среда, 18 декабря 2013 г.

Помешанный. 18

Вестник

Гость снова в N***, после долгого перерыва; лето идёт своим чередом, июль близится к середине, на душе у гостя покой, в ранней электричке он даже не дремал, а следил, как за окном светает.

Так рано, что ещё безлюдно, только свет уже полон и звонок, окошки низких домов сияют, переулочки полны их улыбками.

Слишком рано, чтобы встретить кого-нибудь, кроме дворника. На Тихой улице гость с усмешкой окидывает взглядом тёмную дверь с рожицей над крутым крылечком: и она пока спит, бездействует; – гость бредёт в гостиницу, чтобы занять номер и выпить их отличного кофе. В такую рань только у них можно получить что-то, на правах постоянного клиента; трактир ещё закрыт.

Не доходя перекрёстка гость сворачивает в низкую подворотню, ускорив шаги, направляется в правый угол двора и взбегает по известняковым ступенькам в узкий и длинный, как туннель, сквозной проход к следующему ярусу домов. Сон выветривается от азартного петляния по закоулкам. Когда гость пересёк улицу с трактиром, он берёт левей, чтобы покинуть дворы возле самого перекрёстка, от которого начинается гостиничный тупик.

Задерживается перед выходом из последней подворотни – хочется покурить; потягивается; и краем глаза улавливает, почти чует, движение в замершем, как фотография, переулке.

Прислоняется к стене, смотрит.

Улица тесна и безлюдна, похожа на переулочки за перекрёстком – вьётся и скрещивается с другими улицами под непредвиденным углом; безлюден видный отсюда её отрезок, после неожиданно рассекающего её теченье старого дома, подобного длинному, острому обломку зуба; солнце касается крыш и стёкол в верхних этажах, и те окна, где нет ставен, молча перебрасываются отражением света. Его тонкий осадок покрывает тут и там известняковый тротуар и серый асфальт проезжей части.

Тихо, светло и пусто; скромное пространство проявлено живой пустотою.

В следующий миг кто-то появляется из-за известнякового зуба. Гость всматривается, ловит совокупность мелких примет, остающуюся в воздухе, как след стрижа или цветка.

Ашерету шагает посреди проезжей части с картонной папкой подмышкой. Немое умное пространство дождалось его и довольно слушает, как он длится.

С бьющимся сердцем гость отступил в глубь подворотни.

…Вестник прошёл мимо, его шаги прозвучали у самого уха, доверительно, рядом, словно в подразумевавшемся согласии с тобой, его лицо на миг обратилось в сторону подворотни, как будто и он почуял знакомое в её тени; гость выглянул вслед; шагающий скрылся, свернув налево в переулок.

* * *

Выйдя на свет, прислонясь к стене рядом с почтовым ящиком и водосточной трубою, ты сравниваешь:

Лоб остался прежний – смелый от неприкрытости; тогда ветер то и дело сыпал на него отросшие пряди. Глаза уменьшились по отношению к лицу, нос утратил аскетичность – значение бестелесной геометрии; а выпуклость в месте перегиба, сверху и по бокам, осталась. Скулы тогда торчали резче… Худые щёки теперь значат иное, чем в детстве: теперь они врата улыбки – впускают её, открывают путь, не умея задержать – чуть что стронется рядом, в беседе или пространстве, и она неудержимо потечёт по ним вверх от чутких уголков рта.

Сошла утренняя дымка, на этих чертах отдыхает солнце.

Шеску.” Да: он не сказал “Кеку”, как сфамильярничал голубоглазый толстяк в трактире, он сказал строже, хотя назвался обиходным, тоже не полным именем: Шеску; Ческо; Франциск.

Стоял, привалившись плечом к торцу дома, придерживая левой рукой руль. Ты налетел на него внезапно, догоняя кого-то в игре, и остановился.

– Ты приезжий?

– Да.

– Что стоишь? Ждёшь кого-то?

– Так… Гуляю. Родители придут вечером.

– Велосипед твой?

– Мой. Хочешь прокатиться?

– Ага…

– Поехали.

Чужак уже катил вверх по улице, когда ты подумал – куда, собственно, поехали? А он, торжествуя на вершине подъёма, на перекрёстке, и пережидая машины, пояснил: “На площади сейчас пусто.” Нажал на педали, от быстроты у тебя засвистело в ушах, знакомые улицы слились в серо-зелёную полоску, пока вы не вылетели вдруг на площадь, широкую и пустую, лишь с одного края подпорченную строительным мусором. Из-за реконструкции обветшавшего кинотеатра транспорт пустили в объезд, по воскресеньям площадь, покинутая строителями, окончательно пустела; на этот раз повезло – по ней никто не катался. В сущности, все нормальные дети разъехались на каникулы…

Чужак сделал почётный круг и слез, уступил тебе место. – Так они кружили против часовой стрелки, попеременно; чужак показал несколько фокусов и даже кое-чему научил. Он оказался поистине виртуозом: с шиком перескакивал через кирпич; ехал на одном заднем колесе; скрестив руки, управлял коленями; садился задом наперёд и ехал вслепую, крутя педали в обратную сторону. Под конец чужак уже только показывал свои ловкие штуки, а ты глазел, разиня рот, не замечая времени; он же вдруг затормозил и красиво развернулся: “Ладно, хватит; сгоняем на бульвар.” Оглядевшись, ты увидел, что на площади прибывает народ с детьми, собаками, колясками; парочки садятся на брошенные строителями трубы и бетонные блоки.

Он совсем не расспрашивал нового знакомого. Правда, на бульваре вы болтали о разном; удалось купить мороженое и забраться на постамент памятника, что, в принципе, запрещалось, но полицейские давно решили не париться, гоняя оттуда детей. В будни ладно, потому что лазают редко, а на выходных памятник обсижен с утра до ночи.

Так сидели два приятеля, над ними мощный истукан, под ними велосипед, кругом море разноцветных людей, машин и растений, за спиной прямая кленовая аллея, которой не видно конца, справа тележка мороженщицы, слева через дорогу музей – у входа организованно столпились курсанты в новенькой форме и начищенных сапогах…

Ты спросил: “Издалека приехал?” Чужак кивнул: “Можно было остаться, но я люблю ездить. Далеко. Люблю поезд; а ты?” – “Да… наверно. Жалко, этим летом родители хотели взять отпуск в июне, но у папы на работе что-то случилось, они отложили, потом мама не смогла. Наверно, никуда не поедем. А твои здесь в отпуске?” – “По делам. Ты был на море?” – “Один раз был.” – Незаметно пустились вы вспоминать и поправлять друг друга, и добавлять неизвестное, и гадать; но, правда, мало было такого, чего чужак не знал бы там, от пород крабов до судовой сигнализации. Однажды он жил рядом с морем так долго, что его даже перевели на время в тамошнюю школу. “Отец строил корабль.”

Солнце начало краснеть и скоро оказалось прямо перед вами, за бесформенной площадью перед началом бульвара, спускающейся к далёкой толчее строений, за которыми невольно представлялось всё, о чём у вас шла речь. Чужак заговорил о будущем, как о светлых облаках, медленно оттекавших от солнца, менявших цвет; тебя тихо охватили его представления, ты замолк, рассматривая их. Он не хотел быть, почему-то, лётчиком, хирургом или водителем грузовика; странное дело, он знал своё будущее, словно там побывал, как на море. Видел корпус института, в котором будет учиться, называл книги, которые должен прочесть, места, куда отправится работать, город, который поднимет с морского дна. Тогда будущее открылось и тебе, оно стало живым, как место, куда ты скоро поедешь.

Красное солнце скрылось за высотным домом, чужак соскочил с постамента. “Садись.”

В лёгком начале сумерек он докатил до перекрёстка и притормозил. “Пока. Удачи.” Ты постоял и махнул ему вслед; но он не обернулся и скоро исчез, свернув направо.

Дня через два ты заметил, что забыл его чужое имя. Этот звук был согласен с долговязой задумчивостью чужака, с песком, тихо осыпавшемся с покрышек, пока мальчики разговаривали, с протёртым до бесцветности сиденьем, с мешковатыми брюками и странной штукой, которую гость увидел тогда впервые на живом человеке – разношенными сандалиями; в них ступни чужака изгибались чутко и быстро, как требовал момент, словно подошвы не смели проявить твёрдость и самостоятельность – или хоть заставить хозяина поскользнуться, чтобы напомнить о себе.

Мальчик был долговяз, сутоловат, его лицо часто приподнималось, подзапрокидывалось – и он сдувал с лица прядь отросших за лето волос; отряхивал брюки гибкими умелыми пальцами, а когда понадобилось влезть на цоколь памятника, он оказался наверху одним незаметным движением. Взрослый Ашерету не сутулится, рост его не чрезмерен, кость стала шире; лишь в форме черепа и в руках хранится сходство.

Сегодня, задремав в электричке, гость увидел бульвар, публику, цветы, постамент и чужого мальчика рядом ясней, чем в памяти. На шейке руля была красная маркировка, старинная, наподобие герба; это от неё осталось ныне три красных пятнышка, каждый раз сигналивших тебе в трактире из-за подоконника, пока хозяин велосипеда обедал.

Значит, судьба пришла и свершится.

(И ещё значит: больше нам не встретиться.)

Отбой

Манена сидит на пеньке в индийскифилософской позе; только что смолкла их тихая, скудная беседа с охранником, с этим последним местным в тюрьме №2; они оба опасаются говорить больше (чтобы по доносу напарника или надзирательницы и его отсюда не выгнали), но шу Рипету утешен самим присутствием Манены, и это взаимно. – Как вдруг, в неурочный час, кто-то звонит с улицы в караулку.

Из железной калитки явился Ашерету; выглядит осунувшимся, но весёлым. Объясняет, что в последней из контор, куда обращался – в четвёртой инстанции – ему раздобыли желанное разрешение (законным путём, без обмана: оказалось, такая процедура предусмотрена), однако предупредили, что Хозяин не будет доволен его активным заступничеством за провинившуюся, “поэтому лёгкой жизни не ждите”; и правда, видишь… – Вместе с разрешением на освобождение последней студентки он получил предписание самому отправиться в тюрьму №3 и отсидеть там месяц.

(Вот что означал шифр “Кеку рад бы прийти, передаёт привет, но занят…” Ах мама. Ах тётя Парето! – Манена улыбнулась, и Ашерету тоже, прочитав в её улыбке юмористическое умозаключение.)

А сегодня он явился в четвёртую инстанцию к самому открытию и, не потеряв там и получаса, вышел с разрешением подмышкой.

Кругом ни души, сторож отправился сдать документ начальству; Манена отдыхает от официального обращения, неизбежного, пока рядом были однокурсницы. Ашерету, держась одной рукой за сетку, в лицах рассказывает короткие истории о сокамерниках и тюремном начальстве, одна другой абсурднее, – чтобы посмеяться, раз уж приходится ждать.

Наконец, шу Рипету вернулся с проштемпелёванной бумажкой, вручил отпущенной узелок с вещами и провожает обоих, по разные стороны решётки, к выходу, который отпирает по-будничному, как тысячи раз прежде, и думает, сердечно попрощавшись и запирая опять, что тюрьма в здешнем маленьком царстве превратилась, за время одурения подестà, в наиболее посещаемое из общественных мест.

За воротами, повернув направо, чтобы скорей выбраться из переулочков и попасть на более весёлые улицы, к родным известнякам, они обсуждают слух о диком приговоре. Тринадцать с половиной лет…

День, родители на работе, а Кеку сегодня надо ещё заглянуть на кафедру и забрать в общежитии велосипед, припрятанный одним иногородним студентом. Из этого получается прогулка, с летней лёгкостью и беспечной свободой: двое гуляют на родине.

Они мирно, как всё здесь происходит, попрощались с тюремным стражем и лениво брели в институт, к родному четырёхэтажному зданию с портиком, – брели мимо кустов с глянцевыми черноватыми листьями, островков пальм и холмиков, знакомой дорогой через город, тихо рассуждая, что долго это не продлится: слишком … что? Не знаю. Просто слишком. Слова верного не подберёшь.

* * *

И точно: через два дня какой-то студент прирезал Хозяина, как курёнка. Все газеты об этом написали.

(Студент-с-ножиком, в одно слово. Маленькая субъективность ничем не примечательного человечка вдруг перекрылась властью непомерно большого факта. Этот факт один, но твоей жизни, больше: твоего “я” и даже твоей души, всей их участи едва на него хватило.

…Сейчас, наверно, студент постепенно осознаёт себя по мере того, как с него сходит анестезия функции. Сколько-то времени он, вроде бы живой и даже как-то именовавшийся, был закономерностью. Мог бы прочитать о себе в книгах соучеников с другого, исторического факультета, если бы ему было до учения и чтения с тех пор, как на него… рухнула… его пришибла анестезия:

Тринадцать с половиной лет.)

В одно прекрасное утро народ обсуждает эту новость. В безлюдном тупике у авторемонта разносятся голоса кумы Чинции и кума Сенàреги: “Теперь устроят психиатрическую экспертизу, а что она даст? Он, видите ли, может оказаться невменяемым. Даже если так: во-первых, был ли вменяем покойный?; во-вторых: сбрендишь тут, когда над тобой бесятся верхние эшелоны власти. Попробуйте сохранить разум, когда над вами так лютуют… Да что говорить: с больной головы валят на здоровую.” – “А потом, что суд постановит сделать со студентом, если тот всё-таки окажется разумным?”

Прибудет комиссия из столицы, начнётся разбирательство и бог ещё знает чем кончится; а пока битва отзвучала. Можно идти по домам.

(Комиссия и студент в патовой ситуации: способы исчерпаны хозяином. Тюрьма? Было. Казнь? Было. Глупо.

Глупо, вот в чём соль.)

* * *

С самого рассвета на ступеньках запертого кинотеатра, среди безлюдной поначалу площади, сидел маленький беленький старичок с пустым лотком рядом, не поднимая головы, уперев лоб в руки, весь-то день так сидел, гостю не пришлось в этом усомниться: только на него продавец пирожков взглянул, почуяв рядом, и умоляюще просипел исчезающим голосом: “Ведь я – уловитель. Я! Ты понимаешь? Ну хоть ты-то понимаешь?… Я был уловителем. По фотографиям работал. Десять лет! Ни хрена ты не понимаешь. Иди.” Его лицо снова скрылось, лоток на весь день остался пуст. Никто больше не подойдёт к нему за пирожком.

…Застава скоро опустеет, гость наблюдает, медленно приближаясь из города, демонтаж ворот – тонких, высоких, почти красивых от изящества прутьев, от прозрачности. Княжество раскроется и растечётся. Не станет больше рифов, потому что Лорелею отменило начальство, её убрали со скалы как наносящую ущерб судоходству, рифы срыли, дураков, имевших привычку глазеть вверх, оштрафовали с отобранием прав. Нет препятствий – нет места, потому что через него начинают и привыкают ходить, не замечая. Всё равно, что убрать оградку по периметру газона: городские выродки тут же его затопчут.

И местные, и покойный Хозяин были правы: справедливость резиденции всё равно, что вытоптанная земля.

…Гость вновь замечает себя, успокоившийся, опустошённый, в сумерках на обратном пути из города через заставу к станции. Он выполнил поручение, не оплошал, не позволил себя сбить; тем временем за недели, слившиеся в день, его судьба свернула со старой дороги. Гость шагает, склонив голову, то ли сигарета, то ли потаённая улыбка теплится в наступающей тьме; он думает и не отделяет мысли от разноцветной полосы отступающего света слева по курсу, над горизонтом. (Уже осталась только эта полоска, нарисованная тучами и остатками огня.) В резиденции, в пустой квартире на столе ждёт книга в газетной обёртке. Прочее пока неизвестно.

История перегорела и дымно гаснет; персонажи разбредаются. Лишь побывавший в ней странник вынес кое-что из не существующего больше места.

Комментариев нет:

Отправить комментарий