среда, 1 марта 2017 г.

Где пасётся олень. 5

Биография

Деньги подкопились, А. поедет в город на автобусе. Она, однако, спускается на пустырь в обычное время, топает словно бы к остановке, ёжась и пряча кулаки в рукава. На дорожке малолюдно, только две толстые тётки попались навстречу, неспешные; они, как известно, ходят сюда из микрорайона по ту сторону путей и эстакады подрабатывать в детсаду. Затем, убедившись, что ни позади, ни впереди никто не смотрит в её сторону, А. сворачивает налево и крадётся в сторону железной дороги, среди голых кустов, с трудом вынимая ноги из снега.

И вот перед нею дом-скелет, ближайший из бомжатников.

А. быстро окидывает взглядом окрестность и на полуприсяди огибает дом, насколько ей хватает для этого кустов: всё-таки какое-то прикрытие. Откуда-то из-за дальних домов чадил чёрненький дымок, но ближе никаких признаков. Сегодня не холодно, поэтому большинство бездомных сейчас промышляют в более людных и злачных местах, чем пустырь и его окрестности. Человек с ружьём тоже вряд ли упустит такую славную погоду. – А., закусив губу, лезет в заколоченное окошко – скинув куртку, протискивается в нижний треугольник, образованный скрещенными досками. Иного пути нет! Единственное свободное окно – в торце, на виду, да и ясно, что лезть в него бесполезно, иначе бы хозяин его замуровал. С этой стороны дома кусты подступают к стене вплотную, поэтому следы будут менее заметны; другое преимущество – вряд ли хозяин ждёт гостей отсюда. Сам он не протиснулся бы… Однако надо быть готовой к тому, что он принял свои меры предосторожности. “Ой! – А. повисает наполовину внутри, наполовину снаружи: под окном полно битого стекла. – Остроумно.” – Она тянется за обломком доски, прислоненным изнутри к простенку, одним концом ставит его туда, где кончается осколочная россыпь, а другой упирает в остатки подоконника; съезжает по нему на животе и долго потом вытирает руки носовым платком. Внутри где не грязь, там снег: наверху виднеется небо. Перешагивая через полоски снега и стараясь по возможности ступать на сухие места, она пробирается в сторону парадного: ведь оттуда всегда приходил маленький Л.

Здесь! Бродяга устроился основательно; даже тюфяк положил. Почему не забрался этажом выше? А. поднимает голову. М-да. Очевидно, лишь в этом углу можно не бояться, что на тебя рухнет перекрытие; на следующих этажах дела, должно быть, обстоят ещё хуже. Да и костёр удобней разводить здесь. – Ой; она отдёргивает ногу: наступила на край тюфяка. Наклоняется, отчищает. Если что-нибудь здесь сдвинется или изменится, хозяин придёт в ярость и… кто знает, кому от него достанется за непорядок. На обратном пути надо будет размазать свои следы там, где они всё-таки остались и бросаются в глаза.

В изголовье тюфяка, под полом она обнаруживает, даже не спрятанную, такую же коробочку, как летом в норе под беседкой. Открывает: верно. Прежние дела: в той жестянке по периметру донца был заметен черноватый налёт, эта на треть полна порохом.

Выбравшись, натянув куртку, она рысью, чтобы согреться, отправляется к эстакаде и на ту сторону – к участковому.

Тот сразу переадресует её к шефу. Это серьёзный, спокойный, даже вежливый дядька, помоложе и не толстый; агрессии участкового не чувствуется. Он даёт посетительнице исчерпывающую справку относительно человека с ружьём: “Паспорт в порядке, прописка есть, никакой он не бомж. И до вас, девушка, обращались с заявлением, что у него ружьё; но до сих пор у него и холодного оружия не нашли. Мы позвонили на его бывшую работу, там собираются его обратно принимать, во как. Ценный, говорят, кадр, только находит на него… временами.” Бродяга представляет собою собачника, однажды сбившегося с пути в припадке ярости. Ранил кого-то из коллег; поспорили, он его и тюкнул пикой, а потом запер в полном вольере. Псы чуть не съели беднягу; ну а всё-таки тот забрал заявление. “Дружили они, как-никак.” Но это крайний случай. В остальном за собачником числится не более, чем простое хулиганство. Он и прежде кочевал из района в район, его отовсюду выгоняли, он возвращался на работу и снова, разругавшись с начальством, увольнялся или даже, без формальностей, просто уходил в запой и загул.

(А. прикидывает в уме: ага, бродяга ненормально жесток и анархичен; жители более приличных районов вышибли его, так он перекочевал к нам, а местные менты не желают с ним связываться, чтобы коллеги не укоряли их за возвращение такой головной боли на их территорию. Ваши, мол, перебьются – стерпят, а наши опять поднимут вонь. – Что это была, в мае, за история с молодым ментом, попавшим из леска над путями в больницу?… Провожал в сумерках обитательницу пустыря, они решили сократить дорогу и пошли не по эстакаде, а по неосвещённой тропинке через овраг. Девушка-то была благополучно доставлена к подъезду, а вот ментик на обратном пути получил множественные травмы разной степени тяжести. Напомнить начальнику эту историю или не рисковать?… Не хотят менты связываться, хотя у них есть оружие, а мы, безоружные, должны, как они это называют, “проявлять благоразумие” – избегать безлюдных мест. Да ведь места и делаются безлюдными от того, что люди их избегают. Этак с крыльца нельзя будет сойти без баллончика с дихлофосом! если все нормальные попрячутся и снаружи будут разгуливать одни придурки.)

“…За ним, конечно, присмотрят. Мы навели самые подробные справки, как видите; опасаться вам нечего. Конечно, спасибо за бдительность, но в данном случае заявление ни к чему, лучше его забрать.”

А. как можно мягче, но определённо отказывается, напомнив про выстрел и про возможность его повторения. Если собачник достал пороха и патронов один раз, достанет и другой, а ствол он, конечно, прячет… Хорошо, допустим, он безоружен; так тем легче вам будет с ним совладать. Как “что делать”? Отправить домой. Раз у него есть дом и работа, пусть живёт дома и от работы не отлынивает. Верно ведь?

Начальник, помолчав, с досадой суёт заявление назад в папку и резюмирует: хватит. Без вас разберёмся. Явились тут с лекциями!

Спор

С утра, отдёрнув занавеску, А. находит в родном лице земли зимнюю замкнутость: пасмурным тихим днём при минус пяти значим каждый шаг, поворот, каждый сантиметр ступенек, пенька, гаража, скамейки, каждый комок грязного снега, выскочивший на обочину тропы среди нетронутого, белого до отсутствия. Там, где что-то выстроено или посажено, каждый угол собрался, упорядочился и растит внутри свой уют.
Спустившись на пустырь, озираясь, А. щурится, приучая глаза; серебро меланхолии, снежный минор. Впереди, за неизмеримой дорогой, мысли останутся так же ясны и неподвижны под пасмурным небом, в городе без теней.

* * *

Дверь в комнату мальчика была открыта, за столом сидела, понуря голову, его сестра; А. замедяет шаг. Словно голографический портрет, спроецированный на середину комнаты и забытый. Левее и дальше А. обнаруживает обруч, прислоненный к полке. – Но экономка тут же забирает его и уводит девочку, а ученик спешит прошмыгнуть вперёд, чтобы сгрести со стола лишнее, и деловая спешка стирает картинку, не оставив следа.

А. выглядывает во двор; клёны оттенены налипшим снегом и кажутся струями чёрного чугуна. Там, перед их ровным немым рядом, на пустой площадке, добросовестно вычищенной давно ушедшим дворником, чудится потаённое обещание, приглашение подождать удачной минуты, которая обязательно придёт. – А. оборачивается к ученику, вздохнув коротко.

В конце, оторвавшись от дела, ловит себя на тревоге, нараставшей с первой минуты, когда домработница затворила за нею дверь: г-н Т** дома или нет? Зачем она проглядела в коридоре вешалку и обувную полку.

…Гадать не нужно: едва мальчик открыл учительнице, как в рамке двери напротив, на жёлтом светящемся фоне возникает фигура хозяина. Он здесь.

Приглашает к себе, как клиента – быстро, учтиво, по-деловому. А. озадачена: вроде никаких дел, кроме чисто преподавательских, у неё с этим господином нет. Что касается внеделовых интересов, то он должен был давно убедиться в её равнодушии к философам, пусть бы и немецким. Ясно: сейчас заговорит о трудоустройстве. (Чтобы заставить меня заговорить о долине? Больше незачем было в меня вцепляться.)
Но г-н Т**, едва присев, стремительно раскручивает новую философскую тему и через минуту, глядишь, уже активно гоняет А., норовя припереть к стенке. Атаки сыплются одна за другой; уклончивые ответы выводят атакующего из терпения, и остроумием его больше не смягчить.

Жаждет генерального сражения. Сегодня оно состоится. – Остановился в странствии по комнате и смотрит сверху вниз на гостью: она, конечно, сделала и сделает всё, чтобы не возражать по-настоящему. Но г-н Т** принял решение; никуда ей не деться. Довольно игр; дичь взята в кольцо, начинается травля.

А. без труда прочла этот иероглиф, составленный из горделивой осанки, скрещенных на груди рук и давящего авторитетом взора; но поздно!
“…Но Хайдэггер виноват совсем не в этом.” Как её угораздило...?! Молниеносно следует требование уточнить. А., скрепя сердце, поясняет насчёт распространённой манеры применять закономерности одной сферы во всех других, превращая их в обязательные требования, отчего те сферы захиревают; причина – обывательский рассудок, куда враз больше одной мысли не лезет, а если какая уж влезла, то держит оборону героически, не пуская конкурентов на порог. Какое тут равновесие, какая мера. Отсюда (нелепые) суждения философов о поэзии. Вот чего Хайдэггеру следовало избегать, а вовсе не мыслей вразрез с господствующей системой предрассудков.

Г-н Т** заявляет – “всюду действуют одни и те же общие законы, которыми как раз и занимается философия; мир един”; А. уточняет – “он скреплен многообразно: единство обеспечено отнюдь не единственной закономерностью”.

Г-н Т** поднимает брови: m-lle, очевидно, превзошла мудростью всё прочее, бывшее и нынешнее, в т.ч. прогрессивное, человечество?

А. пожимает плечами: неизвестные мне другие люди – сейчас, раньше и потом – тоже знают это.

Г-н Т** замечает, что, сколько бы человек ни разделяли эту идею, развитие человечества в целом пошло как раз по пути централизации, единоначалия, устранения множественности, установления правил, одинаково действительных для всех. И цивилизация, и культура забраковали идею множественности. Меж тем, опыт человечества отсеивает худшее и отбирает лучшее.

А. уточняет: “Не лучшее, а общепонятное. Большинству лучшего не понять.”

Г-н Т** подначивает: “Но ведь лучшее – то, что лучше для большинства?”

А. не согласна: “Большинство видит не дальше текущего мига, да и его различает слабовато; в истории найдётся тому тысяча и одно подтверждение.”

Г-н Т**: Понятно; значит, сильный вождь? Диктатура? Нацизм? Коммунизм? – Вот мы и вернулись к единоначалию, только с другого конца. Отказавшись от демократического централизма, приходим к тоталитарному.

А.: “Измы” – язык, понятный большинству. Потому с ним на этом языке столь часто и беседуют. Лучшее говорит своим языком; и не с этими людьми.

Г-н Т**: Приехали. Никакой положительной программы, одна критика! И отрыв от человека. Если с ним контакта нет, на что нужно пресловутое “лучшее”? Кому оно пригодится?

А.: Большинство – не все. Кому-то, следовательно, пригождается... всё-таки.

Г-н Т**: Масонство? Доктрины избранности?

А.: Лучшее не судит. Оно есть и лежит, открытое всем. (Только не навязывается, в отличие от измов.) Каждый может взять, сколько захочет и вместит.

Г-н Т**: Жизнь показывает, что брать ваше “лучшее” никто не хочет. Его – да хоть вашего поэта – востребуют лишь, когда и поскольку его удаётся усвоить культурой; тогда искусство, действительно, служит и приносит пользу образованным слоям общества.

А.: Образование не так уж важно. Искусство и через него без труда шагнёт.

Г-н Т**: Интересно. Что же тогда главное?... Eigentlichkeit? Почва? Иррациональная стихия?…

А. через миг устало произносит вполголоса: “...Знать, где пасётся олень.”

Работодатель удивлённо переспрашивает; она тихо извиняется: “Нет, так. Ничего. Простите. – Но ведь “каждому своё”, верно?”

Г-н Т** кивает: “Лозунг над воротами концлагеря. Так считали сверхчеловеки.”

А. возражает с кроткой улыбкой: “Так считали древние. А товарищ Гитлер понял в меру своей испорченности: решил лично назначать и выдавать своё каждому.” – Она спешит откланяться, чтобы не опоздать на следующий урок.

Чтобы злость хозяина не взорвалась.

* * *

Она не знает, что он не сел за работу, а смотрит ей вслед в давешней критической позе.

“Где пасётся олень.” Конечно.

Молчание изобличает. Если бы это было простое любопытство, А. спросила бы раньше или позже. Если же она молчит и после труднопереносимых, для неё, интеллектуальных атак, и после наводящих подсказок, значит… увиденное весомо и значимо. Нет, она определённо понимает, что её поняли. И всё-таки как сразу затаилась, так до сих пор не смеет признаться.

Чего именно боится? Вероятно, возмездия, а не позора. Она боялась и всё же рисковала – ради чего? Наивно приписывать сознательные намерения и мужество подобным существам; её просто затянула стихия там, за балконной дверью. Частицу тянет назад в целое, каплю – в океан. Разве А. – человек? Достаточно было понаблюдать, как откликается её растительное устройство на чуждые человеческие премудрости.

Цементомешатель

Январь искрится под синим небом; по утрам примораживает, А. рысит по просёлку, сунув кисти в рукава и поскальзываясь. Скорей, чтобы не прозевать начало аттракциона: в это воскресенье к друзьям приглашены, кроме А., знакомые из Ёлок. Собрались обстоятельно и всласть обсудить убийства; А. с порога видит господ Р., давно и прочно устроившхся в двух одинаковых креслах справа у окна, против хозяйки, которая, слегка наклонившись вперёд, внимательно слушает г-на Р. и часто кивает. Поздоровавшись между прочим, собравшиеся продолжают азартный обмен предположениями.

Было бы хоть нечто общее между жертвами… Пострадавшие – уборщица с соседней станции, служащий из города и вот теперь ещё, на той неделе, постоянный житель Ёлок – директор лодочной станции. Редакторы наперебой, оживлённо рисуют картинку его житья: когда не сезон, вся его забота – лелеять “объекты” и, главное, атрибуты ТБ. Озёрно-речной персонал – что крестьяне: летом у них круглосуточно кипит работа, зато зимой они впадают в спячку. Поэтому неудивительно, что директор оказался в лесополосе днём в четверг. Другое дело, что не у кого и спросить, куда и зачем он шёл: он был давно разведён (увы, сказался род занятий), дети живут в городе и почти не виделись с ним в последнее время. Из сотрудников кто не на заработках, тот в запое. Озеро замёрзло почти целиком, но, если год назад лодочникам приходилось гонять оттуда конькобежцев, то на этот раз желающие рискнуть до сих пор не объявились. Помните, сколько народу пострадало в прошлом феврале? Трое искупались основательно, а частично мокнулось, наверно, человек десять. Память свежа… Так что даже дежурного на берегу в эту зиму не видать: пройдётся разок с утра вокруг озера, чтобы проветрить мозги, да засядет на целый день квасить.

Опять недостаточно сведений, чтобы с уверенностью сказать хотя бы, ради чего совершено преступление. “Почерк” один, а резон так и не обнаружился. Поэтому беседующие скоро съезжают на народные версии. Подруга считает, что нет дыма без огня – не может быть, чтобы по чистой случайности множеству людей чудился, виделся, мерещился тут и там пресловутый цементомешатель. (“А., скажи?” – Она кивает.) – “Коллективное самовнушение”, – возражает её муж; г-жа и г-н Р. не согласны: даже такое самовнушение имеет причину. Цементомешатель до своего исчезновения был всё равно, что пустым местом, он ничего не значил, одна А., при посещениях стройплощадки, замечала его постольку, поскольку он отличался от коллег угрюмостью; а стоило ему провалиться сквозь землю, начались убийства, и тут все о нём заговорили – с полным основанием, потому что даже следователи-профессионалы до сих пор не нашли других фактов, с которыми можно было бы связать серию преступлений. Если бы в округе, кроме цементомешателя, ещё что-нибудь столь же ярко и внезапно появилось или пропало, можно было бы оставить бедного буку в покое.

“Но если всё-таки дело в нашем посёлке? – встревает жена. – Поговаривают, что тут заказ, и даже не местного уровня. Хотят запугать нас, чтобы мы продали дома и участки.” – “Ну да, ну да, – кивает г-н Р.; – слыхали. Или так расправляются с новоиспечённым министром путей сообщения его политические противники: мол, где ваши пути, там и сообщения… о нераскрытых убийствах.” – Он от души хохочет. – “Да и куда прикажешь девать цементомешателя?” – добавляет муж. – “О, – протестует г-жа Р., – он очень даже вписывается: для отвода глаз его убили, а труп спрятали, чтобы можно было валить на него подлинно как на покойника!” – “И под этим предлогом не искать настоящего убийцу и тех, кто ему платит,” – уточняет жена.

А. помалкивает, остерегаясь подсказать ещё одну версию: на соседней с Ёлками станции богачи недавно скупили все участки, подчистую выгнав оттуда нормальных людей. В самих Ёлках достаточно малоимущих, значит, им угрожает та же участь. Уж больно хороши озерко, река, хвойный лес и, соответственно, воздух! Поэтому: неровён час, кто-то из тамошних выражает социальный протест. Резонно: многие потенциальные покупатели струсят и отступятся. Нужна им такая чума… или такой геморрой, уж как там выражается эта публика.
Если бы поглядеть на всех трёх убитых! Что-то общее у них есть, спорим. – А. взвешивает свой давешний экспромт: конечно, собачник, разъезжающий на товарных составах и побивающий одиноких прохожих прикладом обреза, был задуман лишь как нюхательная соль для выведения из бесчувствия полицейских, но кто знает… Стрелять ему в данном случае и правда оказалось бы невыгодно, хоть он это любит: от выстрела остаётся пуля, по которой можно определить оружие, обрез имеется не у каждого – значит, при таком способе убийства круг подозреваемых сужается, как верно заметил следователь. Дать сзади по голове тупым предметом способен практически каждый, даже не очень сильный человек, причём таких предметов много и в природе, и в хозяйстве.

Примечательно, что исконная фауна лесополосы не тронута: блажной велосипедист по-прежнему разъезжает там, и старуха-бутылочница, скрючившись в три погибели под мешком, раскапывает в снегу свои драгоценности, иссякающие с каждым днём.

В образовавшейся паузе А., наконец, подаёт голос: “Все погибли без сопротивления или попытки бегства. Кто-то идёт за вами по пустынной тропинке, нагоняет, а вы, представьте, не оглядываетесь. Ни один из троих не оглянулся.” – Беседа вновь оживляется, каждый выкладывает своё объяснение, почему это могло или не могло быть; о последнем несчастном г-н Р. замечает: он ведь совсем одичал в своём озёрном хозяйстве зимой: ни газет, ни сплетен… Он и не подозревал, что подвергается опасности, решив идти через лесополосу. – А второй? – А тот, по занятости, мог и не вникнуть в подробности газетных и телевизионных новостей.

А. возвращается в свои мысли. Ковылянье ветхой старухи, шелест велосипедных колёс не похожи на шаги человека, достаточно крепкого, чтобы нагнать и убить с первого же удара. Зимой в лесополосе негде спрятаться. Значит, убитые заметили этого человека, но почему-то сочли безобидным. Много раз встречали его здесь? Относительно уборщицы и директора лодочной станции это предположение вероятно, относительно горожанина – нет: он здесь не мог бывать часто, по загруженности.

Так или иначе, олигофрена с велосипедом наверняка задопрашивали до обмороков, перетряхнули всё его жилище в поисках тупого тяжёлого предмета – и не нашли, недоросль до сих пор катается, где катался, нет о нём ни газетных сообщений, ни слухов. Но другие кандидатуры из местных полиция тоже не исключает, по этой-то причине и медлила поделиться установленными фактами с жителями Ёлок и нового посёлка.

…Всё многообразие домыслов и вымыслов проходит перед А. в беседе друзей с редакторами; один цепляется за другой, они текут вереницей, сливаются в ленту, подобно шпалам, когда смотришь на них из движущегося вагона; и, наконец, рядом с беседой образуется странная тишина. Чёткая мысль о елях за перроном, об их ветвях, воздетых умеренно, как древко праздничного флага на углу дома, увешанных бахромой хвои, подвесками шишек.

О диво цвета, выступающего среди снегов и серости, без которых он сам был серым; не звучал.

Цементомешатель заблудился среди великих деревьев, заглядевшись вверх; он где-то там сейчас, в Ёлках или рядом.

Чем-то он нужен и даже хорош. Не напрасно мерещится то одному из нас, то другому; его внушенье освежило и промыло ландшафт, хорошо, что он сквозит повсюду в окрестности, вынуждает прислушиваться, откуда в следующий раз повеет странность, в каком месте приотворится тайное окошко.

Кто-то хотел сказать: это моя земля. Вот здесь граница, помните это и будьте скромней. Я не позволю вам предаваться беспечности; заставлю помнить, где вы ходите, и ваши шаги станут тише. – Этот некто, будь он даже цементомешатель, неведомый себе в этой части души, отпугивает людей от своих владений: пусть боятся и не засоряют шастаньем любимое безлюдье.

Разгадка

Г-н Т** опять тут и опять начал чаепитие, как лекцию в институте – с места в карьер, чтоб уложиться в срок.

А. молчит, стараясь оттянуть свою первую реплику, недовольная собственным недовольством: надо было сегодня отказаться – не могу, мол, задержаться ни на минуту. Существуют слова, на которые не следует отвечать, и загадки, которые нельзя разгадывать: потому что верного ответа не существует.

Речи работодателя только подогревают злость. Spießer полюбил – и крепко – рассуждения о прорыве в новую осмысленность, тешится и греется словами, символизирующими риск – романтическую отвагу первопроходцев (Sprung там всякий и т. д.); шписеру нравятся, хоть он любит над ними поиронизировать, пророчества о новом боге; да к такому, как он, боги Хёльдера не приблизятся и на километр: Rechthaberei воняет. Stinkt zum Himmel. Мужик живёт возле Элизиума и боится сойти туда. Какая тут Götterung! Заперся с книжной полкой вместо участия: предпочёл счастью претенциозную болтовню.

Spießer осваивает недосягаемое через болтологию другого, более развитого шписера, и так делает её культурой, т.е. чем-то безобидным (бессмысленным) и престижным. Хайдэггеровские рассуждения на почве сожранного им чужого поэтического достояния – трёп о том, чего сам не способен понять и осуществить. Трёп удачно замазывает недоступное в чужих текстах, привязывая их к доступному. Получается видимость владения тем, к чему они отсылают. Искусство практикует невыразимое, философия пробует его разболтать: накручивает массу ненужных слов снаружи на недоступное “быть Этим”.

И не выходит, что характерно. –

…Г-н Т** строго потребовал от гостьи её мнение; полундра! А. поспешно кивает, да, да. Сейчас. “"Рабочий и солдат"? Нет, не убеждает. Возражение Хайдэггера нацелено не туда, где находится несогласие. Дело не в Handeln und Wirken, а в Быть. В предстоянии Последней Основе Всего, которое обсуждать бесполезно. Вредно, если угодно.”

Молчание. А. поднимает глаза и застывает: внезапно, вместо очередного тезиса инквизитора, беседа оборвалась. Шаг в пустоту.

Хозяин молча глядит, оценивая.

Кто такая А.? Никто. Этот вывод г-н Т** окончательно утвердил сегодня, перед её приходом. Он рассчитывал, что бродячей учительнице должно быть приятно время от времени вынырнуть из рутины, вспомнить о высшем образовании... Но её речи, когда она не притворяется, даже не туманны, а растительны: голодные глюки, которыми порастает лишённый нормальной работы мозг. Она уходит в них, скрывается, растворяясь в слабоумной неопределённости, ускользает. Нет, чистосердечного признания не добиться; искомый контакт невозможен; – кончаем игру.

Кекс доеден, слова иссякли. А. смотрит в гладкий бок чайника; ясно, что предстоит.

Отодвинув чашку, сунув скомканную салфетку на блюдце, г-н Т** прерывает молчание. Говорит дельно и просто; речь стремительно несёт его к главному тезису.

– Послушай, ты же обречена. Тсс; молчи. Слушай. Через двадцать лет начнёшь собирать бутылки и рыться в мусорных баках. Никто тебя не винит: ты и правда не можешь ничего получить сама… Ни сделать карьеру, ни выйти замуж. Ведь верно? У тебя нет воли.

Пауза. Г-н Т** всматривается в тихое удивление гостьи, в шахматно-рассчитывающую замкнутость на её лице, которая, кажется, смешалась с алюминиевой патиной пасмурного света, входящего через балконную дверь.

– Ты даже хотеть по-настоящему можешь только одного. Если бы я даже открыл эту дверь и пустил тебя туда – – ведь этого тебе надо?

Пауза.

– Ничто не изменилось бы.

Гостья похожа на неживое изображение.

– Я могу открыть много разных дверей; ты хочешь только в эту, худшую из возможных... и тебе даже не стыдно. Н-да. – Он наклоняет голову набок с насмешливым сожалением. – Мне всё равно, пожалуй. Знаешь, что у меня есть ключ от чёрного хода? Он ведь не заколочен по-настоящему.

А. следит за мимикой и жестами оратора, её зрачки расширяются: это суд. Человек – не ландшафт: его можно схватить – и к стенке, к ответу… Взыскать с него; человека можно приговорить, не то, что двор с тополями, воронами, фаготистом на лавке и велосипедом, петляющим среди яблонь. Тебе г-н Т** присудил стать воплощением долины и отдуваться за её грехи. Вот зачем было… всё: чтобы спалить чучело государственного преступника, недосягаемого для власти.

Инквизитор остановился на фоне книжных полок и от неподвижности растёт, грозя заполнить собою стену.

– Своим умом тебе не прожить. Кто-то должен был сжалиться над тобой. Ключ в соседней комнате… Час там, потом еда, деньги, ключ – всё просто. Будешь приходить по утрам, когда нет домработницы.

Гигантский, как туча, бройлерный петух с когтистыми лапищами гоняется за ней по двору птицефермы, то и дело вспархивает, нацелившись, и пикирует, она уворачивается, бежит, уворачивается, хлопают крылья, щёлкает клюв. – Картинка, вспыхнув, сменилась видом комнаты, г-на Т** на фоне книжных полок:

– Идём.

Он сдвинулся с места – оп! – внимание; увернувшись, гостья выскальзывает из-за стола и с порога примирительно замечает: “Ну это уже не ко мне, г-н Т**. Да и не к Хайдэггеру, пожалуй... Скорее к Адлеру и Фрейду.”

По счастью, дверь на кухню была открыта, домработница угодливо спешит в прихожую проводить гостью. А. подхватывает сумку на плечо и прощается с хозяином, показавшимся из кабинета: “Спасибо за чай, г-н Т**”.

Станет уходить с той же пунктуальностью, с какой является на урок.

* * *

В лифте думает: поэта не получается употребить в неподготовленном виде; но, препарированный философом, он уже не поэт, а так, какое-нибудь “сердце Всевышнего” или, максимум, «Священного». Шопеновские “божественные печёнки”.

В прикрытых на миг глазах вместо этажей мелькают знаки: письменный прибор с его неумолимой офисной солидностью и гладкостью, придурковатая покорность фарфоровых чашечек среди тёмного кабинетного интерьера, насыщенного книгами, размягчённая – всегда готовая к вине – рожица экономки, застывший призрак девочки, едва уловимое движение её брата, когда отец заговорил с ним, и под конец, через просвет не до конца закрытой двери… чем бьют отчаянно за нечаянности бытия.

Дети – лагерники, домработница – население, покорно благодарящее фюрера за разрешенье пока оставаться на свободе. Кабинет – резиденция, где хозяин может наслаждаться превосходством среди понятных только ему книг, подтверждающих его право на власть. Император засел в цитадели над плебейской долиной; над царством, которое предстоит покорить.

Сфинкс треснул, оттуда вылез человечек, от расчётов которого в энный раз ускользнул мир. Долина внечеловечна, безотносительна к науке, философии, профессии; а он даже убить её не может. (Её и так, помимо него скоро застроят, сотрут, как прочие живые места… знаки… чтобы город немел понемногу и однажды умер.) Хуже того: долина уже была. Живущее при тебе можно разрушить или переделать, но не бывшее, которое состоялось сполна.

Дальние страны

Пятница.

Чёрным вечером А. возвращается из родных переулков возле притока. Освобождается, когда последние дети уходят из мест гулянья, не раньше; жаль. По дороге прислушивается к голосам, созывающим их домой, к откликам детей, медлящих, чтобы ухватить ещё кусочек счастья; в темноте блеснёт полоз санок, мелькнёт под фонарём облепленный снегом полушубок, покажется в жёлтом окне чей-то силуэт, и снова тьма, снегопад, шелест шин и колючие лучи огней. Последний урок сегодня был неподалёку от бабки №1, и в тамошней булочной, куда её в детстве посылали за хлебом, А. купила пирожок.

Кусает на ходу. Пальцы мёрзнут.

Завтра на одно занятие меньше – Л. пока у родителей, не ездить же сюда каждую субботу.

Ноги несут А. к частному парку.

Стоит прикрыть глаза, и в них течёт пространство станции с его расхождением и схождением путей, россыпью карликовых фонарей, синих и белых, с прямым, как стрела, и плавно изогнутым устремлением линий, с мелкими постройками, то плотно налепленными, то широко расставленными, с мачтовыми светофорами, горками и тупиками. На плане, подаренном владельцами особнячка, видно, что здесь проходит та же ветка, что у пустыря под эстакадой.

Возле места, где летом была её дверь на волю, в частный парк, А. прислушивается: нет, пусто. Отсутствие всегда обещает; но ты на этот раз не станешь ждать.

Круг года разомкнулся от вопросов, за которые А. себя не раз упрекнула, но оставить их не смогла. Пусть зима тянется и длится, как было 24 раза прежде; пусть в печальной, уютной, всепонимающей темноте ты укрыта и содержишься внутри родины, как всякая вещь этого ландшафта – пусть. Возврата нет, путь по прямой начат. – Было бы страшно выпасть из года, не живи ты с давних пор на краю, там, где между миром и тобой не стоят ни дела, ни люди. Ты прошла стрелку и попала на другой путь. Весна будет и впрямь новой: у неё к тебе дело, приготовься.

…Постоит тут немного, подмерзая, внимательно глядя в темноту. Подобрала руки, сунула кисти в рукава; мешкает, глядя на лаз, в неподвижности, как в почётном карауле.

Затем уходит, неспеша, вдоль длинного забора.

(Долина всё решит. – Сколько-то времени осталось, пусть мало. Можно поработать. Надо успеть; а там...)

В общественном парке у горки неожиданно замечает маленького Л.; застыл, глядя, как другие летят и вопят, а потом прилежно лезут вверх. А. подходит вплотную, окликает; на вопрос “ну как с алгеброй? порядок?” Л. отвечает “да”. Он, кажется, рад встрече. Она спросила, как дела дома – он улыбнулся; предложила покататься с горки – покатались. Устав, отряхнулись основательно и сели на лавке в двух шагах, глядя, как скользят, шлёпаются и озорничают другие.

Учительница мёрзнет. Мальчик не расположен что-то рассказывать; ему тоже незачем спешить домой в тепло. А. тихо рассуждает об иных местностях, видимых в перевёрнутом бинокле, во сне или за горизонтом, о неопределённо далёком маяке, который сейчас мигает, не погаснет до утра.

“Хорошо бы однажды смыться туда, правда?”

Мальчик снова кивает с улыбкой.

Она разводит сказки; хорошо сидеть так долго – хорошо бы весь день пробыть здесь: поодаль от игры и переклички, когда фонари на аллее ещё не зажглись, в свежести снежного, свободного от мороза вечера, глядеть через верхушки деревьев, как небеса меняют цвет, как вороны укладываются на ночь. Звёзды, словно наколотые ледяной иголочкой, возникают тут и там пронзительным, как (хру)сталь, восклицанием.

И в тишине перед сидящими проступает невиданная страна с коробки из-под цукатов, место, откуда родом куколки на тёткином телевизоре: море с островами, полумесяцы бухт, обведённые полосками песка, горы с цветной растительностью по склонам; страна, о которой грезит ребёнок, заснув в новогоднюю ночь.

(Тихо длится фоном уже не память о нормальном доме в нормальных переулках, где ты уже не жила – он стоит себе за ветками клёнов, чёрточками проводов, стеблем фонаря, вечереет вместе с Равниной и зажигает окна тут и там.

О жизнь, уже с рождения недоступная. О скромный дар Милосердия, которого на твой век не хватило.

От сидения здесь и сейчас вместе с молчаливым ребёнком дом присоседивается и длится, пока ты тянешь сказку – полушутя, полусерьёзно пророчествуешь об океане и островах, о цветных рыбах среди прибрежных камней, о гигантском вереске на горных склонах; пока вы не поднялись со скамейки, есть и сказка, и дом. Может, потому, что во тьме не различить себя рядом с другим, не отличить свою жизнь от минувшей.)

Из скобок, из фоновой мысли берег залива и острова вышли ровно, тепло и нарядно, словно кто-то в доме, в одной из (уже никогда и т.д.) комнат открыл яркую книжку, радуясь Рождеству, и прочёл вслух про дальние страны.

Ни мальчику, ни его учительнице квартира и книжка не светят. Но деревья рядом, чёрные скульптуры, сошлись и остановились в немом участии; они бы подтвердили, что судьба бывает разной (они старше обоих), а мысль о заливе, смеющейся воде и её разноцветии, мысль о движении рыб, кораблей и чаек никому не заказана. Безотносительно к дому, книжке, Рождеству.

Деревья были (уже и ещё) во времени, которого тебе не досталось.

Туда, в Полублизкое Прошедшее, понемногу втягивается отсюда свет, возвращаясь.

А. спрашивает: “Как бинокль?” – Мальчик улыбается. – “Вот видишь: полезная штука.” Дедушкин бинокль, который он помнит в родительской квартире, давно и безвозвратно затерялся за переездами да ремонтами, родителям некогда было бы его искать, среди суеты. А ведь сейчас самое время смотреть вдаль.

Океан – не выдумка оформителя жестяных банок: он-то есть всегда. Если когда-нибудь увидится отсюда, с высокого места, то в ярчайше-мельчайшей капле оптического стекла, толстого и чистого; А. советует: переверни бинокль, загляни в него с обратной стороны.

Он кивает.

…Расставшись, уходят к противоположным выходам. Его умное, тихое, выразительное лицо не позволило заметить, что он не произнёс ни слова. А. оглядывается напоследок; отсюда Л. кажется ещё меньше, чем был рядом.

* * *

Возвращение тянется в кромешной тьме. А. следит в окошко автобуса, как огоньки отступают во мраке. Что общего у бродяги с цементомешателем? Чего они, едва утомишься, беспардонно лезут на ум, да ещё оба разом?

Автобус здесь – автобус там…

Пустошь там и пустырь здесь, – приходит ответ из незримости, мерно льющейся снаружи. Место, как попало расчерченное дорогами, в целом-то, если отвлечься от собственных проторённых маршрутов, оказывается до странности хаотичным. Неорганизованное пространство с видимостью порядка; видимость рассыпается, стоит поднять голову от повседневной ходьбы и работы, глянуть вокруг. Здесь дом – там дом, вон куст, вон забор, обрывающийся в непредвиденном месте и, значит, не имеющий оправданий, хотя в остальном добротный; вон валяются две бетонные трубы, внутри которых дети третий год играют в эхо, а позади дорожка к дурацкой забегаловке, где можно купить перекус, но не нормальную еду, и куда ходят большей частью любители закладывать. Места знакомые и оттого словно бы упорядоченные: от твоей к ним привычки. Но не сами по себе. Не взаправду.

Это уже не город, пространственно; поле, где живут друзья – пока, во времени, не город.

Ясно не только, что Л. нашёл, но и что ищет, не подозревая, на краю пустыря. Ни выдать его нельзя, ни пускать туда больше.

Бинокль; японские куколки… Осталось последнее средство.

Диверсия

По тропинке над путями близится к бомжатникам человек в чёрной куртке. Картуз, небритый фейс, левый локоть прижат к боку. Замедляет шаг.

Внимательно глядя под ноги, приближается к двери над остатками двух ступенек: ага, сегодня мальчишка сюда не залезал; – и, отодвинув ржавый щит, прикрывающий проём, обстоятельно чистит подошвы о порог. Среди безлюдья слышно только поезд, понемногу снижающий скорость перед станцией. Окинув логово свинцовыми глазками, собачник вразвалку направляется к тюфяку. На ходу достаёт из-за пазухи обрез: приходится брать оружие с собой, чтобы мальчишка не утащил. Ничего, недолго ему…

На голову с треском рухнуло перекрытие. Собачник ещё лежит, скрючившись, в воздухе кружится труха, когда обрез стремительно выскальзывает у него из-под локтя, и, стараясь выпростаться из обломков, прочистить глаза, он слышит сбивчивый топот убегающего неприятеля.

А. мчится, одной рукой прижав обрез к себе, другой хватая пространство, как перила, чувствуя, что ушибленная стопа готова подломиться, но этого нельзя! до автобусной дорожки далеко, а здесь ни души, даже по ту сторону путей; сиплый мат обманутого всё ближе, уже слышны пыхтенье и шаг. Дыхание жжётся, во рту солоно, как от крови. Чистое безумие – без единой тренировки бежать пятьсот метров. Дяденька ещё не старый, закалённый… разве что головой ушибленный, а лёгкие и ноги в порядке. – А. оглядывается в полёте: щетинистая рожа с безгубым ртом отчаянно близко – а впереди недоступная, безучастная эстакада, ровное серое небо, рожица локомотива показалась меж бетонных опор.

Миг – А., как подрубленная, рухнула и катится по склону. Внизу, кое-как поднявшись, извалянная в снегу, под вопль локомотива перескакивает через рельсы, чуть не запутавшись ботинками в шпалах; состав тут же зачеркнул её, собачник напрасно расходует красноречие и воздух, выпуская их в мелькающие перед носом красновато-коричневые бока вагонов, в серые и ржавые округлости цистерн. Подняв голову, обнаруживает воровку наверху. Она тоже остановилась, следит с высоты за жестикуляцией врага и порциями густого пара, пыхающими из его уст; они выпархивают на волю, как дым из заводской трубы далеко за спиной А.; – наконец, поднимает оружие и, коротко взмахнув им, наставляет на собачника. Показывает, что прицеливается.

“Чпок!” – тихо произносят её губы; и уже отвернулась, и пустилась рысью в сторону эстакады.

Собачник, сообразив, карабкается назад, чтобы догонять по своей стороне. Состав очень длинный, к тому же здесь все тормозят – впереди за леском и поворотом входные светофоры товарной станции.

…На ходу достав плотный пакет и упихнув туда добычу, А. торопится перейти шоссе. По ту сторону эстакады, на дороге к жилью людно, вон даже легковушка едет; здесь можно и шагом. Быстрым, конечно. Дорога хорошо утоптана и укатана; в тучах показывается отзвук света. А. на ходу отряхивается, чтобы куртка не промокла. Всё-таки удалось; но только потому, что хватило ума пробраться к собачнику через заколоченное окно, а не прийти по тропинке, как маленький Л.

* * *

“Кто вас просил туда лезть?!!”

Пока начальник проорётся, А. тщательно поправляет язычки в ботинках, потом с большим педантизмом очищает шапку от остатков снега, придвинув к себе мусорную корзину; наконец, начальник выхватывает шапку и, стукнув об угол шкафа, бросает ей на колени. Она поднимает взгляд. “Что за самодеятельность?!! Я тебя саму посажу, поняла?!!”

“Зря. Моих отпечатков там нет. Я бралась только в варежках. А его отпечатки обязательно будут: он стрелял в собаку, когда было много теплей.” –

Начальник сел, молчит и, постучав зажигалкой об стол, в конце концов закуривает. –

“Зайдите к нему сами, полюбуйтесь. Ближайший от эстакады пустой дом; от тропинки пара шагов. На первом этаже под тюфяком лежат пули и порох.” –

Начальник молчит.

А. поднимается: “Главное, ствол теперь у вас.”

“Расписки не дам. Чего тебе надо?!”

“Прощайте.” Она уходит.

* * *

А. возвращается через заснеженное поле, не торопясь и напевая тему из 2-й части Большой симфонии: дело сделано, показалось солнце, тучки разделились, кое-где сияет белизна, выглядывает голубой лоскут неба.

Идёт по эстакаде, чтобы вернуться на пустырь по дорожке, отходящей от автобусной остановки. На полпути, откуда ни возьмись, вырастает собачник; А. останавливается. Он придвинулся так, что чувствуется вонь; “ща сброшу, б-”. – “Ну тя на –”

Увернуться удалось не до конца; диверсантка обстоятельно утирается платком, отступив к фонарю. Какие-то люди на противоположном тротуаре оглянулись. “Давай не будем, а?” Пожалуй, придётся выскочить на проезжую часть. Хотя скользковато для такого эксперимента. Рядом с собачником возник прохожий: “Ты чё, мужик, в натуре? Какие проблемы?” – А. усмехается разбитым ртом: “Перепил, вся проблема.” Прохожий помешкал и ретировался; А. говорит собачнику: “Скажи спасибо, что я не привела к тебе экскурсию. У нас на пустыре желающих много… Порвут, не сомневайся.”

Она уходит быстрым шагом, приложив платок к лицу. Собачник зло озирается. Там, куда она скрылась, выстраиваются и толпятся, чередуясь, фонари этого и противоположного тротуаров; машины плотными косяками проходят между ними. Из-под эстакады показался состав, он утекает в сторону леска, над которым открылась полоса яркого неба и, выше, громоздятся неряшливые тучи. Рядом, в двух шагах от собачника, тормозит жёлтый рейсовый автобус, люди выскакивают на холод, торопясь; он машинально следит за ними; большинство спускаются по лестнице к полю, позади которого теснятся окоченевшие метёлки и белые, как из тетрадки для математики, многоэтажки, восходят цветные дымки; а посередине между здесь и там, далеко от дороги чёрный пёсик скачет на воле, окунаясь в снег и тявкая от восторга.

Визиты

По дороге к бабке №2 А. купила лекарство, которое должно было кончиться с прошлого раза. Оглядев квартиру, починив телефонную трубку, попрощавшись, А. звонит в соседскую дверь: “Мне надо уехать. Присмотрите за ней.” Когда вернётся? Нескоро. “Вот деньги на всякий пожарный… Нет, возьмите себе, прошу. Она засунет куда-нибудь и не найдёт. Так пенсии должно хватать, но если… Да, да. Спасибо. Если удастся, позвоню.”

Вот и всё, делам конец. А теперь на родину, к притоку!

Шагая среди транспортного грохота, над пятнистыми льдами реки, А. пробует представить, что впереди, но не получает оттуда отклика. Неуверенность… А идти надо. Пусть бы там даже буквально не было ничего. – Здесь простор, какой обретаешь только на больших мостах: далеко видать в обе стороны по реке, вперёд и назад вдоль проезжей части; небо над головой велико, и до воды тебе столько же, сколько вон той чайке.

У бабки №1 А. сегодня опять пропылесосит квартиру, опять поможет состряпать скромный обед, посидит за столом, покивает на бабкины речи, не скажет, что больше не придёт, ведь бесполезно – не докричишься; порадуется тихим комнатным цветам, подросшему за полгода котёнку, серому, полосатому (это А., разумеется, его притащила и внедрила, не слушая протестов), вымоет посуду, навестит уборную и с порога тесненькой ванной комнаты шагнёт в подобие прихожей: “Ну, я пошла”. Это сообщение бабка улавливает из контекста – по направлению перемещения гостьи, по выражению лица. Фанерная дверь откроется коротко, подъезд дохнёт холодом, и три ступеньки к выходу, коротенькие, как жизнь, сопроводят А. во двор. Она машет, обернувшись на середине дорожки: бабкино лицо глухо помаячило в кухонном окне.

Горка, спуск, переулки, красная школа с белой книгой на лбу; нездоровое оживленье отпущенных младшеклассников, портфелебитие, снежкокидание, зычный глас завуча с крыльца: обличительная тирада вслед убегающим курильщикам, которые могут без родителей в школу не приходить. Всё равно она их видела. (И поимённо помянет во царствии своём.)

А вот шестиэтажный дом на улице, параллельной проезду возле станции: уголок, одна часть слегка длиннее другой; дом для простонародья, по сути, но архитектор был под вдохновеньем – окна и балкончики до сих пор вызывают симпатию положением и формой, ведь больше у дома ничего нет: никакой отделки, выступающих частей, даже простых скруглений для разнообразия. Единственное чудачество – сплошное застекление, вплоть до верхней площадки, в самом углу: там лестница. Это место видно всем, ведь охваченный домом пятачок с улицы ничто не заслоняет. На нём сохранилось прежнее подобие сада, хотя со времени, когда по этой дорожке уходила и возвращалась А., исчезло три или четыре старых дерева и выросло много кизиловых кустов.

После школы А. сперва доходила вон до того старого дома, на этой же стороне улицы, только чуть дальше; садилась на ту лавку и съедала свой бутерброд: в школе есть не хотелось из-за грязи физической и ментальной. Сидела, вникая в любимые стены, своя здесь, наравне с жильцами, только места внутри для неё уже тогда не было предусмотрено. А так…

Между четырёхугольными столбами уже тогда не было ворот, в тесную выгородку перед подъездами мог попасть, кто хотел. Этот дом старше и по-настоящему, сдержанно красив. В нём до сих пор живо время, которого тебе не досталось.

Подъезды тогда не запирались, А. несколько раз проникала туда, добиралась до верхнего этажа, до площадки перед чердаком; но внутри не оказалось искомого, только ясное обещание этого – указание, что оно существует и может оказаться здесь. Может. Но сейчас гостит в ином месте.

…Сегодня проделает надлежащее в последний раз; жуёт, стараясь не упустить ни крошки, вникает в булку и в предвкушение встречи, которой прежде, пока она и дом были рядом, случиться не могло. Теперь иное...

Встречусь ли я с тобою, войду ли в тебя там, мой дом?

* * *

Стоя над притоком, А. бросает уткам хлеб. Разглядывает льдины, чёрную воду, деловитых водоплавающих, загадочно любопытных к человеку – то ли ради пищи, то ли наблюдают… зачем… – Она сильно перегнулась через чугунный парапет, чтобы скормить им белую горбушку: не оставлять же в холодильнике. (Утки вы, утки; отчего мне известно, что после сегодняшнего уже нельзя будет вернуться ни к вам, ни к ученикам, ни к бабкам? Мудрые вы птицы. Побудьте со мной. Долина оказалась покруче прежних загадок, она уже словно и не шутит; оттого, наверно, что ничего тамошнего заранее знать нельзя.)

Вход

Решено. Дубль два. Поехали.

А. быстро шагает переулком вверх до крохотной площади; опять взгорок слева провожает гостью, зима превратила его в сугроб, и машин к нему притулилось меньше.

Проникнув во двор за авторитетным домом-стражником, А. вынимает блокнот.

Хотя что и кто тут поможет? Бесполезно. И блокнот фигня, и местных нечего беспокоить расспросами. Мало явиться в назначенное место, надо ещё застать пригласившего. Вовремя приходит, кто шёл сам. –

А. крутит, мнёт блокнот в пальцах, останавливается, вспоминая. В прошлый раз, глядя в долину с крыши, она усекла направление и потому хорошо представляет себе кратчайший путь отсюда туда, как его можно было бы прочертить на карте, поверх преград. Надо взять правей.
Свернув в правую арку, она неожиданно скоро, без давешних блужданий, попадает в угловую щель и через неё – к масляно-жёлтому домику, зелёному помойному баку, могучим тополям и металлической калитке с висячим замком. Сегодня здесь что-то не так; А. медленно перебирает двор, от высокого узкого торца жилого дома справа до левого края жёлтого домика.

Там на крыльце подсыхают следы; дверь приотворена.

А. с досознательных времён зрительно помнит прямоугольник пасмурного света в конце короткой тьмы и блеск выщербленного порожка, приподнятого над полом; с того конца асфальт вровень с порогом, а с этого к двери ведут две ступеньки. – Она берётся за ручку.

Миг тьмы, и она в другом месте. Готово.

Ноги без неё знают, куда. Переносят её через двор, сквозь низкую подворотню вносят, как на крыльях, в следующий; – а тот обрублен и откинут наверх:

надломилась земная плоскость, до небес встала стена.

Длинный дом впереди без остатка охватил двор крыльями, надвинулся, вымахал вверх за все пределы; он фантастически безобразен со своим огромным гнусно-коричневым цоколем, с коричневатой штукатуркой, без единого украшения, в пятнах, трещинах и потёках – не фасад, а сифилис. Лицо порока. Хоть бы дерево; – а, вон там, слева, одно. Разумеется, тополь. Ни травинки; разноцветные заплатки помойных баков прилеплены к стене тут и там, бестолково, сикось-накось – баки мятые, корявые, так их и сгружают наспех куда попало. Все эти люди: дети, пьяницы, складские грузчики, дворники, какие-то старухи, хрен знает кто… что видят, оборачиваясь в сторону неожиданного чужака, рысью пересекающего их бесплодную, безотрадную вотчину? Что видят, как объясняют эту рысь; – а здесь даже снег не держится. А. поскользнулась раз и другой; лёд остаётся, когда дворники поскребли лопатой, большего от них некому потребовать.

Насквозь через подъезд стремится пришелица, не успев его разглядеть, мимо почтовых ящиков, не ответив на тихий оклик человека с колёсной сумой, который возле них возился (верно, почтальон); – вылетает на крутой склон. Он невысок, исчерчен тропинками, как струями водопада, есть даже обледенелая лесенка. Далеко впереди знакомый респектабельный дом застыл на взгорке, крошечный, в ряду прочих за тусклым мазком стены и еле различимой металлической сеткой; А. перебирает взглядом фасад, возле центрального крыла находит балкон…

Спускается.

Каток: круглый каток вдруг возник прямо перед нею. Вдали, за седым льдом, чернеют из-под снега яблоньки, скамейка; а здесь это диво.

Цвет, который несомненен – и не имеет имени.

Вот место счастья.

Каток: тарелка, до краёв налитая драгоценностью; припорошенное морозными звёздочками зеркало неба. Место праздника, на котором ты скользишь и крутишься, летаешь по кругу перед задумчивым, ласковым, ясным Лицом.

Она приходила сюда пешком из дома и каталась часами – сперва среди прибывающих, потом среди убывающих детей, потом одна, долго, с негаснущей улыбкой, с сердцем лёгким, как у птиц, под светлым вечерним небом, под высоким месяцем.

Разноцветные человечки, кто больше, кто меньше, быстрые и медленные, мелькают и длятся на подкладке фасадов, где медленно множатся и набирают силу золотые огни.

Лезвия стрижами проносятся по опрокинутым небесам, седым и глубоким.

* * *

…Очнувшись, глянув наверх, встречает в зените яркий месяц.

Каток полон. Слева ёлки загустели тьмой; люди снуют у края льда в хлопотах, кто-то подтаскивает ящики, чтобы добавить посадочных мест, на льду становится тесновато, кто-то уже покидает круг; по тропинкам сюда от жёлтых окошек спешат чёрные смеющиеся фигурки; рядом, справа и позади, зажёгся единственный, белый фонарь и заглушил небесный светильник, и заставляет щуриться, пока не привыкнешь; вспугнутые вороны покружили, похрипели над крышей и стихли.

Вот является дядька-жердяй с длинным мятым лицом, в неровно напяленной ушанке, с небольшой, но деятельной командой подростков. Они что-то раскладывают, тянут, подключают, и вот кругом катка зажглось ожерелье лампочек. Дядька, отраспоряжавшись, быстрым привычным движеньем скидывает из-за плеч в руки длинный футляр, усаживается на ящик, расставя острые колени; помощники мостятся вокруг, фонарный свет делает их лица ничьими, кончики пальцев таинственно торчат из подрезанных перчаток, взблёскивает металл, по лаку скользнул и проползает тусклый отсвет, и вот они уже играют, преодолевая холод и пуская пар; каток переливается и кружится внутри их пьесы.

…А. на отшибе, на взгорке, смотрит на них с расстояния.

Воля уволенных

Длинный февральский день. До первого урока осталось полчаса. Мороз утих вчера вечером. В воздухе лёгкость; снег шёл ночью, шёл утром и, пока А. добралась до центра, незаметно потерялся. Здесь, между блочными жилыми домами, путями, будкой стрелочника и оградой парка, относительно безлюдно; здесь хорошо рассматривать свежий снег, пока он не свалялся, не затоптан прохожими.

Кругом серый денёк – ярко-серое небо над безупречной белизной постоянно, неслышно прибывающего снега. Сочно и густо показываются тут и там ещё не заснеженные кусочки вещей, которые летом никак не сошли бы за цветные, а здесь будто краской вмазаны в белизну.

Мир обещает, подмигивая украдкой, безмолвно, с глубоким, тихим озорством.

Потому что давно светло, в проезде за углом гудят рои моторов, на улице по ту сторону парка в изобилии шагают люди, толпятся у светофора машины, деловито машет регулировщик, вороны перелетают с помойки на помойку, светятся окна в офисах, цехах, магазинах, рабочие, поставив оградку с фонарём и знаком, по очереди лазают в люк посреди проезжей части, покрытая испариной крышка брошена рядом, из неопределённо-тёмного фона на ней проступает красноватая ржавчина; потому что пустой парк, став обыкновенным, вернувшись из события в неизменность, превратившись из сюжета в фон, теперь содержит все возможности сразу, таит их внутри у поверхности, пока не решив вопрос в пользу одной, не отказавшись для неё от остальных.

А. заглянула внутрь через ограду и бредёт вдоль неё дальше, мимо будки стрелочника к проезду. Пусто, перед оранжереей не видать было следов. Сторож умер? Хворает, перебравшись в дом? Хозяева уехали праздновать и пока не вернулись. Может, на этот раз окончательно. Им всегда хотелось избавиться от парка. Они словно старались подчеркнуть это все долгие годы; словно внушали кому-то. Ему?

Доказывали делом, что он ничего для них не значит. Что не угодил. Старались обидеть. – Смешно. Они ему без надобности, как любой человек. Сторож, например. Или я. Как люди вообще. (Вот полушпиц, похоже, имеет вес в той жизни.)

Люди ведут себя, как помешанная кокетка у Достоевского: старательно подчёркивают, что к ним пристают, а они отказывают. Да кому они, на хрен, нужны! Сейчас это яснее ясного. Даже лысые, готовые до апреля жить скульптурно деревья столь живы, что пять минут среди них, когда их видишь, трогаешь, вдыхаешь и лижешь, много содержательней любого человека. –

Она следит, обернувшись, как медленно проползает по дуге, мимо жилых домов, состав с платформами, а мачтовые выходные светофоры выпускают его из владений станции с миной живых стражей, серьёзно относящихся к работе; как он тормозит у стрелки, с понурым присвистом и скрежетом; платформы пусты, состав примет груз ближе к выезду из города. Удобно было бы сейчас вскочить на платформу, вон на ту, первую после закрытого вагона, прижаться к опоре, а спрыгнуть уже у себя, в леске перед товарной станцией… Конечно, если состав не получит свой груз раньше, чем до неё доберётся. –

Друзья, наконец, утомили. Чем? Трудно сказать. Несправедливо: кормили обедом, почти не давали поручений, не то, что Л.-старший… Но, если на то пошло, двинутый энтузиаст симпатичней их: сумел оценить шкатулку прошлого. Его сын хранит в молчании зачатки его способностей, которые он сам рассеивает в суете, распыляет, вертясь, в безразличном пространстве будней.

А. вышла в проезд и шагает, уже с обычной скоростью, к улице. В общественном парке не на что смотреть. Каникулы кончены, публика в школе. Горка пустует. В три часа маленький Л. пройдёт мимо на обратном пути в особнячок, но ты его не дождёшься.

Она волочит ноги мимо ограды, по ту сторону которой торчат беседки, как неистребимые поганки; невольно поглядывает туда. Сейчас через ограду и голые кусты видно куда лучше, чем летом. Вдруг среди снега и торчащих из него тусклых прутьев у самой ограды возникает чёрная морда со сливовыми глазами. Вырос из-под земли, А. даже вздрогнула; останавливается. Полушпиц высовывает морду между чёрных чугунных стержней, помахивает хвостом; и бывшая соседка удостоивается права покормить его, отломив от бутерброда.

Шпиц удаляется деловито, А. глядит вслед. Не тявкнул.

* * *

Вместо экономки дверь открывает хозяин. Объявляет с порога: урока не будет. (Позвонить не мог, зараза? Это уже в духе Серой улицы: не тратиться на звонок. Сэкономить. Хоть грош, а сэкономить. Тем более, с бесполезными людьми церемонии неуместны.)

А. слушает экс-работодателя с площадки. Глаза у него, словно долина там, под горкой, за сетчатым ограждением, вздыбилась и полезла вверх к его стенам, а он, человек и дом, в предельном и решающем напряжении, стал, жизни своей ради, на минуту пулемётом и строчит; строчит беззаветно. Праведным гневом это назвать или ещё как-то; но человек в коридоре, преградивший тебе путь, словно ты и впрямь хотела ворваться в его жилище наводнением, тебя не знает. Глаза его и голос отрекаются от знакомства. Он холоден, официален, убийственно прав. Напоминает тебе о своей правоте, в конце, не правоты даже ради, а по привычке – в случае разногласий у людей Серой улицы появляется этот, поколениями вызревавший, безапелляционный тон: тон правоты врос в мозг и голос, безотносительно к истине выскакивает наружу, едва оттуда придёт сигнал конфликта.

Как он выразился? “Больше не нуждаюсь в ваших услугах”?... Или нечто похожее.

Таких глаз, как сегодня у г-на Т**, в твоей жизни, правду сказать, перебывало многовато. (Утомительно тянется через неё эта публика, ты молчишь, как проходной двор, и покрываешься коркой своего утомления, коркой их недовольства.) – Сегодня впервые заметна усталость от этой пустоты. Серенькая скука.

Шагает по лестнице, не спеша, глядя на ступени. – Полная иллюзия, что работодатель разгневался, узнав, что А. всё-таки попала в долину. Там под склоном, несущим ограду, на миг ясно ощутился его взгляд сверху, в одном из окошек, из темноты за стеклом. – Левая ладонь скользит по деревянным лакированным перилам. Так проще и спокойнее. Чем дело могло кончиться, после балконной двери, Хайдэггера и кекса? Только увольнением: выходом на волю.

(Она усмехнулась.)

Чего он сам-то ждал?

Глупый мужик, в сущности. Учёный и глупый.

* * *

Г-н Т** застыл перед балконной дверью; перед ним простирается заснеженная долина с пустым катком на том конце. Он давно здесь живёт. Сперва появилась неловкость, потом г-н Т** обнаружил, что не может её стряхнуть, что привыкнуть к виду отсюда не удастся; плебейский двор внизу понемногу переродился в язву.

Это ловушка.

По ту сторону долины жила когда-то его однокурсница, он её посещал, пока учился и выходил в люди; потом стало не до неё. Г-н Т** женился, основал практику, и срочно понадобилось жильё возле конторы. Тут выяснилось, что все квартиры на Серой улице заняты; чудом нашлась одна, и та, как нарочно, с окнами на переулки.

Однажды летом г-н Т** распахнул окно спальни и увидел внизу бывшую однокурсницу: она бродила под яблонями, держа за руку крошечного ребёнка, настолько меньше ростом, что ей приходилось к нему склоняться.

Он далеко спрятал ключ от чёрного хода.

Но слишком поздно понял, что ловушка ловит именно его: центральное ответвление превращает здание в его инициал. Эта квартира пустовала бы хоть вечность, дожидаясь г-на Т**.

…Не получается вернуться к работе; он откладывает ручку. Глядит, задумавшись, на балконную дверь. – Какую пользу можно извлечь из неудавшегося опыта: пустая комната рядом. Ну и что, если не получилось с этой грошовой учительницей? Важен принцип. Чаепития принесли полезную идею...

Опустевшая от жены-талисмана, соседняя комната затерроризировала хозяина; ей нужна новая начинка, пора занять её в обоих смыслах. Что же, подготовимся; май не за горами – отправим детей на дачу, тогда и начнём.

* * *

Раз уж образовалось “окно”, А. навестит особнячок.

“Не ждали?” – По счастью, супруги Л. не заняты. Точнее, упахались, запутались и не прочь передохнуть.

Уже вступив во двор, А. заметила новое крыльцо; сквозь плёнку на двери угадывалась красота стёкол, дерева и прочной, изящной решётки. Маленький вестибюль не узнать; и лестницы… А. чуть себе голову с шеи не отвертела по пути в малую гостиную на первом этаже. И там, гляди-ка: совсем жилая комната.

За чаем, снова полноценным, с печеньем и даже с пастилой, А. передаёт пустырные новости, пока мальчик не вернулся из школы. Супруги Л., сперва рассеянные, потом раздосадованные, под конец потрясены. Сдаются; обещают, энергично трясут головами – да, да, ты права. Ну и до марта с ремонтом так и так придётся прерваться; правда, пускай малыш поживёт дома. Давно не виделись, соскучились уже, та неделька ничего не дала, времени-то на ребёнка всё равно пока не остаётся. –

Хрустит ключ в замке: вот, лёгок на помине. Отобедав в телеграфном стиле, мальчик сразу ведёт гостью к себе; оттуда, прислушавшись, украдкой от взрослых, на второй этаж. Там ремонт завершён, родители боятся, что сын что-нибудь испортит. А ему и не интересны комнаты: в коридор составили мебель с первого этажа, и в этих нагромождениях он устроил тайник. Есть и чердак; маленький Л. открывает его гнутым гвоздём. Там хранится бинокль, здесь – рисунки. Л. показывает.

А., медленно снимая лист за листом, замечает: “Она вернётся скорей, чем ты ждёшь. – Переложив последний, требует: – Дай один. Нет, два; вот этот. И этот. Идёт?” Л. кивает.

(Не станет ему толковать, что бывшего-де не бывает: что единороги в нашем городе не водятся, собачник, съехав по фазе от бесконечных убийств, стрелял в лохматого пса, которого в сентябре чудаковатая медсестра отмыла шампунем на потеху всему пустырю; что псу повезло – отделался царапиной, а обрез теперь у ментов.

Ведь чушь, верно? Занудство мимо сути.)

Они расстаются.

Внизу его мать вдруг вцепляется в А.: “Будь добра, заскакивай почаще, даже если не можешь с ним здесь заниматься; у тебя же рядом урок. Хоть взглянешь на его д/з, а то мы не успеваем проверять; материал пошёл сложный…” – “Посмотрим,” – отвечает А.; спешит откланяться.
Мальчик следит со второго этажа, как она уходит через двор к переулку. “Вот и всё, я был прав. Если бы пойти за ней… Но нет. Всё верно. Сперва я должен нарисовать Осень.”

Прогулка

А. за столом поставила точку и поднимает голову. Ёжится. Дрожь сопровождает зябкие пути февраля; тут и шарик вновь улетает перед её взором – фиалковый, на этот раз. Фиалково-синий утекает как-то утром в побелевшее небо; она посмотрела, усмехнулась, и ей больше не холодно. Снег снаружи ясен. Осень дремлет на туче, сон её тонок, подступает весна.

Свет, листья, дороги уже близко.

На миг, забывшись, она отвлекается и застывает, глядя в невидимую даль.

Умение Л.; его великолепие. Этого домашние, конечно, не поймут, зато некий учитель рисования оценит. А. договорилась. Он посмотрел, впечатлился, загорелся; в мае позвонит в особнячок, сошлётся на общую знакомую и пригласит мальчика к себе в кружок на следующий учебный год.

Куда девается Осень, когда её пьеска сыграна? Зима в благодарность и на вечную память ставит её гроб на снежные тучи; там гроздь рябины на чёрном платье высохнет постепенно, смоется снегом, и смерть улетучится. Собравшись уходить, Зима будит спящую и мягко спускает на землю, и мы называем весной то, что пришло.

Времена года навсегда не умирают. Это тебе не люди. –

Умиротворённо закрывает тетрадку. В освободившееся время дописала, что ещё оставалось, и поправила готовое; вот и её объект сдан.

Пустота. Отдых.

Снаружи с полчаса, как началось дневное гуляние детей, стариков и собак; наскоро почистив зубы, А. торопится вниз.

Тропа от дверей выводит на утоптанную дорогу; там променад; равнина кругом открывается гуляющим: щедрость нищеты, роскошь неприкрашенной жизни. Сегодня можно не спешить, и желудок полон; довольство чуть пьянит, дрожь пробегает лишь по коже, внутри тепло и уют. Л. вернётся сюда в другие, лучшие времена. Пока важно, чтоб его тётушка побыстрей закруглилась; когда распродаст последнюю мебель и приступит к продаже квартиры, уже не сможет принять племянника, сколько бы ни продлилась волокита с оформлением документов на сделку и загранпаспорта.

…А вот важно шествует сердобольная дама-медсестра в замысловатом головном уборе, столетнем пальтишке и с потрескавшейся лаковой сумочкой: рядом и чуть впереди по обочине ступает красивыми лапами лохматый белый пёс, которого ныне соединяет с нею самодельный поводок. Пёс вымыт, кажется, не только с шампунем, но и с отбеливателем. Боевые ранения аккуратно замазаны зелёнкой.

(Цветы. Фантастические растения. Когда пасмурность и обыкновенность достигают своих вершин, там расцветают fantasmi. Пятна зелёнки на почти взаправду белой шерсти подобны найденным в слякоти изумрудам.)

Во время прогулки на манер молодого Ван Гога, тёплой внутри, промозглой снаружи, среди прочих клякс, диких и ярких, мелькают знакомая куртка и картуз. У спуска в подвальную забегаловку собачник степенно беседует с дядькой с третьего этажа; у обоих по пивку. Видно, сошлись на пристрастии к охоте. Облезлый сеттер соседа стоит рядом, внимательно слушает; уставился без движенья, не шелохнётся даже кончик хвоста.

Собачник сегодня прост и пустяшен, не съест, как та свинья – момент миновал. Л. тут нет больше, а белый пёс обрёл ошейник. Значит, отдых: до следующей осени.

Ствола у него больше нет. Он гуляет с остальными, в человеческом облике, он даже выбрит, зверская рожа исчезла без следа, осталось обычное лицо, хозяйственно-положительное… Но это он.

А до сентября достаточно времени.

Лесополоса

Бегом возвращается из душа, трёт на ходу полотенцем чёрные блестящие волосы; на ней махровый, бело-зелёный халат, из которого мирно лезут нитки; телефон затрещал. Допотопный чёрный аппаратик. Громко требует к себе хозяйку, она спешит; снимает трубку: друзья зовут на крестины.

Сообщают новость: знаешь, почему Л. тебя больше не тормошит? Чего притих? Ты давно у них была?... Ну да, ну да. Мальчик с неделю болен. Только знаешь, чем? Вот приезжай, расскажем. Ужасно: понадобилось такое, чтобы они образумились. Теперь им деньги уже не на эксперименты нужны, а чтобы ребёнок рос здоровым. –

Друзья приглашают к себе, а заодно просят заглянуть к издателям на дачу: те вроде выпросили работу на дом и ухнули за город, а тут оказалось, что без помощи А. им пришлось бы возвращаться. Им неохота. Ну вот они и просят, на старых условиях... Но никакой электрички – ни-ни! Пусть сперва приедет на автобусе в посёлок, а после они отвезут её к издателям на машине.

Она пьёт чай, рассматривая стеклянный шар посреди стола. Перед глазами встают высоченные деревья-башни, их игольчатые шубы, сизый налёт на созревших шишках; великие недосягаемые вершины в бледных небесах, светлых, с тонкими, редкими остатками облаков. Один проезд зайцем на электричке дешевле платного автобуса, и пусть друзья разводят теории.

Рюкзак собран, упакован аккуратно и кажется маленьким на стуле в углу напротив; стопка листов посреди кровати, сверху тетрадь. Квартира, где и без того мало вещей, от безукоризненного порядка раздалась и покоится, как залы музея в неприёмные дни.

Пора.

* * *

Оттепель. Железная дорога, лесополоса.

А. шагнула с платформы на лесенку, посмотрела в сторону холмов; отвернулась от елей, пересекла рельсы и вошла туда.

Призрачный снег. Чёрные от сырости стволы, безлюдье.

Неспеша уходит по белому кто-то чёрный.

Издалека это видит подросток, одиноко петляющий на велосипеде по невозможным тропинкам. Вроде не знает, чем ещё заняться здесь; он любит велосипед, не решается с ним расстаться; ну пусть там другие, завидя осень, расстаются и высмеивают тебя, и распускают слухи о твоём слабоумии, это их дело, а ты всё-таки не бросишь друга в чулане, не возьмёшь взамен ни коньков, ни лыж; перетерпишь до весны, и возобновится ваше время, твоё и его. Скоро.

Мальчик под углом подъезжает к платформе и зачем-то оборачивается ещё раз на свой обугленный, неприглядный ныне рай; которому остался верен. Не за красоту. Не за удобство. – Смотри: здесь и в этот час кто-то есть.

Кто-то уходит отсюда через шоссе в поле.

[P.S.]

Кобальтовый шарик улетал всё выше, мутное светлое небо, в котором не видать было солнца, постепенно принимало его в свою бесконечную высоту; вот он из шарика превращается в точку, из точки превратится в ничто. Ребёнку внизу было не по себе. –

Он откладывает бинокль.

Япония. Лигурия. Долгий путь и в конце острова.

Шарик где-то там вдали, на другом конце города, опять открепился и улетает

Бежит поезд, нагоняя отступающую даль, реют вороны, высматривая помойку, просёлок скользнул от шоссе через пустошь к широко разбросанным домам, неровно струясь разъезженной глинистой лентой, а здесь, за краем оседлых мест, мирно шагает прочь далёкая лёгкая фигурка. – После сказки в конце, на последней странице. Мальчик поднимает книжку: он раскрасил и дорисовал, потом ждал, пока просохнет, пока впитается краска, долго смотрел на картинку. Наконец вместо скучной небрежной иллюстрации он увидел свою: живую струю рельсов, свои ёлки, небо в апреле, пустынную платформу станции, цветенье лесополосы.

Теперь твоя краска впиталась. Бумага её усвоила. – Мальчик опять у себя, т. е. у тёти, которая скоро приедет погостить. Квартиру она отдала по дешёвке маме с папой. Те довольны, говорят, что от проданного особнячка даже осталось, а жить здесь дешевле и здоровей, чем в центре. – Кладёт книжку на подоконник, выглядывает: шарик скрылся. Среди новостроек на холмах полно мать-и-мачехи.

Уже весна.

(Вдруг тучи как-то разошлись, и снег потёк без возражений.)

* * *

Друзья в хлопотах, супруги Л. приехали к ним посоветовать и помочь. Разговор за утренним чаем движется тихо; у хозяйки лицо отекло: мало своего, после родов да болезни старшего ребёнка, тут вдруг ещё такое... Она, кажется, плакала ночью. Муж много спокойнее, хотя и он чуть подавлен. Обсуждают, как получить разрешение: прошло время, стало ясно, что всё останется как есть; по слухам, того рабочего со стройки нашли в невменяемом и непотребном виде на озимых N** хозяйства, через станцию от Ёлок, он охотно позволил отвезти себя в дурдом, но врачи отняли у следствия надежду: пациент деградировал и, по научному прогнозу, на достигнутом не остановится. Из его несвязных речей нельзя извлечь даже косвенного намёка на какой-нибудь криминал, он только всё цемент замешать порывается. Видел ли он что-то, связанное с убийствами, участвовал ли в чём, или, может, стал жертвой нападения, чудом спасся и свихнулся от страха – установить нельзя. Да и кто сказал, будто с А. случилось то же, что с предыдущими? Тогда сразу обнаружились трупы. Конечно, все грехи, ради отчётности, повесят на бедного психа; но что случилось с А., вряд ли выяснят.

Друзья собрались поставить ей скромный памятник на новом кладбище (там дешевле, чем на городском, и значительно ближе), под камнем будет земля. Труп не найдётся, это они предвидят. С первых дней смирились с этой мыслью. Какие свидетели в здешних пустошах? Одни бомжи, а те молчат. –

Пока взрослые рассуждают вполголоса о своём на условных камерных поминках, качают головами – в кои-то веки, наконец, собрались, повидались, и то по какому поводу –, маленький Л. влез на подоконник и на свет рассматривает зеленоватый стеклянный шарик. Дядя с тётей подарили, а родители позволили, не рискуя теперь что-то запрещать.

…Компания за чаем молчит. Всё, что можно бы сказать об ушедшей, банально: ей было 25 лет, она родилась здесь и никогда не покидала окрестностей города. Мать умерла через год после её совершеннолетия, отец неизвестен. А. окончила городской пединститут и ничем особо не отличилась за короткую жизнь; проще говоря, среди людей она была Ничем. (Кто взялся бы утверждать, что она ничем не была. Обратная сторона ничего – всё, но у неё эта сторона была отвращена от людей, как чёрная сторона Луны.)

Часть её рукописей друзья спалят, растапливая камин в гостиной, из остатков их подросшие дети наделают голубей.

(Тетрадку прикарманил маленький немой: деловито, как шарик. Забрал то и другое с миной хозяина, взрослые не возразили.)

Комментариев нет:

Отправить комментарий