суббота, 23 ноября 2019 г.

Ретроспекция осени

Странный исход

Целый день дождя закрылся прямо бившим вдоль улицы солнцем, а когда его заслонили дома, небо расчистилось и только подёрнулось опалесцирующей плёнкой, чтоб напоследок подержать тающие обрывки туч, пепельные, маленькие, густые, в медленно меняющейся акварели, которая, пока совсем не утонула в синих сумерках, показывала свой фокус, улыбаясь, как зверь или детская игрушка: вот розовый, лиловый, сиреневый, жёлтый — один цвет, чистый, лёгкий, определённый, чуть светящийся, попробуй найти границы — их нет.

А вокруг на всём ещё лежали капли и пахло свежей, почти тёплой пока зеленью.

Представление октября

Пасмурным днём в почти готовом здании у самой линии наземного метро из мрака позади застеклённого фасада показывались редкие золотые огоньки, а зелёная защитная сетка висела, приспущенная, с выражением театральной драпировки; цвет был чуть смещён в сторону синевы. Талантливая декорация; стоящие часы, в отличие от работающих, дважды в сутки показывают точное время, человеческие вещи, о внешности которых не заботятся, однажды непременно высказывают ценную композицию из смыслов, именно благодаря отсутствию человеческого натужного лицемерия.

...Нынешние дожди уже обещают снег.

Осень рядом

Как объяснить дружбу зрелой осени, её вселение в сердце, её ободряющее, дающее уверенность присутствие не где-то в календаре, за стенами и окном, а в мыслях, в ощущении воздуха, движения, хода часов, времени и тепла? Этому нет имени; это свято.

Октябрь гнездится в пасмурности, и ты думаешь: ему нет конца; понимаешь относительность впечатлений, «ехала деревня мимо мужика»: нам кажется, что проходит он, но это мы проходим его насквозь, он вечен.

Серость водоносных туч, уже подумывающих о снеге, их обилие: это покров, среда обитания, дом куда более родной, чем случайное человеческое жилище, временно вмещающее твоё временное тело. Сумерки пасмурного дня серебрятся, усиливая чувство родины; мы живём в мысли Автора, тут и там, а среди людей только умираем, и чистый от дождей октябрь показывает это слишком ясно. Внизу доцветают цикорий, клевер, мышиный горошек, ромашки, серпуха и кульбаба, даже белые хлопушки ещё смотрят на прохожего с железнодорожной насыпи; внизу течёт грязная вода, воздух промыт до хрустальной ясности, капли беседуют с листьями и жестью, кусты барбарса ещё ярче пестреют, намокнув, птицам трудней кормиться из-за долгих ночей и дождя, некоторые деревья толком не пожелтели, другие голы; местность занята переходом к зиме, глядя ей в лицо, видишь солнцеворот и зиму — долгую, как детство (время года, всегда остающееся отдельно от других, в себе).

Октябрь садится напротив и берёт тебя за руку, октябрь шагает рядом меж луж.

Осень — это дружба.

Атрибуты осени

Осенний виноград: из бледно-зелёных ягод светится тихое золото, ржавчиной припудрена их поверхность.

Солнце октября выражает мир и довольство; кошки выходят погреться на нём, когда выпадает безветренный день.

Плакучая берёза перед домом в конце улочки похожа на украшение тончайшей работы, уплывающее в голубое поле огромного герба; что-то подобное всегда было в старых символах, вроде оленя в гербе Н. Н. — тонкая, чёткая, невесомая фигура, заставляющая видеть фон как простор.

С берёзой, правда, уже ничто не сравнится: её тонкие нити с остатками золотых монист, её упругий, как сильное тело, сливочный ствол, прозрачное облачко над ней живы и близки, отчего ещё трудней поверить, что видишь этот знак не во сне.

Свет конечных станций

Серебряный свет с утра, мягкие провисающие тучи с колодцами голубизны, меняющейся от зенита к горизонту, бледная монета солнечного диска, со скоростью поезда скользящая за слоями пара, тишь внизу, янтарь на нитях и шнурках деревьев, бледная, глухая желтизна тополёвых стволов и лёгкий, чистый блеск реки — вот конец летнего пути, словно старый тепловоз чует пункт назначения и тянет длинный, накопленный за путешествие хвост неспеша, размеренно, зная, что скоро увидит заповедное место отдыха. Ноябрь не за горами; исчезнут последние цветы, пойдёт и ляжет снег.

Берёзовые листья, которых порядочно намело ветром к двери над крыльцом, лежали, совершенно сухие, до шелеста и хруста, в позе движения, так что странно было смотреть. Вроде полёт и бег, но сфотографированный.

среда, 20 ноября 2019 г.

Практический ответ

Отличие жизни от бытия очевидно, и оно, когда осознаётся, порождает главный вопрос, на который [пока] нет ответа. В результате каждый решает сам, чему и во что верить — за недоступностью знания. Если существование Автора подтверждается архитектурой, заметной даже в так называемом хаосе, и единством строения Мира во всех частях, на всех уровнях, то жизнь и душа, как заметил Лионардо, недоказуемы. Тут каждый вынужден рискнуть или отказаться от риска и тогда проиграть до начала игры. Не доверяя спекуляциям, что моральным, что религиозным, всё же знаю и тут нечто несомненное, на что [мне] можно опереться: лучше выбрать свою душу с её странной уверенностью, поскольку она — живой факт, пусть бы и временный, чем доводы весьма ограниченного рассудка, уже утвердившего и опрокинувшего много научных постулатов. (Если электричество пока не открыто и, соответственно, явление молнии не объяснено, это не значит, что молний не существует и ты можешь в грозу идти купаться.)

Можно доверять необъяснимому в себе, можно его отвергнуть, ни то ни другое не обязательно, однако во втором случае отвергаешь себя. Если души нет, то и тебя нет; если душа есть, но не бессмертна, то она оказывается напрасным, то есть лишним, явлением, так что ложись и помирай (см. эпиграф ко второй части «Гипериона»). Не хочешь? Тогда рискни ей поверить. Не называй её психикой и не пробуй перепрыгнуть через её требования: подавляющее большинство живут сейчас в борьбе за избавление от них, но никто ещё не достиг этой цели без ада, прилагающегося к ней в нагрузку.

(Судорожно озираясь, они прислушиваются, не близится ли расплата, караулят все направления, совершают подвиги во имя своей безопасности, в то время как расплата происходит у них внутри.)

Ретроспекция: сентябрь

Отлив лета

Сухие, сжавшиеся остатки листьев прибились к тротуару, к подножию стены, к сдвоенному пню, как песок, как любой мусор, как всё сыпучее; очень тепло, свет мягок, равноденствие не пройдено. Запах, как в конце лета, строго дозированные дожди и тишь. Вечером листья (настоящего) ясеня рисуются легко, мелко и резко на светло-голубом, чистом, светящемся холодке.

Покой, свобода.

Цель в перспективе

И свет, и холод; ветер переменчивых небес. Приветливая осень открыла дверь к Ели, все дни до неё, рабочие и не очень, подобны анфиладе комнат и связаны в путь к ней, подробный, полный постепенных изменений и потому кажущийся длинным. — А сейчас всё светло и бледно, оттенки вернулись в затенённые места; косое солнце им, конечно, мешает. У него своя радость — чистое звонкое золото, находящее везде что-нибудь: где лужицу, где застеклённую дверь.

Старые улицы

Старые улицы под поредевшими тёмно-зелёными кронами с внезапными пятнами пронзительной желтизны присыпаны бледной медной стружкой от сгоревших ещё в августе листьев. Седой, но крепкий асфальт, тщательно обмазанные краской пузатые цоколи кирпичных, коричневато-серых пятиэтажек, таинственные ворота тут и там — тёмно-зелёные, помятые временем листы металла, парящие над узкой полосой пустоты, — всё тихо, всюду дом; проходя мимо жилищ, хоздворов, маленьких фабрик, школы и гаражей, ты всё равно внутри.

Странный исход

Целый день дождя закрылся прямо бившим вдоль улицы солнцем, а когда его заслонили дома, небо расчистилось и только подёрнулось опалесцирующей плёнкой, чтоб напоследок подержать тающие обрывки туч, пепельные, маленькие, густые, в медленно меняющейся акварели, которая, пока совсем не утонула в синих сумерках, показывала свой фокус, улыбаясь, как зверь или детская игрушка: вот розовый, лиловый, сиреневый, жёлтый — один цвет, чистый, лёгкий, определённый, чуть светящийся, попробуй найти границы — их нет.

А вокруг на всём ещё лежали капли и пахло свежей, почти тёплой пока зеленью.

Фон

Эти звуки шин в ранней темноте словно пекут что-то, вода под ними как масло, и звук обещает прилежно готовящийся результат, а потом проезжает нечто полегче и трепещет, шепча, как бумага, и оставляет за собой вопрос, как пролетевший листок.

Огромное разорённое время позади — вещий разрушенный дом и пустырь, воля, говорящая с тобой напрямую, когда люди, перехитрив сами себя, взаимно объявив шах и мат, убрали себя из поля зрения, с поля твоих скитаний, и ты шагаешь по горло в траве, жёлтой и рыжей, глядя в Мир, обращённый к тебе, давая немые ответы всем его приветливым глазам — серебристому небу, холодному ветру, шелесту высохших семян.

Участие и ободрение, кроткое веселье приходят оттуда, из фона, который на самом деле и есть главная картина.

Айхендорф, «Эццелино да Романо»

«Ezelin von Romano» сделан с применением разных особенностей шекспировских пьес, без собственной техники, во всяком случае, своё отчётливо и вполне там только лирическое содержание. Айхендорф лирик, и если запас «народности» ещё позволяет ему написать весёлую сатиру на злобу дня или весёлую, добродушную приключенческую повесть, то для трагедии нужно явно больше разного, чем есть у него в запасе. Заимствуя средства выражения у знаменитости, он, кажется, принимает их за содержание и латает ими места, где на чистой лирике и полуусловной народности не выехать. Или даже верит, что средства Шекспира сами по себе доставят автору компоненты трагического содержания.

Эти средства не всегда хороши сами по себе. Айхендорф заимствует и то, от чего лучше избавиться, например обилие действующих лиц, отчего внимание распыляется (1) и каждому персонажу достаётся слишком скудное содержание (2). Неумение компоновать состав персонажей — серьёзная неприятность не только в драматургии, но и в кинематографе. Она легко случается не в только тексте, но и при подборе актёров на роли; тогда возникают избыток похожих или образующих плохой интервал внешностей и характеров, незанятые (созданные содержанием) вакансии, разнородные типы в одной упряжке и, как в «Эццелино», дробление одного большого характера на несколько мелких и неинтересных.

Труд следует разделять между персонажами так, чтобы и незакрытых участков не оставалось, и работники не мешали друг другу; лучше чуть перегрузить каждого, чем кого-то недогрузить (экономить кадры через интенсификацию труда). В пьесе Айхендорфа нужно слить воедино Анседизио, Адолара и Бозо; получится молодой человек, глядящий в рот «великому» Эццелино как раз потому, что ему хочется разом всего и он пока не понимает, что придётся выбрать «один какой-нибудь кружок». Слава, владения, богатство влекут его, хотя он восприимчив и к более высоким идеям чести и единовластия. Он пока думает, что кто сражается за правильную идею, тому будет и земное везенье; по ходу истории поймёт, что ошибался. Или совесть, или командные посты. Когда «великий» патрон заставил его сделать чёрную работу своими руками, парень ужаснулся и пережил перелом в воззрениях.

В «Шроффенштайнах» Кляйста или «Маркграфе Карле Филиппе» Арнима каждый персонаж запоминается с первого появления, его суть настолько показывается в первой же реплике, что, читая, не заглядываешь в список действующих лиц (которого у Арнима и нету, потому что «Маркграф» остался в черновике).

Уголино надо бы «итальянизировать обратно»: пусть остаётся сомнамбулой, но итальянской. То же касается Каррары: это немецкий тип, см. буйного Раймунда в романе Мёрике. Серьёзней всего Шекспир подвёл своего почитателя в комической линии, которая выродилась в затянутый и скучный водевиль; её персонажи существуют где-то в другом месте и времени, непонятно, зачем они околачиваются на театре военных действий.

Обилие лиц и историй не позволило Айхендорфу как следует разработать и показать ни одну сюжетную линию. Это касается даже протагониста.

Неприятное впечатление производит сословная предвзятость: зверства Эццелино не показаны, даже не названы внятно, народное негодование на него представлено бессмысленным возмущением бестолковой и трусливой черни; слишком заметно, что для автора-аристократа все незнатные — Taugenichtse, в лучшем случае как в его знаменитой повести, в худшем — в зловредном и опасном смысле. Поэтому и «Цилька пошла в народ» — глупая, скучная, бутафорская история, а прилежное следование образцу в части «народных» диалогов привело к бесконечному пустозвонству — нудному жонглированию словами, остроумничанью на пустом месте; Жан-Поль это делал лучше, в конце-то концов.

Ничего народного, хоть итальянского, хоть немецкого, это раз, и ничего смешного, это два.

Трагический дух Айхендорфу не даётся, но и композиционно он еле тянет нагруженную на себя задачу. Где тип, пытавшийся убить Эццелино в зачине пьесы? Напрашивается представление, что в битве при Кассано он сшибёт злодея стрелой с коня, отчего тот и попадёт в плен. Иначе его подробная демонстрация в зачине совершенно бесполезна. Зато естественное, как живая речь, стихосложение пробивается тут и там чистой звонкой струйкой, напоминая об истинном призвании автора.

...Придётся искать политического убежища у Кернерова друга, хоть и тот не ахти какой драматург.