Воскресный обед
В доме на склоне парковой горы, в большой гостиной воскресным днём шторы раздвинуты, постелена свежая скатерть, серебро приборов пускает яркие лучи. Младший сын оранжерейщика сегодня здесь.
Старшие давно не появлялись; компания получается маленькая и грустная от обилия незанятых стульев. Даже здесь, в гостиной шторы редко разводят до конца. Теперь обычное дело, когда с родителями из всех детей обедает один младший, выкраивающий часок из вечной спешки; слушает их, кивает с улыбкой доброго, понимающего и безвинно огорчённого человека.
Лишнего не скажет.
Но этот хотя бы ещё говорит иногда, пусть разговор и получается коротким. Старшие замолчали. Отгремели баталии, наступила тишь. – Когда он вдруг разболтается, как сегодня, в россыпи невесомых слов сквозит прощение, сморщенное и терпкое, как запоздалое яблочко в сентябре, тихо силящееся проскочить к тебе через безнадёжно сменившееся время. Иногда получается; но дело к зиме.
Сегодня настроение подстать погоде, и младший за сладким распространяется на злобу дня – о Манене Асколи: вот замечательная личность. Если кто и сомневался, то теперь-то!… Держат, словно государственную преступницу, и никакие ходатайства не помогают. Значит, боятся.
Вообще, чтобы её выпустили, давно пора было устроить демонстрацию. Мирную, разумеется. Шу Ашерету молодец, но идеалист. Он доблестно бился с инстанциями, а результат? Сам теперь там же. Вот к чему приводит послушание старейшинам. Вывод: пора нам думать своим умом. –
Няня давно поблагодарила и встала из-за стола, взглянув на часы; теперь встаёт жена. Золотистые, мелко вьющиеся волосы и несколько угловатые черты, светло-зелёные глаза; она говорит: “пойду взгляну на бегонию; не забудьте про мороженое”. Стеклянный, с тонкой трещиной голос. К обеду она оделась безукоризненно, и всё-таки видно, что её главный интерес остался в оранжерее, обед – короткий перерыв. Сейчас она поспешит вернуться в исконное состояние – в длинное, бесформенное внизу подобие халата со множеством мелких и мельчайших цветов, стебельков и листочков на неопределённом фоне. В этом камуфляже её можно отыскать среди оранжереи только по голосу. Муж смотрит на неё: снизу вверх и вслед до двери, пока не скрылась. Жена поросла невидимыми извивами своих растений; со временем зарастает ковром флоры, скрывается под ним её лицо, её человеческое лицо, в котором ещё можно ловить настроения и мысли, с которым когда-то можно было говорить.
…Оранжерейщик, наконец, возражает сыну: “Старейшины умнее нас с тобой и знают больше. Они и думают, и действуют; правда, не кричат о своих достижениях на каждом углу.” – Младший вяло откликается, постукивая ложечкой о край блюдца, рассеянным взглядом окидывая гостиную: “…И чего такого особенного достигли?…” – Его отец возражает опять, просто до покорности, столь постно, что это почти не возражение: “Они десять лет держат княжество в равновесии. Мы, так или иначе, до сих пор живём, и нас не ассимилируют.” – “Да. Не ассимилируют, а истребляют.” – “Не преувеличивай. Этот стеснён в средствах, сам знаешь, опасность не там… благодаря старейшинам, опять же; опасность как раз в твоём раздражении. – Оранжерейщик отложил прибор и откинулся на спинку, прикладывая ко рту салфетку, как тампон, короткими движениями медсестры. – И шу Ашерету, раз уж ты его упомянул, показывает, как этой опасности можно избежать.”
Младший выходит из-за стола, наскоро утеревшись. Отец тихо спрашивает вслед:
– …Ну чем ты опять недоволен? Разве я сказал что-то плохое?
Младший оборачивается от окна:
– Плохо, что ты это говоришь. Нечего ссылаться на учителя… на г-на Ассерето; ему позволительно так рассуждать, ему, а не тебе.
– Ну да, я не спорю, он постоянно подвергается, он не молчит, платит за свои убеждения…
– Пусть бы молчал: ему было бы простительно. Его брата не – –
Растворяется дверь, в раме из тьмы является двойной портрет няни с девочкой. Пришли поиграть, сегодня что-то рано. Они движутся медленно, словно несут воду. Постороннему сначала показалось бы, что они и не движутся совсем.
Младший, покружив ребёнка на руках, упархивает в прихожую и приносит оттуда, из сумки свой гостинец; сияет. Сияет, но уже опять спешит. Пять минут – – исчез. “Пока-пока.”
…В старые времена так повелось со старшими. Один из них, бывало, ввернёт веское и жёсткое слово, а тут няня как раз введёт, поддерживая, девочку; они замрут и замолкнут, потом один скажет что-нибудь приветливое, пошутит, чтобы прогнать тишину, другие подхватят.
Неофициальный Совет княжества запретил любое насилие, и этот запрет могут понять даже самые молодые; запрещает жаловаться в резиденцию, и это уже способен понять не каждый. Подростки, студенты в массе не желают принять этот запрет и тогда, когда ещё могут ему подчиниться. Среди нас, родителей, тоже не каждый согласен. Институтские радикалы крепят ряды год от года.
Терпение не иссякало бы в народе столь катастрофически, если бы старейшины предложили что-то действенное взамен свержения.
Плохо, что время идёт, а они ничего не придумали, хотя по-прежнему твердят: только разумные возражения в спокойном тоне. Мы поступаем так же на своём уровне; мы тормозим проявления маразма, не позволяем психу пересажать половину княжества, заставляем соблюдать человеческие условия содержания заключённых, увольнять самых одиозных начальников. И если он до сих пор не сдался, то из-за жадных нуворишей, которые насаждают в Совете своих людей. Надо убеждать, кого ещё можно, и вытеснять безнадёжных из Совета. Эта работа нелёгкая и скоро не делается. Терпите. –
Но сколько и что именно допустимо терпеть?…
Где предел?
И где результат?
Девочка с золотыми волосами неслышно удерживает обитателей этого дома.
Маленькая девочка, уверенная, что через восемь лет папа вернётся.
Скандал
Встретив у дверей курящего трактирщика, гость присоединяется к нему и после пары обыкновенных реплик прощупывает почву: что бы значил тот допрос?
“Я и не придал бы ему значения, если бы сразу после него не арестовали Ашерету. Точно моих слов недоставало, чтобы сгубить человека. Между тем, я ведь и не знаю ничего, и даже если бы… Я чужой здесь. Знаю только вещи, которые слышала куча народа, стало быть, не имеющие значения. В этом духе я и ответил чиновнику четвёртой инстанции. Но положение моё здесь стало щекотливо. Что вы мне посоветуете, хозяин?…”
Трактирщик на удивление мало задумался над новостью и заверил, что ни он, ни кто из завсегдатаев не считают гостя способным на донос. Так что он может спокойно обедать здесь хоть каждый день. – Раздавив бычок, возвращается в зал; гость следует за ним, озадаченный, и застаёт внутри бурление. Галдёж, никто не заметил его приветствия.
Официант ставит перед гостем “как обычно”, и тот принимается есть, стараясь не глядеть на пустующее место напротив у окна и вообще не отвлекаться.
Тем временем по требованию присутствующих кислый старичок, возвыся голос, ещё раз излагает известие, полно и последовательно:
Скверная тайна разгласилась, когда один из хранивших её – местный тюремщик, которого не стали увольнять, вероятно, за старость и безразличие –, умирал в больнице и позвал священника. Старичок, на правах близкого друга, сходил и привёл. Больной начал исповедь громким, насколько хватало сил, голосом и в присутствии свидетелей, которым не позволил уйти, чтобы не отягощать совесть исповедника. Слышавшие передали неслышавшим, получился скандал.
Оказывается, ещё два года назад подестà велел приговорить одного бедолагу из мужского отделения к 13,5 годам заключения (черноусый желчно ухмыльнулся: “Почему не к 17 дням вдобавок?”) и к смертной казни по отбытии этого срока. Ну не ох--л?! Конечно, пострадавший предпочёл выйти зимой, ночью на тюремный двор и простоять там в лютый мороз до рассвета, когда и умер от переохлаждения – своей, по крайней мере, смертью. –
Гость перестаёт жевать, застывает, глядя в тарелку. Вдруг, мимоходом утеревшись, поднимается, окидывает взглядом зальчик; громко спрашивает: “Хороша история?”
Все оборачиваются к нему. Из кухни выглядывает трактирщик; сложил руки на груди, медлит.
“Знаете, что меня уже трясла четвёртая инстанция?! перед тем, как посадить Ашерету. Ваша четвёртая инстанция. Обнаглели до того, что хватают даже чужих, тащат в свою дыру и там допрашивают без адвоката и повестки. Деловые.”
Они молчат по-прежнему, голубоглазый и ещё двое пялятся, черноусый ковыряет вилкой простывшие лазаньи, официантик продолжает ополаскивать партию стаканов, исподлобья взглядывая на оратора.
Гость пинком опрокидывает приставленный к лавке стул:
“Где предел? Где для вас предел?! Что он должен вытворить, чтобы вы прочухались?…”
Тихо задребезжало стекло в старой форточке. Трактирщик уходит на кухню. Гость орёт.
(Что ты бушуешь, – тем временем произносит кто-то беззвучный внутри. – Делай то или это, всё равно тобою будет делаться то же, что без твоего протеста и даже совсем без тебя – кричи или молчи, нет разницы.
И сумасшедший хозяин княжества, бушующий наверху в средневековой светлице, среди мирных пустых стен, в которые всё реже кто-нибудь отваживается забрести, работает, нарочно или слепо, трудится, приближая ту же цель – событие, нужное неведомым богам, сокрытым в резиденции, словно в огромной цветной туче, где они лишь предчувствуются, как свет, то и дело проступающий сквозь подвижные слои пара, неуловимый.)
“…Называете его психом. И глотаете любую придурь: мол, давай ещё. Он и старается. Больше ему потакайте, он вас всех приговорит к повешению за – – и приведёт приговор в исполнение!!”
Они усмехаются, качают головами, гудят:
“Сам устанет.” – “Дайте срок, жадные родственнички объявят его недееспособным!” – И прочие шутливые и полушутливые ответы, столь знакомые, ничего не решающие. Гость взбешён и не поддаётся на их обычный манёвр; он резок и упивается резкостью, зная, как местные не любят обострять: “Да он сам вас всех давно объявил недееспособными!! Да вы такие и есть. Он прав: нарежет ваших детей на салатик, а вы будете шутить и философствовать за бутылкой после сытного обеда. Кто вы после этого?! Нормальные давно бы от него избавились – –”
(Велосипедный руль не торчит над подоконником, место напротив пустует. Ашерету изгнали отсюда, как душу из тела; и этот миг, который никогда не повторится, миг яростного высказывания правды, достаётся тебе, как награда; – гость орёт на завсегдатаев трактира, сожалея, быть может, что орёт и что именно на них, но так надо. Ему хорошо. Это должно было случиться.)
…В зале осталось только два посетителя, и те молча готовятся к уходу; усталый официантик бросает, наконец, отворачиваясь к мытым стаканам, вполголоса, с досадой: “…сам помрёт”.
Гость кладёт деньги на стол и выходит.
Он не это имел в виду.
Комментариев нет:
Отправить комментарий