. Люди, постепенно заполняя зал, гудят, как запертый до срока улей: заседание будет нелёгким.

Советник Манарола докладывает о распространившемся по городу известии. Предлагает потребовать от подестà объяснений.

Следует краткое голосование, во время которого Хозяин спокойно и внимательно перебирает взглядом присутствующих.

Предложение утверждено с небольшим перевесом; он берёт слово.

“Приговор, о котором идёт речь, был вынесен, когда осуждённый уже находился под административным арестом за подрыв общественного порядка. Покойный Джанантонио Раджо должен был отбыть в заключении месяц. Разумеется, его родственники наняли бы адвоката, обратились бы с обжалованием в общегосударственные инстанции; второй приговор был бы отменён, как это происходило и прежде с другими местными приговорами. Неизбежно. Он и был вынесен исключительно для того, чтобы помочь Раджо в размышлениях над его виной и необходимостью исправления. Так что самоубийство не было не то, что единственным выходом, а даже сколько-то обоснованной реакцией на создавшееся положение. Какой ум мог сделать подобный вывод из дидактической метафоры? Предоставляю вам, господа советники, самим ответить на этот вопрос.

Далее, о способе самоубийства. Заключённый находился во дворе не на прогулке, не в часы свидания, он вышел туда самовольно, среди ночи, в нарушение правил. Это нарушение, повлекшее за собой самоубийство, стало возможным исключительно благодаря старым порядкам, которые здесь неоднократно превозносил г-н советник Манарола. Персонал четвёртой тюрьмы состоял из уроженцев княжества, и начальник также был местный. Пока моими стараниями кадровый состав пенитенциарных учреждений не был обновлён, они представляли собой нечто вроде монастырей, где братия делилась на тех, кому разрешено покидать территорию, и тех, кто этого делать не должен. Персонал и заключённые не имели других отличий. Камеры “неуголовных” не запирались даже на ночь. Поэтому смерть Раджо остаётся на совести поборников старого порядка.”

Никто не пробует возразить. В белёной горнице на миг становится тихо, как должно быть на даче в эту пору: дом стоит светлый, пустой и проветривается праздно, пока обитатели веселятся далеко, кто где – кто в лесу, кто на речке.

Хозяин ставит вопрос ребром: я вам нужен, или ныне вы обойдётесь без порядка и без начальника? (Научились обходиться, быть может.)

Не мямлить. Отвечайте чётко и кратко: нужны вам Хозяева или не нужны? –

Богатое большинство Совета заведомо на его стороне. Они зашевелились, дружно гудят – да, да, нужны, конечно. О чём речь. –

Ну так! – и подестà требует не тратить зря время на городские сплетни, заняться делом – планом реконструкции города. Потому что приспела пора посносить старые дома, лишённые архитектурной ценности.

Честная часть Совета молча встаёт и покидает зал. Оставшиеся несколько смущены, но видя, что подестà и бровью не повёл, послушно внимают докладу главного архитектора и делают заметки.

Полнолуние

В субботу после обеда гость опять гуляет по городу N***, как в первые недели командировки. Спустился с прекрасных ступеней гостиницы, проходит мимо соседнего с ней дома, под знакомым окном, оно опять открыто; но сегодня гость не получает привычного приветствия: рояль молчит, ХТК не рассыпает алмазные шарики. Кругом город, ты не чуешь пустоши, высоких трав, их тихого нескончаемого движения. Это исполнение, не виртуозное, но аккуратное и глубоко талантливое, долго оставалось приятной приправой к прогулкам. Теперь и оно отзвучало, тамошний кто-то, как остальные, отправился в отпуск. В N*** летнее запустение тоже заметно, может, чуть меньше, чем в резиденции.

Гость справился с поручением: легализовал сделку, наладил поставки; шеф уже обещал рассудительным мягким тоном, чуть понизив голос, как делает, когда уговаривает: “скоро вернём вас в нормальный режим”. – Это значит: скоро гость перестанет навещать княжество. Конечно, на выходных, если захочется – – но в резиденции на выходных всегда оказывалось множество дел, пусть не все по работе; гость не любит откладывать свои дела.

Предвидя скорое прощанье, он забредает подальше и внимательно смотрит по сторонам.

В переулках ему предстаёт дом с острым углом, высокий, тёмный, коричневато-серый, с налепленными вразброс намёками на декор – тут карнизик, там балкончик, тут рельефный эскиз капители, там люнет; с торца, по фасаду дом имеет другие неожиданности – две арки, у одной из которых просвет извивается, словно её проел червь, а внутри виднеются крылечки, дверки, вывеска; потом встречается дом с дощатым домиком на крыше – мастерская художника, домысливает гость; дальше ступеньки, вырубленные в известняке, связывают улицу с подъездами на взгорке: проявляют рельеф, показывают естественный ход породы, потому что строители почти не меняли форму известняковых языков. Гость вникает в значение глубоких арок, внезапных пустошей за ними, позади заурядных в остальном жилищ: там тихо и легко проходит светловолосая девушка в простом летнем платье, электрик со стремянкой или старуха с помойным ведром; он видит и вдыхает неслышное, лёгкое время, обернувшееся ветром, текущее без препятствий.

Иногда ему встречаются знакомые, но гость к ним не подходит. Парето, например, явно спешил в гости, судя по свёртку подмышкой и по цветам; сын трактирщика оживлённо беседует со сверстниками, рисуясь перед женской частью компании, а супруги Асколи вышагивают под ручку самодостаточно, погружённые в тихую немногословную беседу, так что и подумать нелепо, будто можно их окликнуть. Т.е. стоит подумать об этом, и проявится, что ты чужой. Вспомнишь, хоть за месяц успел забыть. –

Гость невольно замедляет шаги: последовал, возвращаясь, за супругами Асколи, вернулся, не заметив, в гостиничный тупик и очнулся только, увидев, как они входят в тот самый дом рядом с гостиницей.

Через минуту на третьем этаже г-жа Асколи распахивает окошко.

Это оно стояло в сумерках открытое и без света; это у них кто-то играл.

Гость уходит в арку двойного дома напротив, бродит по дорожкам, обходит огромный двор по периметру, стоит наверху стены, любуясь шпилями среди кленовых крон и дорогой внизу; проделывает это по несколько раз, каждые четверть часа возвращается в тупик. Но свет краснеет и гаснет, под деревьями компании собираются всё многолюднее, старики-доминошники под фонарём разразились возгласами и щелчками, вошли в режим, уже детей начали загонять домой, а открытое окно на третьем этаже молчит.

Восходит луна.

…Курорт пианиста близко: в переулках, за серым забором. Почему иначе, пока не забрали Ашерету, из окна каждую неделю слышались одни и те же пьесы, а теперь гость слышит лишь тишину и на ней крапинки воробьиных перекличек да бледные штрихи далёких детских возгласов?

* * *

Гость распахнул окно и сел на подоконнике, ожидая, когда Луна перейдёт на видимую отсюда часть небосклона. Не примет навязчивое лунное представление за следствие головной боли; ждёт его, потому что хочет увидеть место, куда никто не стремится, кроме него, а его как раз не пустят, потому что серый забор в переулочках глух. Хочет услышать людей за ним; хочет попасть в их компанию, глядя на то же, что сейчас созерцают они.

Опять ночь, сидельцы другие, но блюдут прежний обычай; местный народ катится волнами, в N** преемственность хранят везде, там тоже, и нынешняя смена ждёт Луну, встречает, смолкает, прислушиваясь, и начинает с нею новый разговор; тихо, нерезко выступает из разноголосицы согласных, как ручей, мыслей голос Ашерету, лучшего собеседника Луны. Он годится слушать её зеленоватое свечение и ночь, собравшуюся вокруг. –

Франческо Ассерето думает, что кончится срок заключения, а потом истечёт год, Манена – Эмануэла Асколи – сдаст экзамены и перейдёт на четвёртый курс, они поженятся… Порядок, мнящий себя вечным, тоже имеет свой срок, просто мы не знаем. Не все, но мы с Маненой переживём его: мы ещё молоды.

Кто-то разжился дефицитом и окликает вполголоса: “Учитель! хотите покурить?”

Перед сном он ещё покурит в решётчатое окошко, пока за спиной в наступившей тьме люди возятся, устраиваясь на давно насиженных и налёженных местах по памяти, ощупью; ловко запульнёт окурок подале – так, чтоб упал не под окном – и сам свернётся в углу калачиком: скоро рассвет.

…Очнувшись, гость давит окурок; что-то испортило тишину. Внизу под окном, в лунном свете, пьяный, что ли? с выкриками пляшет, как заяц. Гость улыбается: всё-таки вызрел лунный глюк? Вглядывается, стараясь ощутить подлинность плясуна. Занятно. Человек-заяц прыгает, притопывает, поворачивается в густом текучем серебре то одним, то другим боком; кажется, и он рад Луне. Купается. От лужи света поднимается мерцание, как пар или водяная пыль вокруг падающих струй. Что он кричит? Не разобрать. Наконец, на верхних этажах гостиницы и внизу при входе раздались другие голоса, с крыльца гостиницы, из соседнего дома выбегают люди, спешат окружить его. С уговорами и выговорами ловят буяна, он, пометавшись, вдруг сдаётся; его уводят в гостиницу, полоса золотистого света пропадает с асфальта, и снова тихо.

Гость повторно закуривает, ленясь двинуться с места; лень даже затянуться. Через минуту или две с мигалкой, но без воя подъезжает “скорая”. Те же люди, среди которых теперь гость различает портье, под руки выводят к ней психа. Санитары суют его в машину – умело, быстро, кажется, кузовок проглотил его.

Улыбка на лице гостя застыла и мерцает вслед, как зеленоватое сияние на асфальте: пойманный в последний миг перед исчезновением в дверце поднял лицо вверх и как-то вывернул голову, словно пытаясь напоследок увидеть на фасаде гостиницы что-то (или кого-то; будто осталось недоговоренное, недоделанное, недорешённое) и сам стал виден прямо и ясно, как на фотографии в личном деле:

вечно недовольный полицейский.

Машина отъехала, в лунном свете позади стёкол блеснула решётка. Вот и всё. Этот вопрос тоже решён.

воскресенье, 15 декабря 2013 г.

Помешанный. 15

Костёр

Следующее утро, холодноватое и пасмурное, гость проводит в конторе, ожесточённо занимаясь делом. Парето с истинно дружеской заботой выделил ему в своём кабинете угол и даже раздобыл в единоличное пользование телефонный аппарат. На нём гость всё утро провисел запойно, “координируясь”, как выразился хозяин кабинета. Потом увязался за Парето и Асколи в ближайшую булочную и пообедал с ними же, по рецепту Парето – прямо на рабочем месте, при помощи закупленного, кружки с отбитой ручкой и кипятильника. Отказался только от сладкой массы в кульке; а по завершении обеда пошёл с ними на двор курить.

О скандале, о непутёвом выступлении, которое гость, остыв, склонен считать ошибкой, за всё время и слова не было сказано. Здесь ему сразу простили, а может, даже не сочли виной минутную вспышку, столь понятную, по их меркам.

(У Парето глаз намётан, он разглядел человека с первой беседы – за работой, сквозь акты, правила, справки, формуляры, заготовки документов, на ходу, на тычке, между делом. Неизвестно когда, короче, но разглядел; и послал в трактир, чтобы поставить окончательный диагноз при помощи трактирщика с его рассказами о студентах в тюрьме.)

…Почти забывая затягиваться, гость созерцает костёр во дворе конторы, плебейски-рыжее и королевски ясное пламя, горение на убогих дровах. Изнутри греет сытый желудок. Пламя кажется драгоценным камнем: ярким, нарядным, холодным. Охранники жгут обломки старых ящиков, которые чересчур скопились и загромоздили скудное пространство. Затем по скользким вымоинам задней лестницы к ним спускается лысый служащий со связкой бумаг, которая даже не уместилась подмышкой; он с трудом обхватил её и держит впереди себя; охранники пускают его к огню, и служащий, остановившись на миг, садится на корточки, чтобы развязать бечёвку. Порциями отправляет бумаги в огонь.

“Обычно это делают осенью,” – поясняет вполголоса Парето; курящие стоят в углу, откуда убрали ящики. Охранники палками подправляют костёр.

Поступило распоряжение штрафовать за хранение, по любым причинам и под любыми предлогами, документов за подписью некоего чиновника, ныне сочтённого глубоко неправым и отправленным за крепкую стену размышлять о своём заблуждении. – Гость прикидывает шансы довести до ума поручение начальства раньше, чем господ Рипетто или Баравалле постигнет та же участь.

Увы: горят опусы бюрократа, с которого начиналось его круженье.

Пламя начинает покачиваться и, пустив дымки, затрещав, склоняется, отходит вправо; подул ветер. Сливовое дерево издало долгий шорох, ветки задвигались, и гость перевёл взгляд на него, отыскивая среди листьев плоды.

* * *

Скука.

Тёмно-зелёное, черноватая земля, тень, сетка; мелкое, неясной окраски цветение жимолости. Фигура сторожа на удалении, у ворот, на противоположном конце двора. Манена всегда усаживается в дальнем конце выгородки, даже теперь, на просторе; студентов с самого начала изолировали от прочих заключённых, и теперь, когда всех, кроме Манены, выпустили, на прогулке и свиданиях тихо, как в музее.

Она устроилась на пеньке, откинулась на стену, обхватила колени, сторож видит, как её голова со стянутыми назад волосами последний раз чуть качнулась и застыла; мысли улетели поверх стен. Поглядев, сторож возвращается к выстругиванию новой “груши” для ключей и коротко, с досадой вздыхает, когда ножик, сорвавшись, портит ушко, предназначенное для соединения с кольцом. Всё не ладится и не будет ладиться. С такими порядками.

Не глядя, сторож представляет себе сто раз виденное лицо задумавшейся Манены, в профиль напоминающее треугольник, мягко выпирающие скулы, мягкую складку над почти не опушёнными бровями, которая никогда до конца не расходится, тонкие губы, как древко лука – верхняя длинная, нижняя короткая и пошире; и волевое, неосознанно-сильное выражение сохранится в серых глазах даже, когда мечты унесут её далеко отсюда.

Даже тюремная пижама не висит на ней, а сидит аккуратно и чуть чопорно, как парадный костюм.

Её взгляд, исходя изнутри, не встречает снаружи препятствий, она может быть только спокойной, даже при самой неистовой начальственной буре это дивно умное лицо могло выразить лишь лёгкую, холодную досаду, и самый сильный отклик, какого сможет от неё добиться судья неправедный, будет: “Какая глупость.”

Существо ястребиной породы.

…Отсюда она привыкла наблюдать целиком двор и выгородку, приходящих, уходящих, надзирателей, выползающих из дверей – из той, через которую водят заключённых, и другой, собственной, вне выгородки; и сама наблюдательница на этой крайней позиции подобна точке, завершающей двор.

Когда все дела переделаны, политы цветы, она усаживается там рядом с яркой геранью в горшке: этот цветок один останется с ней до конца и вместе с ней выйдет на волю. Его подарили тётя и дядя Парето. Остальное постепенно разобрали; Манена придумала выращивать здесь всякую всячину, она же придумала дарить выходящим по цветку – сувенир, подъёмные, талисман, чтобы не возвращаться... Во всяком случае, забава, потому что растение каждый раз выбирали подстать будущей хозяйке; при вручении было много смеха.

То, что осталось, выходит, само её выбрало; – и Манена с обычной чуть пасмурной, глубоко спокойной рассудительностью обращает взор на сияющие цветы. Это её костерок. Больше нечем согреться.

Завтра принесут пончо, которое разрешили после вмешательства шу Манаролы.

…Однажды наступил день, когда она вышла сюда одна; теперь, чтобы сыграть партию в спички, приходится долго уламывать сторожа.

суббота, 14 декабря 2013 г.

Помешанный. 14

Воскресный обед

В доме на склоне парковой горы, в большой гостиной воскресным днём шторы раздвинуты, постелена свежая скатерть, серебро приборов пускает яркие лучи. Младший сын оранжерейщика сегодня здесь.

Старшие давно не появлялись; компания получается маленькая и грустная от обилия незанятых стульев. Даже здесь, в гостиной шторы редко разводят до конца. Теперь обычное дело, когда с родителями из всех детей обедает один младший, выкраивающий часок из вечной спешки; слушает их, кивает с улыбкой доброго, понимающего и безвинно огорчённого человека.

Лишнего не скажет.

Но этот хотя бы ещё говорит иногда, пусть разговор и получается коротким. Старшие замолчали. Отгремели баталии, наступила тишь. – Когда он вдруг разболтается, как сегодня, в россыпи невесомых слов сквозит прощение, сморщенное и терпкое, как запоздалое яблочко в сентябре, тихо силящееся проскочить к тебе через безнадёжно сменившееся время. Иногда получается; но дело к зиме.

Сегодня настроение подстать погоде, и младший за сладким распространяется на злобу дня – о Манене Асколи: вот замечательная личность. Если кто и сомневался, то теперь-то!… Держат, словно государственную преступницу, и никакие ходатайства не помогают. Значит, боятся.

Вообще, чтобы её выпустили, давно пора было устроить демонстрацию. Мирную, разумеется. Шу Ашерету молодец, но идеалист. Он доблестно бился с инстанциями, а результат? Сам теперь там же. Вот к чему приводит послушание старейшинам. Вывод: пора нам думать своим умом. –

Няня давно поблагодарила и встала из-за стола, взглянув на часы; теперь встаёт жена. Золотистые, мелко вьющиеся волосы и несколько угловатые черты, светло-зелёные глаза; она говорит: “пойду взгляну на бегонию; не забудьте про мороженое”. Стеклянный, с тонкой трещиной голос. К обеду она оделась безукоризненно, и всё-таки видно, что её главный интерес остался в оранжерее, обед – короткий перерыв. Сейчас она поспешит вернуться в исконное состояние – в длинное, бесформенное внизу подобие халата со множеством мелких и мельчайших цветов, стебельков и листочков на неопределённом фоне. В этом камуфляже её можно отыскать среди оранжереи только по голосу. Муж смотрит на неё: снизу вверх и вслед до двери, пока не скрылась. Жена поросла невидимыми извивами своих растений; со временем зарастает ковром флоры, скрывается под ним её лицо, её человеческое лицо, в котором ещё можно ловить настроения и мысли, с которым когда-то можно было говорить.

…Оранжерейщик, наконец, возражает сыну: “Старейшины умнее нас с тобой и знают больше. Они и думают, и действуют; правда, не кричат о своих достижениях на каждом углу.” – Младший вяло откликается, постукивая ложечкой о край блюдца, рассеянным взглядом окидывая гостиную: “…И чего такого особенного достигли?…” – Его отец возражает опять, просто до покорности, столь постно, что это почти не возражение: “Они десять лет держат княжество в равновесии. Мы, так или иначе, до сих пор живём, и нас не ассимилируют.” – “Да. Не ассимилируют, а истребляют.” – “Не преувеличивай. Этот стеснён в средствах, сам знаешь, опасность не там… благодаря старейшинам, опять же; опасность как раз в твоём раздражении. – Оранжерейщик отложил прибор и откинулся на спинку, прикладывая ко рту салфетку, как тампон, короткими движениями медсестры. – И шу Ашерету, раз уж ты его упомянул, показывает, как этой опасности можно избежать.”

Младший выходит из-за стола, наскоро утеревшись. Отец тихо спрашивает вслед:

– …Ну чем ты опять недоволен? Разве я сказал что-то плохое?

Младший оборачивается от окна:

– Плохо, что ты это говоришь. Нечего ссылаться на учителя… на г-на Ассерето; ему позволительно так рассуждать, ему, а не тебе.

– Ну да, я не спорю, он постоянно подвергается, он не молчит, платит за свои убеждения…

– Пусть бы молчал: ему было бы простительно. Его брата не – –

Растворяется дверь, в раме из тьмы является двойной портрет няни с девочкой. Пришли поиграть, сегодня что-то рано. Они движутся медленно, словно несут воду. Постороннему сначала показалось бы, что они и не движутся совсем.

Младший, покружив ребёнка на руках, упархивает в прихожую и приносит оттуда, из сумки свой гостинец; сияет. Сияет, но уже опять спешит. Пять минут – – исчез. “Пока-пока.”

…В старые времена так повелось со старшими. Один из них, бывало, ввернёт веское и жёсткое слово, а тут няня как раз введёт, поддерживая, девочку; они замрут и замолкнут, потом один скажет что-нибудь приветливое, пошутит, чтобы прогнать тишину, другие подхватят.

Неофициальный Совет княжества запретил любое насилие, и этот запрет могут понять даже самые молодые; запрещает жаловаться в резиденцию, и это уже способен понять не каждый. Подростки, студенты в массе не желают принять этот запрет и тогда, когда ещё могут ему подчиниться. Среди нас, родителей, тоже не каждый согласен. Институтские радикалы крепят ряды год от года.

Терпение не иссякало бы в народе столь катастрофически, если бы старейшины предложили что-то действенное взамен свержения.

Плохо, что время идёт, а они ничего не придумали, хотя по-прежнему твердят: только разумные возражения в спокойном тоне. Мы поступаем так же на своём уровне; мы тормозим проявления маразма, не позволяем психу пересажать половину княжества, заставляем соблюдать человеческие условия содержания заключённых, увольнять самых одиозных начальников. И если он до сих пор не сдался, то из-за жадных нуворишей, которые насаждают в Совете своих людей. Надо убеждать, кого ещё можно, и вытеснять безнадёжных из Совета. Эта работа нелёгкая и скоро не делается. Терпите. –

Но сколько и что именно допустимо терпеть?…

Где предел?

И где результат?

Девочка с золотыми волосами неслышно удерживает обитателей этого дома.

Маленькая девочка, уверенная, что через восемь лет папа вернётся.

Скандал

Встретив у дверей курящего трактирщика, гость присоединяется к нему и после пары обыкновенных реплик прощупывает почву: что бы значил тот допрос?

“Я и не придал бы ему значения, если бы сразу после него не арестовали Ашерету. Точно моих слов недоставало, чтобы сгубить человека. Между тем, я ведь и не знаю ничего, и даже если бы… Я чужой здесь. Знаю только вещи, которые слышала куча народа, стало быть, не имеющие значения. В этом духе я и ответил чиновнику четвёртой инстанции. Но положение моё здесь стало щекотливо. Что вы мне посоветуете, хозяин?…”

Трактирщик на удивление мало задумался над новостью и заверил, что ни он, ни кто из завсегдатаев не считают гостя способным на донос. Так что он может спокойно обедать здесь хоть каждый день. – Раздавив бычок, возвращается в зал; гость следует за ним, озадаченный, и застаёт внутри бурление. Галдёж, никто не заметил его приветствия.

Официант ставит перед гостем “как обычно”, и тот принимается есть, стараясь не глядеть на пустующее место напротив у окна и вообще не отвлекаться.

Тем временем по требованию присутствующих кислый старичок, возвыся голос, ещё раз излагает известие, полно и последовательно:

Скверная тайна разгласилась, когда один из хранивших её – местный тюремщик, которого не стали увольнять, вероятно, за старость и безразличие –, умирал в больнице и позвал священника. Старичок, на правах близкого друга, сходил и привёл. Больной начал исповедь громким, насколько хватало сил, голосом и в присутствии свидетелей, которым не позволил уйти, чтобы не отягощать совесть исповедника. Слышавшие передали неслышавшим, получился скандал.

Оказывается, ещё два года назад подестà велел приговорить одного бедолагу из мужского отделения к 13,5 годам заключения (черноусый желчно ухмыльнулся: “Почему не к 17 дням вдобавок?”) и к смертной казни по отбытии этого срока. Ну не ох--л?! Конечно, пострадавший предпочёл выйти зимой, ночью на тюремный двор и простоять там в лютый мороз до рассвета, когда и умер от переохлаждения – своей, по крайней мере, смертью. –

Гость перестаёт жевать, застывает, глядя в тарелку. Вдруг, мимоходом утеревшись, поднимается, окидывает взглядом зальчик; громко спрашивает: “Хороша история?”

Все оборачиваются к нему. Из кухни выглядывает трактирщик; сложил руки на груди, медлит.

“Знаете, что меня уже трясла четвёртая инстанция?! перед тем, как посадить Ашерету. Ваша четвёртая инстанция. Обнаглели до того, что хватают даже чужих, тащат в свою дыру и там допрашивают без адвоката и повестки. Деловые.”

Они молчат по-прежнему, голубоглазый и ещё двое пялятся, черноусый ковыряет вилкой простывшие лазаньи, официантик продолжает ополаскивать партию стаканов, исподлобья взглядывая на оратора.

Гость пинком опрокидывает приставленный к лавке стул:

“Где предел? Где для вас предел?! Что он должен вытворить, чтобы вы прочухались?…”

Тихо задребезжало стекло в старой форточке. Трактирщик уходит на кухню. Гость орёт.

(Что ты бушуешь, – тем временем произносит кто-то беззвучный внутри. – Делай то или это, всё равно тобою будет делаться то же, что без твоего протеста и даже совсем без тебя – кричи или молчи, нет разницы.

И сумасшедший хозяин княжества, бушующий наверху в средневековой светлице, среди мирных пустых стен, в которые всё реже кто-нибудь отваживается забрести, работает, нарочно или слепо, трудится, приближая ту же цель – событие, нужное неведомым богам, сокрытым в резиденции, словно в огромной цветной туче, где они лишь предчувствуются, как свет, то и дело проступающий сквозь подвижные слои пара, неуловимый.)

“…Называете его психом. И глотаете любую придурь: мол, давай ещё. Он и старается. Больше ему потакайте, он вас всех приговорит к повешению за – – и приведёт приговор в исполнение!!”

Они усмехаются, качают головами, гудят:

“Сам устанет.” – “Дайте срок, жадные родственнички объявят его недееспособным!” – И прочие шутливые и полушутливые ответы, столь знакомые, ничего не решающие. Гость взбешён и не поддаётся на их обычный манёвр; он резок и упивается резкостью, зная, как местные не любят обострять: “Да он сам вас всех давно объявил недееспособными!! Да вы такие и есть. Он прав: нарежет ваших детей на салатик, а вы будете шутить и философствовать за бутылкой после сытного обеда. Кто вы после этого?! Нормальные давно бы от него избавились – –”

(Велосипедный руль не торчит над подоконником, место напротив пустует. Ашерету изгнали отсюда, как душу из тела; и этот миг, который никогда не повторится, миг яростного высказывания правды, достаётся тебе, как награда; – гость орёт на завсегдатаев трактира, сожалея, быть может, что орёт и что именно на них, но так надо. Ему хорошо. Это должно было случиться.)

…В зале осталось только два посетителя, и те молча готовятся к уходу; усталый официантик бросает, наконец, отворачиваясь к мытым стаканам, вполголоса, с досадой: “…сам помрёт”.

Гость кладёт деньги на стол и выходит.

Он не это имел в виду.

пятница, 13 декабря 2013 г.

Помешанный. 13

Пароход

Ранним утром в субботу гость отчаливает в резиденцию на прогулочном пароходике от пристани, когда-то обнаруженной в поисках вокзала. Сегодня он последовал примеру подружек Манены: с вечера сдав чемодан в камеру хранения, сунул утром подмышку свою папку-портфель на молнии да отправился на пристань. Расписание дала знакомая коридорная в гостинице, гость выбрал подходящий рейс и теперь безмятежен. А провались он, этот N***, с его заморочками! Проветрим мозги.

На выходных надо забывать работу, это правило.

Весёлый матрос, подсаживающий пассажиров, чем-то напоминает крабовидного охранника; может, сын. Деловит и улыбчив, и безмятежен; работа делается словно сама, словно и не его руками.

Пейзаж кругом излишне светел, бледноват; поэтому, должно быть, раздражает. Гостю не терпится отплыть. Мысль о воскресных делах в резиденции навевает привычную тяжёлую скуку, которую он, впрочем, давно приучился выносить. Последнее время так часто проводил выходные в княжестве, что запустил свои частные дела; придётся наверстывать упущенное. Ничего; справится.

Пассажиров мало; гость сел у борта, подкармливает чаек, уток и крошечными глотками пьёт кофе, злой на подкатившую тоску, на неотвязную, скверную память освещённого склона в общественном парке. Какое-то несварение мозга. Что плохого могло быть в игре детей на травке и болтовне взрослых на соседней скамье? В смехе и возне пассажиров пароходика?

Что случилось, наконец?!

…Да, да, Ашерету арестовали. (Воскресла старая злая мысль, что тебе не может достаться хорошее: опять его предъявили и сразу отняли. Убрали подальше.)

Итак, ты влип, точнее, вляпался. – Его терзает умственная тошнота: грязь коварно стережёт и выжидает свои жертвы среди невинных, милых красот княжества N***. Старик, растак его туда-то. Плешивец из четвёртой инстанции. Продавец пирожков из кинотеатра. Чёртов шпион с недовольной харей; – и т.д., гость застывает, собрав мысли вокруг единственного желания вырвать их всех вон из себя: вырвать, как вырывают отравленную пищу, как вырывают с корнем сорную траву. Долой. Ненавижу.

“Если кто-то во всём N*** способен указать мне выход, это Ашерету; а он в тюрьме.” Гостя заманили, под благовидным предлогом сделки, в лабиринт непонимания и норовят использовать втёмную. “Не так я прост, им придётся повозиться;” – но, ускользая, как найти окончательный выход? О если бы, как тогда, кто-то принёс недостающее знание, быть может, малое, крошечное – пустяк! – но именно то, которого недостаёт, чтобы освободиться: принёс ясность.)

Гость прикидывает, когда могут выпустить преподавателя. Манену Асколи до сих пор держат; значит, лето может кончиться впустую. И надо же было им отнять как раз самого нужного человека! Словно рассчитали. А что, кроме шуток: они всегда тихо, исподтишка, но неизменно норовят сбить с толку. Сама по себе сделка фирмы из резиденции с одной из контор N*** им не мешает: какой резон местным властям убивать местный же бизнес? А вот оглушить и огорошить чужого, слишком борзого человека они должны, чтобы он своим шевеленьем невпопад не нарушил их замысловатых построений. –

От скуки, от плоских берегов, почти лишённых деревьев, от недельного запаса усталости и желания тишины путешествующему снова вспоминаются двор и то лето в детстве, когда он встретился с чужаком. Последнее лето старой, незыблемой, всегда одинаковой жизни.

Чужак заметился не сразу – сперва краем зрения, после карусели, когда отчаянно кружилась голова; второй раз ты видел его дольше и ясней, потому что, разобравшись с важным своим занятием (вы что-то мастерили с приятелем и спорили, как лучше сделать), повернулся в его сторону и принялся обстоятельно разглядывать чужака, но тот быстро исчез; в третий раз он о чём-то коротко переговорил с авторитетным мальчиком из твоего подъезда и укатил прочь, а ты подошёл спросить, кто это был, что нужно. Но и сосед знал мало: так, приехал на неделю-другую с родителями, хотел знать, где тут ближайшая колонка – родители до сих пор не вернулись, ключи у них, а ему захотелось пить. – “Он живёт в нашем доме?” – “Не, через дорогу, кажется… Вообще, не знаю.”

На том сведения иссякли; ты пребывал в ожидании, пока чужак не возник, в один прекрасный день, совсем рядом, пока ты не налетел на него непредвиденно, с разгона.

Ныне перед тобой мелькнуло и пропало нечто в том же роде. Значит, надо потерпеть: если ты верно понял, если это был вестник, то скоро придёт перемена, так или иначе. Она ответит на всё. –

Лениво гость достаёт из чемодана книжку в газетной обёртке; она не умещается в портфель. Местами ветхая, некоторые страницы отделились, того и гляди, растеряешь. Хоть почитать на досуге, а то ведь она конторская, охранники дали её на время – пока никому не нужна. Положив книгу перед собой, гость разглядывает обёртку: что-то знакомое. А, та самая критика на новый фильм о национальном герое! То-то же оформление знакомо. Да, такая пресса годится только на обёртку, точно по слову классика.

четверг, 12 декабря 2013 г.

Помешанный. 12

Дядя и племянник

Днём в дверях трактира неожиданно сталкивается с выходящим Асколи, а в зале застаёт оживлённые кряканье и шипенье: “Ну, добился-таки своего старый козёл… Нет, вы подумайте!” – “Кровная месть навыворот: собственную кровь истребляет.” – “Совсем одичали люди.” – “Да… Короче, как ни крути, судари вы мои, а замели-таки нашего Ашерету”, – подводит итог трактирщик.

Гость застыл на пороге; слышит собственный голос:

– A l'é vёa?!

– Se no é vёa, é borca [«Не парус, так лодка (устоявшаяся игра слов: vёa = правда / verità и vёa = парус / velo)”], – мрачно бросает усач, а голубоглазый толстяк мягко приглашает: “Да вы садитесь.”

Никто не удивился, кроме гостя.

Он молча усаживается; официант уже несёт ему “как всегда”, и гость без околичностей погружает ложку в суп.

Город N*** правда сводит с ума, иначе как можно было до сих пор не обратить внимания? Старик-чиновник – дядя Ашерету: фамилия та же. Гость настолько привык слышать “Ашерету”, что буквы окультуренной фамилии на дверной табличке и на визитке (“Assereto”) прошли мимо его сознания. Никто не произнёс эту фамилию по-местному – ни швейцар, ни монополист, ни супруга чиновника, ни он сам.

Этот псих жаждет крови, как его кумир. А меня всего лишь тактично просили посторониться на время расправы, чтобы кровью не забрызгало.

(Сейчас в тупике у гостиницы серые свежие тучки несутся над яркой, потемневшей листвой. Через полчаса будет дождик, ветер его скоро прервёт, погонит небесное стадо дальше, на шёлково-стальной поверхности реки пропадут мелькающие кольца и появится рябь – морщинки горчащих мыслей, бегущих быстро, как тучки наверху, как сама вода по дну оврага.

Скамейка перед платаном пуста.

Гость предпочёл бы сейчас сидеть на ней.)

Вполуха слышит разговор: обедающие сочувствуют Асколи – ему придётся ходить по инстанциям, выяснять, за что и, соответственно, на сколько времени посадили будущего зятя, нельзя ли смягчить участь и т.д. При том, что и дочь до сих пор не выпустили. “Бедняга Кеку! – с чувством восклицает голубоглазый толстяк. – Как будто мало, что этот урод всю их семью разогнал.” – “Да, – кивает его сосед по столику; – никого из Ашерету не осталось на родине, один шу Кеку…”

Сморщенный кислый старичок за соседним столом нервно усмехается и делает замечание насчёт “широкого жеста” – мол, гулять так гулять, гони, кума, на копейку квасу. Чиновный фиг начал с отречения от аристократических привилегий (будто их немеряно!), кончил пожиранием собственных детей. Маньяк. – Усач спорит: ну, это уж натяжка, шу Кеку ему только племянник, да и не убьёт же он его! До людоедства у нас пока, слава богу, не доходило. – Это пока! – не сдаётся старик, и некоторые поддакивают полушутя, кивают, развивают идею, в то время как другие протестуют, поддерживая усача, когда вдруг раздаётся приглушенный, бархатный бас Манаролы, возникшего на пороге: “Если быть точным, г-ну Ассерето не от чего было отрекаться.” – Спор мгновенно гаснет, все с интересом оборачиваются к старейшине.

Он подсаживается, степенно поздоровавшись со всеми, кивнув на вопрос официанта, и поясняет: г-ну Ассерето, действительно, удалось доказать родство со знаменитыми однофамильцами, поэтому, когда здешняя ветвь рода пресеклась, наследство и титул перешли к нему. Отец его принадлежал к давно обедневшей и лишившейся нобильского звания ветви, которая уже полтора-два века не роднилась ни с одной из наших знатных фамилий. Так что… –

Гость глубоко задумался. Замечание относительно людоедства не вызывает у него возражений, он понимает, что Ашерету как “замели”, так и выпустят, но всё-таки относиться к мелочным репрессиям подестà идиллически уже не может. Устал.

Хорошо, он понимает теперь, зачем резиденция молчит, наблюдая: ждёт инициативы снизу. Пусть там не в благотворительных целях желают ограничить самоуправление княжества; но такое ограничение пойдёт ему на пользу. Помешанного хозяина примерно накажут – в суд на него, надо быть, подадут, потребуют разбирательства по месту постоянного проживания или даже, с учётом вопиющих случаев, как с Ашерету и дочерью Асколи, экстрадиции, чтобы расправиться с гадом там, где он гадил. После этого, по крайней мере, люди перестанут ходить в тюрьму, как на работу, чем и окупится упразднение смехотворной автономии. Неужели этого не понимает хотя бы г-н Манарола с его умом и кругозором? Трактирщику дороже свой трактир, мне – моё задание, и т. д., но он-то…

среда, 11 декабря 2013 г.

Помешанный. 11

Четвёртая инстанция

Гость, прикрыв глаза, отхлёбывает кофе в трактире, в столь ранний час, что даже местных почти нет – два человека заскочили, хлопнули по напёрстку, закусили тем, что в резиденции назвали бы кексом –, и пробует включить соображалку, чтобы найти вариант объяснения предстоящему визиту. Предположить, о чём спросят, и подготовить ответ. Из распахнутого, только что вымытого окна мелкими волнами наплывает свежесть; гость блаженно втягивает её носом и, на двадцатом или тридцатом вдохе, наконец обретает способность открыть глаза.

В окно он видит тротуар с аккуратно скрепленными и залатанными известняковыми плитами – они оправлены в бордюрный камень и цементные швы; старый асфальт проезжей части; пятиэтажный дом напротив с опущенными ставнями; гость подвигается и облокачивается на подоконник, стараясь поймать как можно больше ветра, в котором, кажется, ещё звенит рассветное приветствие воробьёв, дружно скандирующих “чив! чив! чив!” (не в разнобой, как днём).

Ашерету проехал в сторону перекрёстка, расстояние велико, да и заметил его гость поздно – да и столбняк…

Этим велосипедом, вероятно, пользовались ещё его родители.

Едет и насвистывает что-то, придерживая руль одной рукой. Истинный король в городе он: король и босяк, нераздельно. Облупленный велосипед прекрасен, как корабль или крылья.

Вечно утренняя смелость. Паспортный возраст и род занятий не имеют отношения к молодости этих черт: она берётся от постоянного свёртывания и укладывания в себе, аккуратно, как делают с армейской постелью, неиссякаемой удали. Воля кружит морскою птицей, обводит её, собранную в сердцевине, неустанно чертит, замыкает, возобновляет магический круг; и удаль проступает, как солнце сквозь морозные стекла. Его появление рядом само по себе умиротворяет: поля его свободы, безмятежность реяния в безлюдье, среди солнца и высоких трав, могут отзываться снаружи только миром. Огромный благословенный покой. –

Вот скрылся; в переулке медленно тает его след.

…Гость допил кофе, вздохнул, расплатился и отправляется на бюрократическую каторгу. “Зачем я теперь-то им понадобился? Старик…?” Лучше не думать о худшем. :-) – Бредёт, где только что проехал велосипед: ноги шагают, не надеясь поспеть за ним, в четвёртую инстанцию, а мысли так к нему и прилипли.

Почему-то тебе дано встречать вестника лишь мельком, словно тот торопится дальше, по обыкновению почтальонов. Остаётся размышлять, что на сей раз означало его явление. (В детстве после него нечто произошло: умерла бабушка, родители переехали в другой район, мальчику пришлось осваиваться в новой школе, которая так и не успела – или не могла – ему понравиться, как прежняя. Зато его учебные достижения удивили родителей, он быстро пошёл в гору и сам не успел глазом моргнуть, как очутился в университете, о котором, правду сказать, прежде никогда не мечтал. И где-то курсе на втором с удивлением обнаружил, что он давно и прочно взрослый.)

Как бы там ни было, Ашерету встретился кстати. Мелькнул рядом, напомнил, и день будет смягчён и озарён его расположением, по счастливому случаю доставшимся тебе. Словно проводил тебя к месту нежеланной, постылой битвы хрен знает за какие выгоды и права…

Гость идёт по невидимому следу стёртых шин, и редкие прохожие в переулочках легки и задумчивы то ли от этого, то ли от чистого раннего света.

* * *

А вот и четвёртая инстанция. Этот дом врос в отрог известняковой скалы, позади крыши виднеются крупные, почти грозные уступы, в которых выточены жилища. Едва миновав коленце-перекрёсток и завидя знакомый забор, гость мигом обрёл ясность и собранность. Просили зайти к открытию, т.е. к восьми. Что за спешка?

Разговор открыт и прост, и повод – не придраться: плешивый чиновник интересуется, не нужна ли помощь с лицензией на скупку промысловых изделий, “а то в некоторых мануфактурах у нас чрезмерно осторожничают из-за небольшой разницы между общегосударственными и местными правилами лицензирования... Да вы не волнуйтесь, пустяк… Но г-н Баравалле упомянул об этом. Он не хотел бы, чтобы у вас возникли какие-то препятствия в ходе закупок. Кстати, вы довольны вашим партнёром?”

Это ещё что?… Началось?

“…Что ж, прекрасно, прекрасно. – Чиновник почти развеселился, у него словно от сердца отлегло; переставил зачем-то местами ручку и карандаш в подставке, отложил папку с делом гостя направо и вдруг спрашивает: – Обедаете в ближайшем трактире? Прекрасная кухня, симпатичные люди…”

Гость подтверждает.

“Вас непременно сделают постоянным представителем; вы ведь в своё время изучали язык княжества, не так ли?” – “Вы прекрасно осведомлены. Но это было давно и продолжалось не больше года.” – “Когда знания уже есть, их легко освежить. Вы, полагаю, так и поступите? Сейчас пособий выпускают мало, но для начала могу порекомендовать вот этот разговорник – вы его, случаем, ещё не приобрели?” – “…Не могу отрицать.” – Гость изогнул уголки рта и превратился в идола непроницаемой любезности. – “А! вероятно, предложили в конторе?” – “Да.” – “Помимо немногочисленных современных изданий, существует и обширная старая литература по диалекту; однако, чтобы разобраться в ней и выбрать самое толковое, нужен знаток. Интересно, что ещё они вам рекомендовали.” – Вместо ответа гость расстёгивает молнию на портфеле и выкладывает на стол точно такой же, как у чиновника, разговорник, тонкий базовый курс в твёрдой обложке, среднего формата, подробную карту N*** с окрестностями, красненький справочник “национальных особенностей”, составленный в развлекательно-шутливой манере и с упором на местную кухню, календарик с национальными праздниками. “Судите сами.” – “Замечательно! К тому же, у вас есть главное – практика. Трактир – идеальное место для упражнения в аудировании.”

От следующей реплики собеседника гость превращается в кусок льда.

А разговор течёт дальше, по видимости безмятежно: словно чиновник четвёртой инстанции позволил себе маленький отдых и болтает со знакомым клиентом.

Но вызвал его только для этой беседы. Теперь ясно.

Снаружи ветер замер. День будет тих.

Они говорят вполголоса.

Кабинет мал.

(Посетитель боится сделать лишнее движение; кажется, что в тесных затенённых комнатках и замершем за дверью коридоре падение тишины привело бы к немыслимым последствиям. Он сдерживается, чтобы не бросать слишком часто взгляды в окно. А что там есть? Стиснутое подобие двора и вечный древний забор, с этой стороны такой же светлый, свинцово-жемчужный, как снаружи; и ближе ничего примечательного – два клёна с расстановкой, гость краем глаза видит один из них и помнит второй. Отсутствие предметов обостряет внимание к редким людям; так ли они редки? но среди густой пустоты становятся такими: она плотно облепливает каждого вступающего во двор.)

Возмущение от внезапного допроса застряло на полпути к словам: гость сознаёт, что чего-то недопонял.

Отвечает, открыто и степенно: как же. Знаю такого. Встречал в трактире; да, поговорили раза два за едой. На светские темы. Больше? А что я мог бы от него узнать полезного? О, в такие тонкости мне вдаваться некогда: я здесь по работе, как вам известно. Да? что вы говорите… Действительно. И всё-таки моё дело сторона. Не хочу показаться нелюбезным, но у каждого свои проблемы, и мне важнее мои. Вопросом, который вас интересует, я не владею. –

Только за воротами он позволит себе поёжиться и подумать шёпотом, боясь, как бы из окон дома ему не заглянули под крышку черепа: “Такие вещи не затеваются на местном уровне. Могут исполняться и на нём, но затевает их то самое ведомство в резиденции.” Гость как-то косо поворачивает голову на фоне серой ленты забора, и, отразившись в глазах дамы с авоськой на той стороне, замечает, что на миг вид у него самого стал, как у психа.

Почти выбежав из коленца на кривой перекрёсток, встряхивается и старается рассуждать трезво: рука резиденции – преувеличение, что я за птица, чтобы мной интересовались там. Расспросы, разумеется, понадобились не для получения недостающих сведений об Ашерету: худшего источника информации, чем командированный чужак, не найти. Просто местные влиятельные круги мне объяснили, с кем здесь не следует водиться.

Или…

Есть варианты.

Например, отпугнуть меня от трактира, а людей в трактире – от меня, чтобы я не превратился в их сторонника. (Хотя что я знаю! у них должны быть в резиденции заступники посерьёзнее.) Для этого некто действительно помогающий четвёртой инстанции сегодня же подскажет завсегдатаям трактира: не слишком ли часто чужак наведывается в переулочки? Зачем теперь-то, когда сделка утверждена? И почему не обедает в гостинице? Там дешевле.

Или, наоборот: зачем-то хотят, чтобы я раззвонил о допросе в резиденции; пожаловался на маразм; чтобы о моих злоключениях написали газеты, началось разбирательство, какую такую тайную полицию завёл себе подестà, и ––

Так или иначе, теперь ясно, на что в последний раз намекал старик-чиновник. Остаётся вопрос, зачем ему моя лояльность. Какую игру я мог бы ему – им испортить? или исправить. – Опять тобой руководят: вслепую, втёмную. Остаётся предположить, что ты попал сюда в момент, когда и соломинка, не вовремя упав, может опрокинуть весь воз.

…Нет, слишком чудовищно. Хотя что может быть слишком для местных психов? Или, опять же: неместных.

(Гость, задумавшись, ясно видит просёлок за северной окраиной, на котором уже никого нет. Жуть наплыла и схлынула; теперь гость грустит и старается рассмотреть узкие следы шин, рассыпающиеся на подсохшей земле.)

Он, конечно, не произнёс ни полслова лишнего; но кто знает, одного ли его спрашивали.

вторник, 10 декабря 2013 г.

Помешанный. 10

Общественный сад

Охранники, под сенью мерно дышащей берёзовой кроны, оканчивают полдник.

Они неизменно устремлены туда, в стихию, в широкий мир, где летали высоко и далеко, пока были молоды – ходили в плаванье, как птицы отправляются в перелёт, под влиянием сезона. И сейчас то и дело в нём гуляют, пусть недалеко и тихо, и он любит навещать их. Время от времени их свистают наверх, как встарь. Сегодня выдался как раз такой день; когда гость из резиденции, покурив с ними, поспешно исчез в черноте распахнутой двери, крабовидный страж говорит прямоугольному: “Как хочешь, а… раз с утра наверху такая суета, то и нас не минует.” – Он разливает по чашкам остатки кофе.

“Тсс, – отзывается Параллелепипед, – слышишь? Никак, шу Паэту зовёт.” – Охранники замолкают. Парето высовывается из окна площадки и вновь подаёт голос. – “Ну вот, что я говорил!” – замечает Краб вполголоса, и его длинный рот под крючковатым носом, на круглом лице превращается в полумесяц. То ли он доволен развлечением, то ли тем, что предсказанье сбылось. Параллелепипед, крякнув, поднимается со стула.

Наверху Парето, как всегда быстрый и точный, передаёт ему поручение шефа.

Надо сходить за одной девочкой, у которой обоих родителей заперли на неделю за нарушение трудовой дисциплины с отягчающим обстоятельством – неуважительным высказыванием в адрес местного суда. Они хорошо знакомы начальнику конторы, живут через дом от него на Длинной улице, он с ними в школу ходил; девочка – их поздний и единственный ребёнок, да ещё инвалид. С ней ничего не должно случиться. Действуйте!

Кофейные посиделки на задворках мгновенно свёртываются; Краб, сунув за пазуху адрес и ключи, идёт разобраться по хозяйству – с обедом, мусорным ведром, почтовым ящиком, соседями –, а его товарищ отправляется в общественный сад. Там занимается кружок рисования. Утром арестованные успели отвести дочь туда, теперь надо помочь ей вернуться домой.

Параллелепипедный охранник шагает, как циркуль, напрямик через дворы, пересекает улицу с оранжереей, Длинную улицу, открывает одну из бесчисленных калиток в стене, поднимается в горку по нескончаемой, плавно загибающейся вправо лестнице и уже через двадцать минут после разговора с Парето оказывается перед воротцами маленького парка, предназначенного дамам с колясками, детям, старикам и собакам.

Общественный сад, на высоком месте, охвачен с этой стороны сетью дворов и переулков, рядом всего одна прямая улица, да и та в две полосы – как раз на неё выходят парадные ворота: металлическая дуга и под ней металлические створки, как паутина.

Позади видны лиственницы, теснящиеся к ограде, потом сосны, группами среди луга, далеко впереди три дуба на полуповёрнутом ко входу косогоре; единственная асфальтовая прямая дорожка начиная от входа кое-как обсажена липами, дальше липы теряются, остаются скамейки. От неё влево по склону скользят наверх другие, изогнутые и посыпанные песком. Там, наверху, видны скамейки; если приблизиться к ним, обнаружишь позади лёгкую разруху, бетонные блоки, заросшие полынью, следы детских игр и забор, отделяющий соседнюю фабрику. Справа от асфальтовой дорожки скромно укрылись в кустах административно-хозяйственный домик и туалетик при нём; перед парадным крыльцом домика устроена круглая клумба с двумя лавками для её созерцания и фонтанчиком посередине.

Охранник длинными шагами проходит мимо лавок, здоровается, отвечает на приветствия. Начался послеобеденный заход, публика ещё в движении, не все уселись, не всем пока хочется сидеть – а детям и подавно, они бесятся на склоне, их полку то и дело прибывает.

Поравнявшись с административным домиком, охранник замечает под дубами мольберт, приваленные к пригорку костыли и двух девочек, внимающих руководительнице кружка; та затеяла что-то объяснять, чтобы время шло незаметно. Руководительнице, конечно, давно хочется есть, детям тоже, но она задержала и девочку-инвалида, и собственную дочь, показывая им, судя по жестикуляции, законы перспективы.

Мимо от дальнего, загнутого конца склона, от “взрослой” площадки над дубами, к выходу тянется косяк жужжащих студентов; Параллелепипед попадает прямо в него и зорко присматривается: видать, трудолюбивые пчёлки наладились жалиться. Кто-то приветствует: “шу Амброджо…” –, он ласково кивает и, на миг придержав парня, коротко и выразительно грозит ему пальцем. О чём это они?

Тем временем воспитательница разогнулась, оторвалась от мольберта и смотрит в его сторону. Заметила.

“Знаем мы этих.” Нет, действительно, охраннику знакомы многие из ребят; радикалы. Сегодня жужжали что-то уж очень свирепо. – Сказать Парето, чтобы предупредил знакомого старейшину. Не хватало ещё одного массового культпохода за решётку. Дело даже не в том, что нагорит от Совета, как охранникам единственного крупного магазина Длинной улицы, когда они проворонили того буяна (неизвестно, сколько сил и времени придётся ещё положить Совету на его вызволение из дурдома). Даже не в этом дело. Так; самому жаль.

…Охранник поздоровался, представился, шутит, достаёт из кармана самодельную деревянную куколку, у которой, несмотря на малый рост, двигаются ручки и ножки; к тому же, он с большим прилежанием её раскрасил, чем слегка горд. Девочке нравится, и она без расспросов позволяет унести себя из парка; следом тянутся руководительница с дочкой, каждая несёт по костылю. На полпути они отстают, чтобы запереть мольберт с красками в круглом домике среди кустов, похожем на заколоченную беседку; потом снова нагоняют.

Охранник опять приветствует людей на скамейках, кивком, взглядом: ностальгическое обозрение медленно отплывающих в даль великолепий.

Под ажурной дугой он в последний раз оглянулся: склон, четырёхцветный мяч, снующие дети, скамейки над склоном, дубы.

понедельник, 9 декабря 2013 г.

Помешанный. 9

Ссора Хозяина

Ночь, Хозяин давно отослал секретаря домой; выходит в пустой зал заседаний, не зажигает света.

Завтра летнее солнцестояние.

Тихо; снаружи безветрие.

Он закрывает глаза, чтобы ясно представить себе фатальный цветок, погибший в оранжерее и до сих пор не желающий воскресать.

Всё-таки крайняя мера необходима, Хозяин видит, что его довели до этой необходимости – он сам безвинен: сделал всё мыслимое, чтобы её избежать.

Пауза, и он пускается в путь по залу, из конца в конец, до противоположных дверей и обратно, по другую сторону стола:

…Вы коварны!! – восклицает он в пароксизме обличения, обострившегося до головной боли; – вы подлы!! Вы ускользаете и надуваете, вы лишь прикидываетесь невинно-простыми, а на самом деле не желаете слушаться. Вы все – злые дети: вид невинности, чтобы обезоружить сильного, и тысяча уловок, чтобы не поддаться ему. Не спрямиться, не проясниться. Вы бежите ясности, потому что нечисты и непокорны.

Червоточина, вот ваша суть.

ВЫ НЕПОСЛУШНЫ. –

И он повторяет это, пока не закружилась голова. Он садится в утомлении на первый попавшийся стул за длинным столом. Тогда вдруг приходит ответ:

– А с какого такого праздника нам слушаться тебя? – спрашивают вещи Мира. – Мы с тобой не воюем. Посмотри: мы тебя не пытаемся раздавить. У тебя есть место и время для жизни, тебе подобные давно его расчистили, отвоевали, так что тебе уже незачем воевать. Ты каждый день сыт; ты даже здоров отчасти; чего ж тебе надобно? от других. Как раз теперь, в тепле и безопасности, самое подходящее время быть мирным. (Настало время великодушия.) Время смотреть и слушать. Время просто жить. Пытаться понять что-нибудь; вещи, дающиеся с боя, уже завоёваны. Гляди, дорогой: сейчас для тебя время мира! –

АХ ВЫ ДРЯНИ, Я ЖЕ ЦАРЬ ПРИРОДЫ, Я ЖЕ УМНЕЙ ВСЕХ! Я ВООБЩЕ ОДИН ТУТ УМНЫЙ, ВЫ ВСЕ НЕ В СЧЁТ – НИЧЕГО БОЛЬШЕ НЕТ УМНОГО, ТО ЕСТЬ ВЫСШЕГО, ТО ЕСТЬ ДОСТОЙНОГО, ТО ЕСТЬ – –

– Люди бывают умными, соглашаются вещи Мира; но к тебе это не относится. Умных мало, и они молчат. Они не воюют, когда наступил мир. Они не командуют. Знаешь, кто самый умный? Он сидит на камне, глядит в море, а к нему приходят разные существа, садятся у ног, машут хвостом, тыкаются носом в колени, заглядывают в глаза и улыбаются, забавляясь видной там мудростью, дивясь ей и симпатизируя. К умному мы приходим, даже когда он не зовёт, а от дураков всё творенье вскачь спасается:

“И подушка, как лягушка, ускакала от меня.” Тебе читали это в детстве?

НЕТ, ТЕПЕРЬ ВАМ НЕ ВЫВЕРНУТЬСЯ!! ВЫ ЗНАЕТЕ, ЧТО Я СДЕЛАЛ? ВЫ ЭТО ЗНАЕТЕ?!!!

– Ну да, опять наглупил. И тот от тебя ускользнул, и этот ускользнёт, и все. Так ты никого не получишь в руки.

НЕ ПОЛУЧУ. ИБО Я ОТРЁКСЯ. ДРУГИЕ ПОЙМАЮТ И РАЗДАВЯТ СНАЧАЛА ИХ, ПОТОМ ВАС. ВЫ УГОДИТЕ В ЛОВУШКУ, А ЗА МНОЙ СОХРАНИТСЯ СЛАВА ТОГО, КТО ВАС ТУДА ЗАГНАЛ.

Но вещи Мира тихо смеются и начинают отступать, и под конец Хозяин различает ещё только свой маленький яркий цветок, тот самый:

– Через час рассвет. Сарай уже отпирают, велосипед сейчас выкатят на двор. Трава подросла, высокая. Скоро Ашерету поедет в город через холмистую пустошь…

Лопух ты.

воскресенье, 8 декабря 2013 г.

Помешанный. 8

Скандал

Встретив у дверей курящего трактирщика, гость присоединяется к нему и после пары обыкновенных реплик прощупывает почву: что бы значил тот допрос?

“Я и не придал бы ему значения, если бы сразу после него не арестовали Ашерету. Точно моих слов недоставало, чтобы сгубить человека. Между тем, я ведь и не знаю ничего, и даже если бы… Я чужой здесь. Знаю только вещи, которые слышала куча народа, стало быть, не имеющие значения. В этом духе я и ответил чиновнику четвёртой инстанции. Но положение моё здесь стало щекотливо. Что вы мне посоветуете, хозяин?…”

Трактирщик на удивление мало задумался над новостью и заверил, что ни он, ни кто из завсегдатаев не считают гостя способным на донос. Так что он может спокойно обедать здесь хоть каждый день. – Раздавив бычок, возвращается в зал; гость следует за ним, озадаченный, и застаёт внутри бурление. Галдёж, никто не заметил его приветствия.

Официант ставит перед гостем “как обычно”, и тот принимается есть, стараясь не глядеть на пустующее место напротив у окна и вообще не отвлекаться.

Тем временем по требованию присутствующих кислый старичок, возвыся голос, ещё раз излагает известие, полно и последовательно:

Скверная тайна разгласилась, когда один из хранивших её – местный тюремщик, которого не стали увольнять, вероятно, за старость и безразличие –, умирал в больнице и позвал священника. Старичок, на правах близкого друга, сходил и привёл. Больной начал исповедь громким, насколько хватало сил, голосом и в присутствии свидетелей, которым не позволил уйти, чтобы не отягощать совесть исповедника. Слышавшие передали неслышавшим, получился скандал.

Оказывается, ещё два года назад подестà велел приговорить одного бедолагу из мужского отделения к 13,5 годам заключения (черноусый желчно ухмыльнулся: “Почему не к 17 дням вдобавок?”) и к смертной казни по отбытии этого срока. Ну не ох--л?! Конечно, пострадавший предпочёл выйти зимой, ночью на тюремный двор и простоять там в лютый мороз до рассвета, когда и умер от переохлаждения – своей, по крайней мере, смертью. –

Гость перестаёт жевать, застывает, глядя в тарелку. Вдруг, мимоходом утеревшись, поднимается, окидывает взглядом зальчик; громко спрашивает: “Хороша история?”

Все оборачиваются к нему. Из кухни выглядывает трактирщик; сложил руки на груди, медлит.

“Знаете, что меня уже трясла четвёртая инстанция?! перед тем, как посадить Ашерету. Ваша четвёртая инстанция. Обнаглели до того, что хватают даже чужих, тащат в свою дыру и там допрашивают без адвоката и повестки. Деловые.”

Они молчат по-прежнему, голубоглазый и ещё двое пялятся, черноусый ковыряет вилкой простывшие лазаньи, официантик продолжает ополаскивать партию стаканов, исподлобья взглядывая на оратора.

Гость пинком опрокидывает приставленный к лавке стул:

“Где предел? Где для вас предел?! Что он должен вытворить, чтобы вы прочухались?…”

Тихо задребезжало стекло в старой форточке. Трактирщик уходит на кухню. Гость орёт.

(Что ты бушуешь, – тем временем произносит кто-то беззвучный внутри. – Делай то или это, всё равно тобою будет делаться то же, что без твоего протеста и даже совсем без тебя – кричи или молчи, нет разницы.

И сумасшедший хозяин княжества, бушующий наверху в средневековой светлице, среди мирных пустых стен, в которые всё реже кто-нибудь отваживается забрести, работает, нарочно или слепо, трудится, приближая ту же цель – событие, нужное неведомым богам, сокрытым в резиденции, словно в огромной цветной туче, где они лишь предчувствуются, как свет, то и дело проступающий сквозь подвижные слои пара, неуловимый.)

“…Называете его психом. И глотаете любую придурь: мол, давай ещё. Он и старается. Больше ему потакайте, он вас всех приговорит к повешению за – – и приведёт приговор в исполнение!!”

Они усмехаются, качают головами, гудят:

“Сам устанет.” – “Дайте срок, жадные родственнички объявят его недееспособным!” – И прочие шутливые и полушутливые ответы, столь знакомые, ничего не решающие. Гость взбешён и не поддаётся на их обычный манёвр; он резок и упивается резкостью, зная, как местные не любят обострять: “Да он сам вас всех давно объявил недееспособными!! Да вы такие и есть. Он прав: нарежет ваших детей на салатик, а вы будете шутить и философствовать за бутылкой после сытного обеда. Кто вы после этого?! Нормальные давно бы от него избавились – –”

(Велосипедный руль не торчит над подоконником, место напротив пустует. Ашерету изгнали отсюда, как душу из тела; и этот миг, который никогда не повторится, миг яростного высказывания правды, достаётся тебе, как награда; – гость орёт на завсегдатаев трактира, сожалея, быть может, что орёт и что именно на них, но так надо. Ему хорошо. Это должно было случиться.)

…В зале осталось только два посетителя, и те молча готовятся к уходу; усталый официантик бросает, наконец, отворачиваясь к мытым стаканам, вполголоса, с досадой: “…сам помрёт”.

Гость кладёт деньги на стол и выходит.

Он не это имел в виду.

Костёр

Следующее утро, холодноватое и пасмурное, гость проводит в конторе, ожесточённо занимаясь делом. Парето с истинно дружеской заботой выделил ему в своём кабинете угол и даже раздобыл в единоличное пользование телефонный аппарат. На нём гость всё утро провисел запойно, “координируясь”, как выразился хозяин кабинета. Потом увязался за Парето и Асколи в ближайшую булочную и пообедал с ними же, по рецепту Парето – прямо на рабочем месте, при помощи закупленного, кружки с отбитой ручкой и кипятильника. Отказался только от сладкой массы в кульке; а по завершении обеда пошёл с ними на двор курить.

О скандале, о непутёвом выступлении, которое гость, остыв, склонен считать ошибкой, за всё время и слова не было сказано. Здесь ему сразу простили, а может, даже не сочли виной минутную вспышку, столь понятную, по их меркам.

(У Парето глаз намётан, он разглядел человека с первой беседы – за работой, сквозь акты, правила, справки, формуляры, заготовки документов, на ходу, на тычке, между делом. Неизвестно когда, короче, но разглядел; и послал в трактир, чтобы поставить окончательный диагноз при помощи трактирщика с его рассказами о студентах в тюрьме.)

…Почти забывая затягиваться, гость созерцает костёр во дворе конторы, плебейски-рыжее и королевски ясное пламя, горение на убогих дровах. Изнутри греет сытый желудок. Пламя кажется драгоценным камнем: ярким, нарядным, холодным. Охранники жгут обломки старых ящиков, которые чересчур скопились и загромоздили скудное пространство. Затем по скользким вымоинам задней лестницы к ним спускается лысый служащий со связкой бумаг, которая даже не уместилась подмышкой; он с трудом обхватил её и держит впереди себя; охранники пускают его к огню, и служащий, остановившись на миг, садится на корточки, чтобы развязать бечёвку. Порциями отправляет бумаги в огонь.

“Обычно это делают осенью,” – поясняет вполголоса Парето; курящие стоят в углу, откуда убрали ящики. Охранники палками подправляют костёр.

Поступило распоряжение штрафовать за хранение, по любым причинам и под любыми предлогами, документов за подписью некоего чиновника, ныне сочтённого глубоко неправым и отправленным за крепкую стену размышлять о своём заблуждении. – Гость прикидывает шансы довести до ума поручение начальства раньше, чем господ Рипетто или Баравалле постигнет та же участь.

Увы: горят опусы бюрократа, с которого начиналось его круженье.

Пламя начинает покачиваться и, пустив дымки, затрещав, склоняется, отходит вправо; подул ветер. Сливовое дерево издало долгий шорох, ветки задвигались, и гость перевёл взгляд на него, отыскивая среди листьев плоды.

* * *

Скука.

Тёмно-зелёное, черноватая земля, тень, сетка; мелкое, неясной окраски цветение жимолости. Фигура сторожа на удалении, у ворот, на противоположном конце двора. Манена всегда усаживается в дальнем конце выгородки, даже теперь, на просторе; студентов с самого начала изолировали от прочих заключённых, и теперь, когда всех, кроме Манены, выпустили, на прогулке и свиданиях тихо, как в музее.

Она устроилась на пеньке, откинулась на стену, обхватила колени, сторож видит, как её голова со стянутыми назад волосами последний раз чуть качнулась и застыла; мысли улетели поверх стен. Поглядев, сторож возвращается к выстругиванию новой “груши” для ключей и коротко, с досадой вздыхает, когда ножик, сорвавшись, портит ушко, предназначенное для соединения с кольцом. Всё не ладится и не будет ладиться. С такими порядками.

Не глядя, сторож представляет себе сто раз виденное лицо задумавшейся Манены, в профиль напоминающее треугольник, мягко выпирающие скулы, мягкую складку над почти не опушёнными бровями, которая никогда до конца не расходится, тонкие губы, как древко лука – верхняя длинная, нижняя короткая и пошире; и волевое, неосознанно-сильное выражение сохранится в серых глазах даже, когда мечты унесут её далеко отсюда.

Даже тюремная пижама не висит на ней, а сидит аккуратно и чуть чопорно, как парадный костюм.

Её взгляд, исходя изнутри, не встречает снаружи препятствий, она может быть только спокойной, даже при самой неистовой начальственной буре это дивно умное лицо могло выразить лишь лёгкую, холодную досаду, и самый сильный отклик, какого сможет от неё добиться судья неправедный, будет: “Какая глупость.”

Существо ястребиной породы.

…Отсюда она привыкла наблюдать целиком двор и выгородку, приходящих, уходящих, надзирателей, выползающих из дверей – из той, через которую водят заключённых, и другой, собственной, вне выгородки; и сама наблюдательница на этой крайней позиции подобна точке, завершающей двор.

Когда все дела переделаны, политы цветы, она усаживается там рядом с яркой геранью в горшке: этот цветок один останется с ней до конца и вместе с ней выйдет на волю. Его подарили тётя и дядя Парето. Остальное постепенно разобрали; Манена придумала выращивать здесь всякую всячину, она же придумала дарить выходящим по цветку – сувенир, подъёмные, талисман, чтобы не возвращаться... Во всяком случае, забава, потому что растение каждый раз выбирали подстать будущей хозяйке; при вручении было много смеха.

То, что осталось, выходит, само её выбрало; – и Манена с обычной чуть пасмурной, глубоко спокойной рассудительностью обращает взор на сияющие цветы. Это её костерок. Больше нечем согреться.

Завтра принесут пончо, которое разрешили после вмешательства шу Манаролы.

…Однажды наступил день, когда она вышла сюда одна; теперь, чтобы сыграть партию в спички, приходится долго уламывать сторожа.

Вопрос ребром

В девять утра зал заседаний перед хозяйским кабинетом наполняется. Как предусмотрено Статутами княжества, Совет был созван по инициативе одной трети его членов. Люди, постепенно заполняя зал, гудят, как запертый до срока улей: заседание будет нелёгким.

Советник Манарола докладывает о распространившемся по городу известии. Предлагает потребовать от подестà объяснений.

Следует краткое голосование, во время которого Хозяин спокойно и внимательно перебирает взглядом присутствующих.

Предложение утверждено с небольшим перевесом; он берёт слово.

“Приговор, о котором идёт речь, был вынесен, когда осуждённый уже находился под административным арестом за подрыв общественного порядка. Покойный Джанантонио Раджо должен был отбыть в заключении месяц. Разумеется, его родственники наняли бы адвоката, обратились бы с обжалованием в общегосударственные инстанции; второй приговор был бы отменён, как это происходило и прежде с другими местными приговорами. Неизбежно. Он и был вынесен исключительно для того, чтобы помочь Раджо в размышлениях над его виной и необходимостью исправления. Так что самоубийство не было не то, что единственным выходом, а даже сколько-то обоснованной реакцией на создавшееся положение. Какой ум мог сделать подобный вывод из дидактической метафоры? Предоставляю вам, господа советники, самим ответить на этот вопрос.

Далее, о способе самоубийства. Заключённый находился во дворе не на прогулке, не в часы свидания, он вышел туда самовольно, среди ночи, в нарушение правил. Это нарушение, повлекшее за собой самоубийство, стало возможным исключительно благодаря старым порядкам, которые здесь неоднократно превозносил г-н советник Манарола. Персонал четвёртой тюрьмы состоял из уроженцев княжества, и начальник также был местный. Пока моими стараниями кадровый состав пенитенциарных учреждений не был обновлён, они представляли собой нечто вроде монастырей, где братия делилась на тех, кому разрешено покидать территорию, и тех, кто этого делать не должен. Персонал и заключённые не имели других отличий. Камеры “неуголовных” не запирались даже на ночь. Поэтому смерть Раджо остаётся на совести поборников старого порядка.”

Никто не пробует возразить. В белёной горнице на миг становится тихо, как должно быть на даче в эту пору: дом стоит светлый, пустой и проветривается праздно, пока обитатели веселятся далеко, кто где – кто в лесу, кто на речке.

Хозяин ставит вопрос ребром: я вам нужен, или ныне вы обойдётесь без порядка и без начальника? (Научились обходиться, быть может.)

Не мямлить. Отвечайте чётко и кратко: нужны вам Хозяева или не нужны? –

Богатое большинство Совета заведомо на его стороне. Они зашевелились, дружно гудят – да, да, нужны, конечно. О чём речь. –

Ну так! – и подестà требует не тратить зря время на городские сплетни, заняться делом – планом реконструкции города. Потому что приспела пора посносить старые дома, лишённые архитектурной ценности.

Честная часть Совета молча встаёт и покидает зал. Оставшиеся несколько смущены, но видя, что подестà и бровью не повёл, послушно внимают докладу главного архитектора и делают заметки.

Полнолуние

В субботу после обеда гость опять гуляет по городу N***, как в первые недели командировки. Спустился с прекрасных ступеней гостиницы, проходит мимо соседнего с ней дома, под знакомым окном, оно опять открыто; но сегодня гость не получает привычного приветствия: рояль молчит, ХТК не рассыпает алмазные шарики. Кругом город, ты не чуешь пустоши, высоких трав, их тихого нескончаемого движения. Это исполнение, не виртуозное, но аккуратное и глубоко талантливое, долго оставалось приятной приправой к прогулкам. Теперь и оно отзвучало, тамошний кто-то, как остальные, отправился в отпуск. В N*** летнее запустение тоже заметно, может, чуть меньше, чем в резиденции.

Гость справился с поручением: легализовал сделку, наладил поставки; шеф уже обещал рассудительным мягким тоном, чуть понизив голос, как делает, когда уговаривает: “скоро вернём вас в нормальный режим”. – Это значит: скоро гость перестанет навещать княжество. Конечно, на выходных, если захочется – – но в резиденции на выходных всегда оказывалось множество дел, пусть не все по работе; гость не любит откладывать свои дела.

Предвидя скорое прощанье, он забредает подальше и внимательно смотрит по сторонам.

В переулках ему предстаёт дом с острым углом, высокий, тёмный, коричневато-серый, с налепленными вразброс намёками на декор – тут карнизик, там балкончик, тут рельефный эскиз капители, там люнет; с торца, по фасаду дом имеет другие неожиданности – две арки, у одной из которых просвет извивается, словно её проел червь, а внутри виднеются крылечки, дверки, вывеска; потом встречается дом с дощатым домиком на крыше – мастерская художника, домысливает гость; дальше ступеньки, вырубленные в известняке, связывают улицу с подъездами на взгорке: проявляют рельеф, показывают естественный ход породы, потому что строители почти не меняли форму известняковых языков. Гость вникает в значение глубоких арок, внезапных пустошей за ними, позади заурядных в остальном жилищ: там тихо и легко проходит светловолосая девушка в простом летнем платье, электрик со стремянкой или старуха с помойным ведром; он видит и вдыхает неслышное, лёгкое время, обернувшееся ветром, текущее без препятствий.

Иногда ему встречаются знакомые, но гость к ним не подходит. Парето, например, явно спешил в гости, судя по свёртку подмышкой и по цветам; сын трактирщика оживлённо беседует со сверстниками, рисуясь перед женской частью компании, а супруги Асколи вышагивают под ручку самодостаточно, погружённые в тихую немногословную беседу, так что и подумать нелепо, будто можно их окликнуть. Т.е. стоит подумать об этом, и проявится, что ты чужой. Вспомнишь, хоть за месяц успел забыть. –

Гость невольно замедляет шаги: последовал, возвращаясь, за супругами Асколи, вернулся, не заметив, в гостиничный тупик и очнулся только, увидев, как они входят в тот самый дом рядом с гостиницей.

Через минуту на третьем этаже г-жа Асколи распахивает окошко.

Это оно стояло в сумерках открытое и без света; это у них кто-то играл.

Гость уходит в арку двойного дома напротив, бродит по дорожкам, обходит огромный двор по периметру, стоит наверху стены, любуясь шпилями среди кленовых крон и дорогой внизу; проделывает это по несколько раз, каждые четверть часа возвращается в тупик. Но свет краснеет и гаснет, под деревьями компании собираются всё многолюднее, старики-доминошники под фонарём разразились возгласами и щелчками, вошли в режим, уже детей начали загонять домой, а открытое окно на третьем этаже молчит.

Восходит луна.

…Курорт пианиста близко: в переулках, за серым забором. Почему иначе, пока не забрали Ашерету, из окна каждую неделю слышались одни и те же пьесы, а теперь гость слышит лишь тишину и на ней крапинки воробьиных перекличек да бледные штрихи далёких детских возгласов?

* * *

Гость распахнул окно и сел на подоконнике, ожидая, когда Луна перейдёт на видимую отсюда часть небосклона. Не примет навязчивое лунное представление за следствие головной боли; ждёт его, потому что хочет увидеть место, куда никто не стремится, кроме него, а его как раз не пустят, потому что серый забор в переулочках глух. Хочет услышать людей за ним; хочет попасть в их компанию, глядя на то же, что сейчас созерцают они.

Опять ночь, сидельцы другие, но блюдут прежний обычай; местный народ катится волнами, в N** преемственность хранят везде, там тоже, и нынешняя смена ждёт Луну, встречает, смолкает, прислушиваясь, и начинает с нею новый разговор; тихо, нерезко выступает из разноголосицы согласных, как ручей, мыслей голос Ашерету, лучшего собеседника Луны. Он годится слушать её зеленоватое свечение и ночь, собравшуюся вокруг. –

Франческо Ассерето думает, что кончится срок заключения, а потом истечёт год, Манена – Эмануэла Асколи – сдаст экзамены и перейдёт на четвёртый курс, они поженятся… Порядок, мнящий себя вечным, тоже имеет свой срок, просто мы не знаем. Не все, но мы с Маненой переживём его: мы ещё молоды.

Кто-то разжился дефицитом и окликает вполголоса: “Учитель! хотите покурить?”

Перед сном он ещё покурит в решётчатое окошко, пока за спиной в наступившей тьме люди возятся, устраиваясь на давно насиженных и налёженных местах по памяти, ощупью; ловко запульнёт окурок подале – так, чтоб упал не под окном – и сам свернётся в углу калачиком: скоро рассвет.

…Очнувшись, гость давит окурок; что-то испортило тишину. Внизу под окном, в лунном свете, пьяный, что ли? с выкриками пляшет, как заяц. Гость улыбается: всё-таки вызрел лунный глюк? Вглядывается, стараясь ощутить подлинность плясуна. Занятно. Человек-заяц прыгает, притопывает, поворачивается в густом текучем серебре то одним, то другим боком; кажется, и он рад Луне. Купается. От лужи света поднимается мерцание, как пар или водяная пыль вокруг падающих струй. Что он кричит? Не разобрать. Наконец, на верхних этажах гостиницы и внизу при входе раздались другие голоса, с крыльца гостиницы, из соседнего дома выбегают люди, спешат окружить его. С уговорами и выговорами ловят буяна, он, пометавшись, вдруг сдаётся; его уводят в гостиницу, полоса золотистого света пропадает с асфальта, и снова тихо.

Гость повторно закуривает, ленясь двинуться с места; лень даже затянуться. Через минуту или две с мигалкой, но без воя подъезжает “скорая”. Те же люди, среди которых теперь гость различает портье, под руки выводят к ней психа. Санитары суют его в машину – умело, быстро, кажется, кузовок проглотил его.

Улыбка на лице гостя застыла и мерцает вслед, как зеленоватое сияние на асфальте: пойманный в последний миг перед исчезновением в дверце поднял лицо вверх и как-то вывернул голову, словно пытаясь напоследок увидеть на фасаде гостиницы что-то (или кого-то; будто осталось недоговоренное, недоделанное, недорешённое) и сам стал виден прямо и ясно, как на фотографии в личном деле:

вечно недовольный полицейский.

Машина отъехала, в лунном свете позади стёкол блеснула решётка. Вот и всё. Этот вопрос тоже решён.

Совет

Ночью гость спит, не нуждаясь в таблетке; глубоко, безмятежно, без снов. Снаружи Луна спускается, толстеет, уходит, мрак тускнеет, сильные большие деревья перед гостиницей начинают шелестеть; светает, сумерки обретают прозрачность, открывая тупик с оврагом и ж/д за ним на горе, пыльный асфальт в тупике, опущенную стальную штору в проёме авторемонта; солнце уже рядом, чистый тонкий свет обливает и заставляет светиться гостиницу, авторемонт, дом Асколи.

Выходной день, в доме все ставни заперты, кроме верхнего этажа: там ждут гостей. Дом на редкость хорош в это время суток, хороши все три этажа, из которых нижний – известняковый, и мини-балкончик на третьем, и скромный, но не намалёванный, а выточенный декор; дом так ясен и неподвижен, словно он и есть конечная точка всех путей: дальше идти незачем.

В половине восьмого утра советник Манарола поднимается на его крыльцо и нажимает старую узкую кнопку с фамилией “Асколи”.

Её маленький огонёк, когда ночь уже позади – когда кругом солнце и его косвенный отсвет, чистый и тихий, – теряется теперь и виден лишь вблизи. Огонёк устал, заметно, что пластмасса поцарапалась, впитала пыль и потускнела; минувшей ночью кнопки домофона, как созведзие, указывали путь запоздалым и уставшим.

Дожидаясь ответа, Манарола думает, что родители Манены её достойны; она должна быть довольна ими. Они не боятся. Кругом полно обратных примеров. Манарола не всё, что знает, рассказал бы народу в трактире. Не скажет им, например, почему трамвайный монополист неприлично благонамерен, почему недавно донёс на родителей девочки-инвалида с Длинной улицы за пустяковый спор с начальником бригады. Вот этот боится. Его детям гордиться не с чего. Собственно, из-за них он и боится: один его сын ушёл из дома в общежитие, да не просто, а с треском: отказался ехать в резиденцию, поступил здесь в пединститут, выбрал крамольную специальность школьного учителя языка и истории, а под конец примкнул не просто к недовольным, а к радикалам, которые и старейшинам, не то, что властям, задают работёнку… Монополист отрёкся, конечно. “Ничего общего не имею” и т.д. “Глубоко сожалею” и т.п. Сожалеет! Единственное, о чём он должен бы сожалеть – что сын, из-за крайней лояльности отца, тоже выбрал крайность, только противоположную.

Поднявшись по узкой лестнице, Манарола здоровается с хозяйкой, ожидающей у открытой двери; она провожает его в гостиную. Там уже сидят девятеро, переговариваясь вполголоса.

Не успел Манарола занять своё место, как раздаётся тихая трель домофона и является старший (председательствующий) советник; следом подтягиваются ещё двое. На часах восемь. Неофициальный Совет княжества собрался в полном составе.

Председатель поднимается, все умолкают. Оглядев присутствующих, он приступает к делу.

Напоминает последние события: открывшуюся причину гибели оранжерейщика Раджо и бурление студентов-радикалов, о котором сообщил Парето. Кроме того, поступили важные сведения, касающиеся подестà. Перед тем, как дать слово первому докладчику, старший советник напоминает, на чём все сходятся – конечную цель. Он делает это ровно, ясно, быстро, словно читает с детства знакомую молитву:

“Только с мёртвым нельзя договориться. Пока Хозяин жив и правит, он ещё не наш тупик, а наша сложная задача. Если он покинет пост, как положено, в возрасте шестидесяти лет, без скандалов, без претензий Совета к нему и его – к Совету и бывшим подданным, то княжество сохранится. Хотя дурной пример подан, и грядущих претендентов на этот пост станет трудней удерживать в границах разумного.

Досрочное смещение подестà означает, в нашем положении, немедленное упразднение автономии. Это давно и единодушно подтверждают все источники и в управе, и в резиденции.”

Манарола слушает, глядя в тёмную, вишнёво-шоколадную столешницу. Да. Пока часть неофициального Совета, до сих пор входящая в состав официального, тянет время. Притворяемся, что готовы апеллировать к народу и т.д., устроить этакое выступление, нужное для ввода сюда общегосударственных внутренних войск и установления прямого президентского…, лишь хотим сперва, для очистки совести, испробовать законные способы воздействия.

“Пока подестà надеется на удачу провокации, он ждёт. Занимается больше битвами с Советом, чем обработкой подданных.”

Председатель смолк, сосед Манаролы справа замечает вполголоса: “Да ему и самому неприятно делать лишнее. Раз 13,5 лет разгласились, он, действительно, может отдыхать. Ведь опасно перестараться.”

Его визави замечает: “Подестà отдыхает, зато нас хорошо нагрузил этим скандалом.”

Сосед слева оптимистичен: “Худшее позади. Мина взровалась. Прочее скрашивало ему ожидание, но ставку подестà сделал как раз на 13,5 лет. Он рассчитал, что в тюрьме, где весь персонал местный, кто-нибудь обязательно проговорится, как ни засекречивай приговор. Если мы теперь справимся, сумеем удержать людей, он потерпит поражение. Сильнее у него в запасе средства не было.”

Манарола без энтузиазма качает головой: “Но теперь он обречён”.

Оптимист настаивает: “Сами знаете, после скандала он перестал упрямиться в мелочах и расщедрился до того, что – взять хоть последний случай – дал вытянуть из себя разрешенье не запирать институт на каникулах. Преподаватели теперь проходят и даже могут по своим пропускам проводить студентов.”

Манарола всё медлит встать, и раздаётся характерный голос второго по старшинству советника, севшего на противоположном от председателя конце стола, возле двери: “Мелкие уступки больше не производят впечатления, поэтому подестà и делает их. Если и теперь удерживать народ, можно его потерять. В то же время, призвать его избавиться от Хозяина мы не имеем права. Осталось умыть руки. Тянуть время, сколько можно; ещё хотя бы месяц нам понадобится для последнего штурма его родни. Если и этот план не даст результатов, препоручим себя и княжество Всевышнему. Сами знаете, господа, что все прочие способы мы испробовали – кроме того, который нам уже десять лет подсказывает наш неудачный подестà. Два месяца назад его родственники получили из резиденции предложение не вмешиваться, всё равно-де общегосударственные власти упразднят автономию, Хозяин, лишившись княжества, превратится в частное лицо, тогда пусть делают с ним, что захотят.”

Никто не откликнулся; председатель приглашает Манаролу сделать сообщение.

Поднявшись, тот приступает к рассказу: этой весной он путешествовал для лечения за границу и там, на водах, встретил… случайно, разумеется – г-на У., престарелого дядю подестà. Тот, прежде уходивший от общения под предлогом старости и болезни, явно был доволен, что Манарола не наводит его на неприятную тему; однако за время отдыха они так сдружились на почве игры в шахматы, что старик вдруг сам заговорил о племяннике и выразил сожаление, что ничем не может на него повлиять. “Почему же!” – возразил Манарола; и старик его выслушал. –

Председатель собрания напоминает: “В тот раз, однако, вам не удалось добиться от него положительного ответа, шу Манарола.”

“Верно; а два дня назад я получил от г-на У. письмо на интересующую нас с вами тему. Непредвиденные события в семействе заставили его вспомнить о нашем разговоре. Он считает их благоприятными для удержания г-на подестà от излишней активности в княжестве. Сын единственной сестры подестà осиротел; ему только двенадцать лет, и г-н У. взялся убедить его ближайших родственников, что лучшим опекуном ему стал бы наш подестà. Это не так трудно, учитывая авторитет г-на У**. Для выполнения обязанностей опекуна подестà был бы вынужден половину времени проводить за рубежом либо взять мальчика в N***. На последний вариант прочие родственники вряд ли согласятся, учитывая, что подходящее образование тот мог бы получить только в резиденции, вдобавок здешний климат ему вреден. Мы, со своей стороны, добьёмся от официального Совета разрешения на длительные отлучки; тут-то на сцену выступит г-н С., кузен подестà, который в договоре указан как его преемник на случай безвременной кончины или иных внезапных обстоятельств, препятствующих выполнению им его обязанностей. Убедить г-на С. дядюшка г-на подестà тоже берётся. Значит…”

Советник на дальнем конце стола напоминает своим бесстрастным, волокнистым, как твёрдая древесина, голосом: “Вы помните, чем кончился визит в княжество м-ль Витале. А ведь многие ждали от него избавления.” – Собравшиеся зашевелились, поднялся тихий говор.

(Да, Манарола помнит. Сколько было вложено режиссуры в это простое, по видимости случайное событие.)

Председатель вмешивается: “Постойте, г-н Каванна, эти два случая не тождественны. В тот раз речь шла о чувствах, в этот – о долге.”

“Да, – продолжает Манарола, – и как раз на важности долга для Хозяина г-н У. основал свой расчёт. Осиротевший мальчик – последний представитель рода, если г-н подестà не вздумает всё-таки жениться. Следовательно, от его воспитания зависит судьба рода.”

Другой советник, сидящий возле председателя человек лет сорока, с беспокойством спрашивает: “Однако, если действительно можно рассчитывать на успех… допустимо ли подвергать юного князя де *** столь суровому испытанию?”

Сосед Манаролы слева живо протестует: “В своём семействе разберутся без нас! как дойдёт дело до их выгоды, они сумеют себя защитить, не сомневайтесь. А мы, если избавимся от постоянного присутствия г-на подестà в N***, предотвратим разом и его дальнейшие бесчинства, и упразднение нашей независимости.”

Председатель подводит итог обсуждению: “Остаётся тщательно продумать аргументы. Мы не можем оставить их на единоличное усмотрение г-на У.; как бы он ни был умён, мы изучили Хозяина лучше любого родственника. Поэтому советник Манарола ответит г-ну У. не позднее четверга и передаст ему наши рекомендации. Далее, я предлагаю ещё раз призвать народ к спокойствию, избегать разговоров о смещении подестà, критиковать тюремно-воспитательный метод с общих позиций, хотя, конечно, не замалчивая случай с Раджо – этот яркий пример. Неофициально пустить слух, что решающая перемена произойдёт ещё до осени.”

Постановление принимается единогласно.

Все встают. Старший советник распахивает двери гостиной, приглашает хозяев, благодарит их; все выходят размяться и покурить; хозяйка дома с младшей дочерью спешно несут из кухни скатерть, приборы, тарелки, еду. Манарола, улучив момент, отводит хозяйку в сторону: “Не позже, чем через месяц ваше дело решится положительно – вот ответ на ваш вопрос, г-жа Асколи.”

Вестник

Гость снова в N***, после долгого перерыва; лето идёт своим чередом, июль близится к середине, на душе у гостя покой, в ранней электричке он даже не дремал, а следил, как за окном светает.

Так рано, что ещё безлюдно, только свет уже полон и звонок, окошки низких домов сияют, переулочки полны их улыбками.

Слишком рано, чтобы встретить кого-нибудь, кроме дворника. На Тихой улице гость с усмешкой окидывает взглядом тёмную дверь с рожицей над крутым крылечком: и она пока спит, бездействует; – гость бредёт в гостиницу, чтобы занять номер и выпить их отличного кофе. В такую рань только у них можно получить что-то, на правах постоянного клиента; трактир ещё закрыт.

Не доходя перекрёстка гость сворачивает в низкую подворотню, ускорив шаги, направляется в правый угол двора и взбегает по известняковым ступенькам в узкий и длинный, как туннель, сквозной проход к следующему ярусу домов. Сон выветривается от азартного петляния по закоулкам. Когда гость пересёк улицу с трактиром, он берёт левей, чтобы покинуть дворы возле самого перекрёстка, от которого начинается гостиничный тупик.

Задерживается перед выходом из последней подворотни – хочется покурить; потягивается; и краем глаза улавливает, почти чует, движение в замершем, как фотография, переулке.

Прислоняется к стене, смотрит.

Улица тесна и безлюдна, похожа на переулочки за перекрёстком – вьётся и скрещивается с другими улицами под непредвиденным углом; безлюден видный отсюда её отрезок, после неожиданно рассекающего её теченье старого дома, подобного длинному, острому обломку зуба; солнце касается крыш и стёкол в верхних этажах, и те окна, где нет ставен, молча перебрасываются отражением света. Его тонкий осадок покрывает тут и там известняковый тротуар и серый асфальт проезжей части.

Тихо, светло и пусто; скромное пространство проявлено живой пустотою.

В следующий миг кто-то появляется из-за известнякового зуба. Гость всматривается, ловит совокупность мелких примет, остающуюся в воздухе, как след стрижа или цветка.

Ашерету шагает посреди проезжей части с картонной папкой подмышкой. Немое умное пространство дождалось его и довольно слушает, как он длится.

С бьющимся сердцем гость отступил в глубь подворотни.

…Вестник прошёл мимо, его шаги прозвучали у самого уха, доверительно, рядом, словно в подразумевавшемся согласии с тобой, его лицо на миг обратилось в сторону подворотни, как будто и он почуял знакомое в её тени; гость выглянул вслед; шагающий скрылся, свернув налево в переулок.

* * *

Выйдя на свет, прислонясь к стене рядом с почтовым ящиком и водосточной трубою, ты сравниваешь:

Лоб остался прежний – смелый от неприкрытости; тогда ветер то и дело сыпал на него отросшие пряди. Глаза уменьшились по отношению к лицу, нос утратил аскетичность – значение бестелесной геометрии; а выпуклость в месте перегиба, сверху и по бокам, осталась. Скулы тогда торчали резче… Худые щёки теперь значат иное, чем в детстве: теперь они врата улыбки – впускают её, открывают путь, не умея задержать – чуть что стронется рядом, в беседе или пространстве, и она неудержимо потечёт по ним вверх от чутких уголков рта.

Сошла утренняя дымка, на этих чертах отдыхает солнце.

Шеску.” Да: он не сказал “Кеку”, как сфамильярничал голубоглазый толстяк в трактире, он сказал строже, хотя назвался обиходным, тоже не полным именем: Шеску; Ческо; Франциск.

Стоял, привалившись плечом к торцу дома, придерживая левой рукой руль. Ты налетел на него внезапно, догоняя кого-то в игре, и остановился.

– Ты приезжий?

– Да.

– Что стоишь? Ждёшь кого-то?

– Так… Гуляю. Родители придут вечером.

– Велосипед твой?

– Мой. Хочешь прокатиться?

– Ага…

– Поехали.

Чужак уже катил вверх по улице, когда ты подумал – куда, собственно, поехали? А он, торжествуя на вершине подъёма, на перекрёстке, и пережидая машины, пояснил: “На площади сейчас пусто.” Нажал на педали, от быстроты у тебя засвистело в ушах, знакомые улицы слились в серо-зелёную полоску, пока вы не вылетели вдруг на площадь, широкую и пустую, лишь с одного края подпорченную строительным мусором. Из-за реконструкции обветшавшего кинотеатра транспорт пустили в объезд, по воскресеньям площадь, покинутая строителями, окончательно пустела; на этот раз повезло – по ней никто не катался. В сущности, все нормальные дети разъехались на каникулы…

Чужак сделал почётный круг и слез, уступил тебе место. – Так они кружили против часовой стрелки, попеременно; чужак показал несколько фокусов и даже кое-чему научил. Он оказался поистине виртуозом: с шиком перескакивал через кирпич; ехал на одном заднем колесе; скрестив руки, управлял коленями; садился задом наперёд и ехал вслепую, крутя педали в обратную сторону. Под конец чужак уже только показывал свои ловкие штуки, а ты глазел, разиня рот, не замечая времени; он же вдруг затормозил и красиво развернулся: “Ладно, хватит; сгоняем на бульвар.” Оглядевшись, ты увидел, что на площади прибывает народ с детьми, собаками, колясками; парочки садятся на брошенные строителями трубы и бетонные блоки.

Он совсем не расспрашивал нового знакомого. Правда, на бульваре вы болтали о разном; удалось купить мороженое и забраться на постамент памятника, что, в принципе, запрещалось, но полицейские давно решили не париться, гоняя оттуда детей. В будни ладно, потому что лазают редко, а на выходных памятник обсижен с утра до ночи.

Так сидели два приятеля, над ними мощный истукан, под ними велосипед, кругом море разноцветных людей, машин и растений, за спиной прямая кленовая аллея, которой не видно конца, справа тележка мороженщицы, слева через дорогу музей – у входа организованно столпились курсанты в новенькой форме и начищенных сапогах…

Ты спросил: “Издалека приехал?” Чужак кивнул: “Можно было остаться, но я люблю ездить. Далеко. Люблю поезд; а ты?” – “Да… наверно. Жалко, этим летом родители хотели взять отпуск в июне, но у папы на работе что-то случилось, они отложили, потом мама не смогла. Наверно, никуда не поедем. А твои здесь в отпуске?” – “По делам. Ты был на море?” – “Один раз был.” – Незаметно пустились вы вспоминать и поправлять друг друга, и добавлять неизвестное, и гадать; но, правда, мало было такого, чего чужак не знал бы там, от пород крабов до судовой сигнализации. Однажды он жил рядом с морем так долго, что его даже перевели на время в тамошнюю школу. “Отец строил корабль.”

Солнце начало краснеть и скоро оказалось прямо перед вами, за бесформенной площадью перед началом бульвара, спускающейся к далёкой толчее строений, за которыми невольно представлялось всё, о чём у вас шла речь. Чужак заговорил о будущем, как о светлых облаках, медленно оттекавших от солнца, менявших цвет; тебя тихо охватили его представления, ты замолк, рассматривая их. Он не хотел быть, почему-то, лётчиком, хирургом или водителем грузовика; странное дело, он знал своё будущее, словно там побывал, как на море. Видел корпус института, в котором будет учиться, называл книги, которые должен прочесть, места, куда отправится работать, город, который поднимет с морского дна. Тогда будущее открылось и тебе, оно стало живым, как место, куда ты скоро поедешь.

Красное солнце скрылось за высотным домом, чужак соскочил с постамента. “Садись.”

В лёгком начале сумерек он докатил до перекрёстка и притормозил. “Пока. Удачи.” Ты постоял и махнул ему вслед; но он не обернулся и скоро исчез, свернув направо.

Дня через два ты заметил, что забыл его чужое имя. Этот звук был согласен с долговязой задумчивостью чужака, с песком, тихо осыпавшемся с покрышек, пока мальчики разговаривали, с протёртым до бесцветности сиденьем, с мешковатыми брюками и странной штукой, которую гость увидел тогда впервые на живом человеке – разношенными сандалиями; в них ступни чужака изгибались чутко и быстро, как требовал момент, словно подошвы не смели проявить твёрдость и самостоятельность – или хоть заставить хозяина поскользнуться, чтобы напомнить о себе.

Мальчик был долговяз, сутоловат, его лицо часто приподнималось, подзапрокидывалось – и он сдувал с лица прядь отросших за лето волос; отряхивал брюки гибкими умелыми пальцами, а когда понадобилось влезть на цоколь памятника, он оказался наверху одним незаметным движением. Взрослый Ашерету не сутулится, рост его не чрезмерен, кость стала шире; лишь в форме черепа и в руках хранится сходство.

Сегодня, задремав в электричке, гость увидел бульвар, публику, цветы, постамент и чужого мальчика рядом ясней, чем в памяти. На шейке руля была красная маркировка, старинная, наподобие герба; это от неё осталось ныне три красных пятнышка, каждый раз сигналивших тебе в трактире из-за подоконника, пока хозяин велосипеда обедал.

Значит, судьба пришла и свершится.

(И ещё значит: больше нам не встретиться.)

Отбой

Манена сидит на пеньке в индийскифилософской позе; только что смолкла их тихая, скудная беседа с охранником, с этим последним местным в тюрьме №2; они оба опасаются говорить больше (чтобы по доносу напарника или надзирательницы и его отсюда не выгнали), но шу Рипету утешен самим присутствием Манены, и это взаимно. – Как вдруг, в неурочный час, кто-то звонит с улицы в караулку.

Из железной калитки явился Ашерету; выглядит осунувшимся, но весёлым. Объясняет, что в последней из контор, куда обращался – в четвёртой инстанции – ему раздобыли желанное разрешение (законным путём, без обмана: оказалось, такая процедура предусмотрена), однако предупредили, что Хозяин не будет доволен его активным заступничеством за провинившуюся, “поэтому лёгкой жизни не ждите”; и правда, видишь… – Вместе с разрешением на освобождение последней студентки он получил предписание самому отправиться в тюрьму №3 и отсидеть там месяц.

(Вот что означал шифр “Кеку рад бы прийти, передаёт привет, но занят…” Ах мама. Ах тётя Парето! – Манена улыбнулась, и Ашерету тоже, прочитав в её улыбке юмористическое умозаключение.)

А сегодня он явился в четвёртую инстанцию к самому открытию и, не потеряв там и получаса, вышел с разрешением подмышкой.

Кругом ни души, сторож отправился сдать документ начальству; Манена отдыхает от официального обращения, неизбежного, пока рядом были однокурсницы. Ашерету, держась одной рукой за сетку, в лицах рассказывает короткие истории о сокамерниках и тюремном начальстве, одна другой абсурднее, – чтобы посмеяться, раз уж приходится ждать.

Наконец, шу Рипету вернулся с проштемпелёванной бумажкой, вручил отпущенной узелок с вещами и провожает обоих, по разные стороны решётки, к выходу, который отпирает по-будничному, как тысячи раз прежде, и думает, сердечно попрощавшись и запирая опять, что тюрьма в здешнем маленьком царстве превратилась, за время одурения подестà, в наиболее посещаемое из общественных мест.

За воротами, повернув направо, чтобы скорей выбраться из переулочков и попасть на более весёлые улицы, к родным известнякам, они обсуждают слух о диком приговоре. Тринадцать с половиной лет…

День, родители на работе, а Кеку сегодня надо ещё заглянуть на кафедру и забрать в общежитии велосипед, припрятанный одним иногородним студентом. Из этого получается прогулка, с летней лёгкостью и беспечной свободой: двое гуляют на родине.

Они мирно, как всё здесь происходит, попрощались с тюремным стражем и лениво брели в институт, к родному четырёхэтажному зданию с портиком, – брели мимо кустов с глянцевыми черноватыми листьями, островков пальм и холмиков, знакомой дорогой через город, тихо рассуждая, что долго это не продлится: слишком … что? Не знаю. Просто слишком. Слова верного не подберёшь.

* * *

И точно: через два дня какой-то студент прирезал Хозяина, как курёнка. Все газеты об этом написали.

(Студент-с-ножиком, в одно слово. Маленькая субъективность ничем не примечательного человечка вдруг перекрылась властью непомерно большого факта. Этот факт один, но твоей жизни, больше: твоего “я” и даже твоей души, всей их участи едва на него хватило.

…Сейчас, наверно, студент постепенно осознаёт себя по мере того, как с него сходит анестезия функции. Сколько-то времени он, вроде бы живой и даже как-то именовавшийся, был закономерностью. Мог бы прочитать о себе в книгах соучеников с другого, исторического факультета, если бы ему было до учения и чтения с тех пор, как на него… рухнула… его пришибла анестезия:

Тринадцать с половиной лет.)

В одно прекрасное утро народ обсуждает эту новость. В безлюдном тупике у авторемонта разносятся голоса кумы Чинции и кума Сенàреги: “Теперь устроят психиатрическую экспертизу, а что она даст? Он, видите ли, может оказаться невменяемым. Даже если так: во-первых, был ли вменяем покойный?; во-вторых: сбрендишь тут, когда над тобой бесятся верхние эшелоны власти. Попробуйте сохранить разум, когда над вами так лютуют… Да что говорить: с больной головы валят на здоровую.” – “А потом, что суд постановит сделать со студентом, если тот всё-таки окажется разумным?”

Прибудет комиссия из столицы, начнётся разбирательство и бог ещё знает чем кончится; а пока битва отзвучала. Можно идти по домам.

(Комиссия и студент в патовой ситуации: способы исчерпаны хозяином. Тюрьма? Было. Казнь? Было. Глупо.

Глупо, вот в чём соль.)

* * *

С самого рассвета на ступеньках запертого кинотеатра, среди безлюдной поначалу площади, сидел маленький беленький старичок с пустым лотком рядом, не поднимая головы, уперев лоб в руки, весь-то день так сидел, гостю не пришлось в этом усомниться: только на него продавец пирожков взглянул, почуяв рядом, и умоляюще просипел исчезающим голосом: “Ведь я – уловитель. Я! Ты понимаешь? Ну хоть ты-то понимаешь?… Я был уловителем. По фотографиям работал. Десять лет! Ни хрена ты не понимаешь. Иди.” Его лицо снова скрылось, лоток на весь день остался пуст. Никто больше не подойдёт к нему за пирожком.

…Застава скоро опустеет, гость наблюдает, медленно приближаясь из города, демонтаж ворот – тонких, высоких, почти красивых от изящества прутьев, от прозрачности. Княжество раскроется и растечётся. Не станет больше рифов, потому что Лорелею отменило начальство, её убрали со скалы как наносящую ущерб судоходству, рифы срыли, дураков, имевших привычку глазеть вверх, оштрафовали с отобранием прав. Нет препятствий – нет места, потому что через него начинают и привыкают ходить, не замечая. Всё равно, что убрать оградку по периметру газона: городские выродки тут же его затопчут.

И местные, и покойный Хозяин были правы: справедливость резиденции всё равно, что вытоптанная земля.

…Гость вновь замечает себя, успокоившийся, опустошённый, в сумерках на обратном пути из города через заставу к станции. Он выполнил поручение, не оплошал, не позволил себя сбить; тем временем за недели, слившиеся в день, его судьба свернула со старой дороги. Гость шагает, склонив голову, то ли сигарета, то ли потаённая улыбка теплится в наступающей тьме; он думает и не отделяет мысли от разноцветной полосы отступающего света слева по курсу, над горизонтом. (Уже осталась только эта полоска, нарисованная тучами и остатками огня.) В резиденции, в пустой квартире на столе ждёт книга в газетной обёртке. Прочее пока неизвестно.

История перегорела и дымно гаснет; персонажи разбредаются. Лишь побывавший в ней странник вынес кое-что из не существующего больше места.