среда, 1 марта 2017 г.

Где пасётся олень. 3

Г-н Т**

На первый в октябре урок А. приехала с запасом и, ожидая зелёного света, рассматривает угловой дом на противоположной стороне Серой улицы. Вон слева небольшая арка – почему А. её не замечала прежде? Пробует и не может припомнить, чтобы при ней кто-нибудь оттуда выходил или выезжал.

Спешит к решётке, тянет за кольцо; но ворота заперты. Глубже, со стороны двора, сделаны ещё одни – сплошные, тёмно-зелёные, доски ёлочкой, рама... Они топорные, прямоугольные, явно не планировались архитектором; место над ними заполнено верхушками двух берёз, пожелтевших каждая по-своему. Глянув на часы, А. спешит обойти дом слева, натыкается на глухую стену, которая тянется довольно далеко и кончается забором с облупившейся надписью возле проходной: пошивочный цех... – Время! Бегом на урок.

Этажи быстро плывут вниз, А. посмеивается: даже когда выбор прост, когда есть всего две возможности – левое или правое, обязательно сперва промахнёшься. Что за характер!

Жаль, некогда раскинуть мозгами: сезон открыт, думать удаётся лишь по пути с урока на урок; хорошо, когда есть время пройтись пешком – думается не только дольше, чем в транспорте, но и легче: теснота и толчея не стискивают мысль, ходьба задаёт ей такт. Перед шагающим местность развёртывается неспеша, в удобном для наблюдений темпе, и внутри то же происходит с памятью и расчётом.

Сегодня нужно закончить вовремя, чтобы успеть обогнуть дом справа и пройти хотя бы чуть дальше поворота к особнячку – проверить, нет ли хода в правый двор из других дворов на этой стороне переулка.

* * *

Но форс-мажор пресекает намерение немедленно приступить к поискам: открылась дверь кабинета, и г-н Т** шагнул в коридор почти одновременно с учительницей. Сегодня снова рано вернулся домой, предлагает чай. Ого…?

Некстати! Но, пока ход в долину не найден, лучше сохранить расположение работодателя, а с ним доступ к балконной двери. Да и учтивость требует согласиться, памятуя даровую справку относительно гаража друзей. (Спорим, обещанного уточнения не будет? Согласно этикету Серой улицы, справка сама по себе была чересчур щедрым одолженьем.) Всё-таки: что ему нужно?

Г-н Т**, пропуская учительницу в кабинет, поясняет: он хотел бы поподробнее поговорить об успехах сына. Есть ли у мальчика способности? (Вымученный вопрос. На что они? Ему не светят ни языкознание, ни преподавание, ни перевод – его пошлют изучать если не право, так экономику с финансами.) Работодатель серьёзно спрашивает (прихлёбывая чай исключительно ради удобства гостьи: подаёт пример, чтобы она не чинилась), купить ли аудиокурс? Говорят, помогает.

Говорят, что кур доят, и незачем улучшать хорошее – полезней научиться его использовать на все сто. Но А. помалкивает: надеется под разговор набить живот кексом, чтобы на следующем уроке не урчал. (Обед отменён по итогам утренней ревизии финансов.) Да и потом, её не обманешь: работодатель столько же скучает от дидактической темы, сколько она – от философской, поэтому, конечно, скоро должен съехать со скучного на интересное. Вот, конечно! – г-н Т** упомянул о психологических концепциях обучения, и пошло-поехало. А. приготовилась слушать, и вот уже г-н Т** в благодушном настроении несёт всякую всячину о взаимосвязи экзистенциализма и психоанализа; сопоставляет Хайдэггера и Юнга. Встаёт, увлёкшись, расхаживает по кабинету.

А. следит неподвижно, внимательно.

Работодатель чуть подсмеивается над Хайдэггером за его чудачество: ни научно-технического прогресса ему не нужно, ни демократии, почвенник этакий! интересно, по телефону он звонил? Телеграфом пользовался? – И всё-таки любопытство, которое вызывает у него неразрешимо переплетённая корневая система тёмного учения, неподдельно; г-н Т** не притворяется. “Sein und Zeit” – шедевр. Да. Самый лакомый кусок для него; и он охотно разъясняет гостье, в чём там суть, если не вдаваться в трудные, как она выразилась, подробности: Хайдэггер считал, что субъектно-предикатная логика современного человека заслонила ему экзистенцию. Только греки, причём до Сократа, знали бытие непосредственно, как “нескрытость”, но это главное знание утратилось при переводе их текстов на латынь! (“Вам, как специалисту, это должно быть очевидно.”) Опыт бытия стал пониматься вещно – как связь между предметом и его свойствами. Хайдэггер пожелал возродить древнегреческое понимание бытия и ради этого пошёл войной на метафизику.

…Там, позади человека-маятника, за отлично вымытым стеклом плотно закрытой двери, по ту сторону гнутых прутьев ограждения Элизиум вдруг небывалым образом подмигнул из недоступности, в облике обжитой человеком картинки: осенний пленэр, людские забавы, символы счастья – фагот, велосипед, мяч. Почти сказка; не верится. Мелькнул и скрылся. Мысль безостановочно течёт туда и обратно – от него к речам работодателя и опять, спешно и жадно, назад во двор, пока новый сигнал тревоги не позвал вернуться к нечаянной лекции...

“Да, безусловно: пытаясь проникнуть в бытие, мысль движется против потока, отсюда и трудности... Да...” – Хозяин настаивает: всё-таки желает знать, что она думает о разнице между бытием и “сущим в целом”; А. спасается в рамки профессии: нам легче усвоить разницу, потому что в нашем языке названия das Sein (бытие) / das Seiende (сущее) произведены от разных основ. Хотя для полного понимания разницы нужно дать определение бытия, что самому автору, кажется, было затруднительно. В его сочинении описано несколько красивых антиномий, связанных с определяемым предметом так же, как формулы "2+2", "5-1", "8:2" связаны с числом “4”. Способ получения вещи не есть сама вещь, его описание не есть её определение. –

Г-н Т**, кажется, вдохновлён полученной порцией колебаний воздуха – есть, на что возражать, и он вновь зарядил... как дождь за окном.

А. не любит зонты; надеется, что небеса подсохнут через четверть часа, когда можно будет откланяться. Подъедает кекс. Следит, как снаружи частый пунктир тонких струй то густеет, то иссякает; за ним ажурные верхушки тополей на той стороне долины, далёкие дома...

А время идёт, облетает листва, и двор внизу ускользает.

* * *

На этот раз удача улыбнулась: въезд во двор по-прежнему заперт, зато подальше обнаружилась калитка. Не заперта. Никто её не охраняет. А. заглядывает: подъезды центрального крыла выходят в этот двор. Значит, на противоположной стороне в лучшем случае остались двери чёрных лестниц, а может, их заколотили, как у г-на Т**. Надо проверить.

Она устремляется к ближайшей двери, но та заперта: нужен ключ. А. заглядывает внутрь через стекло, защищённое решёткой: глухо. Ни намёка на второй выход. Только тёмно-зелёная краска лоснится на стенах в масляном свете из матового шара под высоким потолком.
Итак, нет пути насквозь в левый двор ни через чёрный ход, ни через подворотню. Нельзя и обогнуть центральное крыло: позади клёнов глухая стена, за нею, дальше по переулку, начинается фабрика. Она тянется бесконечно, словно в плохом сне: когда уже ясно как день, что и длиннейшей макароне мира давно пора было кончиться, все сроки прошли, все меры превышены – корпуса струятся себе неровной, разнокалиберной линией, плотно сомкнув ряд, подмигивая подслеповатыми окошками, и фиг дождёшься прорехи прежде, чем впереди замаячит широченная улица, по ту сторону которой ждут тебя, наконец, нормальные и любезные сердцу вещи – музей, старые кварталы, железная дорога и парк. …А. поворачивает и бегом пускается обратно: если не произойдёт чуда, она опоздала.

* * *

Проводив учительницу, работодатель медлит сесть за разбор отложенных на вечер актов.

Г-н Т** овдовел тому лет пять. С отсутствием жены он уже свыкся, но из-за двоих детей дискомфорт не отпускает его: приходящая домработница, она же нянька, не в состоянии полностью изолировать эти два сгустка неудобства от их родителя. От гувернанток он отказался в принципе: ничего, кроме сумбура и несчастий, они в этот дом не принесли. Проверено.

Репетиторы в этом смысле такие же полезные работники, как няньки: они – буфер.

Он оглядывается на свою жизнь и констатирует, что кое-чего достиг, и только две неприятности, впрочем, неизбежные, омрачают слегка его благополучие: женщины и дети. Но в этой жизни даже мины поддаются обезвреживанию. Всегда, пусть не сразу, находится способ привести стихию к повиновению.

Г-н Т** думает о соседней комнате, откуда уже шесть лет не доносится ни звука: его ужасает мысль, что всплеск может повториться. Даже в этом случае в сухом остатке оказался один вред. А ведь то был идеал...

Что говорить об А. Главный и очевидный её недостаток имеет, однако, частичное оправдание: одна, как перст, репетиторствует, ютится на последнем этаже блочной халупы, в дыре, где нет даже ванны, только душ, где зимой холодно, осенью и весной сыро, летом приходится задраивать, заклеивать газетами, завешивать одеялом окна и открывать дверь на площадку, чтобы выжить... знакомо до дурноты. Таким было и его начало. Но стеснённые обстоятельства надо уметь пережить и оставить позади. Первое, может быть, А. и удаётся (пока она молода и не устала), но до возможности второго она сама не додумается. А между тем, она образованна и тактична, ни разу не опоздала на урок, и ей не откажешь в самообладании. Вот оптимизма и боевитости недостаёт; и, конечно, умения прокладывать себе дорогу. Она пассивна. Честолюбия нет. Или только не проснулось? Посмотрим.

В принципе, могла бы сделать карьеру, если бы кто-нибудь дал ей верное направление и поддержал на первых порах.

Криминал

В дневной субботней электричке, умостившись на половинном сиденье перед тамбуром, А. разглядывает на плане города дворы позади Серой улицы; её план старый и слишком мелкий, у Л., по счастью, нашёлся более точный.

Л. добрый мужик, а жена его вообще расчудесная тётка; не жадные, в принципе, люди; только совершенно упёртые в особняк. Он так вырос у них, в собирательном их воображении, что заслонил собою прочее. Ремонт, налог на недвижимость, текущие и ожидаемые к зиме цены на съёмное жильё... Как забегались люди – печенья в вазочке с каждым разом ощутимо меньше. Забывают покупать. Уже не натрескаешься, чтоб дотерпеть до ужина. – Подняв голову, она представляет, что её ждёт среди поля: серебристый, как ртуть, дождик и рыжий кирпич. Поезд тормозит; слезать на следующей.

План полезен: перед тобой город в целом, а не маленькие участки, соединённые лишь приблизительно осознаваемыми промежутками неосвоенной местности. – Вечером, дома она сопоставит оба плана, но уже ясно, что готовой разгадки они не дадут: на них обозначены только настоящие переулки, а не пути прохода и проезда через дворы. План Л. показывает, что подобраться к Долине можно с улицы, огибающей дворы сзади; далековато.

* * *

Несмотря на вылезшее нечаянно солнце, в кирпичном домике, непривычно облысевшем, окружённом лужами и разъезженной глиной, сегодня не до анекдотов. Друзей что-то не вдохновляет этот красочный, разнообразный день с жёлтым и красным в саду, с ясными небесами в белых мелких пушинках, с лиловой сочной грязью. День веселеет, А. довольна, что может поглядывать на солнце, пока шагает по просёлку, а друзья тем временем, поджидая её, досадуют, какой он длинный, как плохо, что до сих пор нет общей ограды и охранника на въезде; и что у домиков спроектированы совершенно смехотворные, игрушечные заборы.

Едва впустив гостью в калитку, сообщают ей новость: возле Ёлок найден труп.

К поселенцам заглядывал следователь, интересовался, “не забредал ли сюда кто” – бродяга или кто-нибудь, кого мы раньше не видели в посёлке. Спрашивал, ездим ли на электричке; мы-то нет, а сосед справа иногда возвращается из города поездом. Он потом рассказал, чего от него хотел следователь: кого он видел на платформе, на дорожке в лесополосе, в поле… Деревенских – мальчика на велосипеде, конечно, и бабку-бутылочницу – он помнит, грибники давно перевелись, а уж кто выходит или садится на этой платформе, соседу ни к чему. –

А. замечает: “Лучше бы спросил редакционную команду из Ёлок, они ближе к путям. Рассказали бы ему про пьяниц и удалой молодняк, от которого остаются те самые бутылки.”

Да, Ёлки… Следователь важничал, скрытничал – и зря: в газете в тот же день появилась заметка. Убитая – женщина лет пятидесяти, работала уборщицей в тамошней стекляшке. В её обязанности входила капитальная уборка по утрам, а махать шваброй во второй половине дня поочерёдно являлись две дряхлые старухи из окрестностей магазина. Почему-то труп уборщицы лежал в лесополосе, почти напротив посёлка. Зачем ей было спускаться к шоссе? “Или ехать на автобусе, идти вперёд или обратно почти остановку и потом подниматься к перрону”, – подсказывает муж. “А где она жила?” – спрашивает А. – “То-то и оно, что через станцию от Ёлок, в сторону периферии.” – “Так она могла ходить туда пешком по шоссе, когда сухо и не слишком ветрено.” – “Зачем?” – “Из экономии, ясно. Уборщицы получают мало.”

“Может, они считают, что убийство было совершено не где найден труп, а у нас, между полустанком и посёлком?” – с тревогой спрашивает жена. Муж увлечённо продолжает: но главное-то! на днях обнаружился жилет пропавшего цементомешателя, с которым тот не расставался ни зимой, ни летом; и обнаружился, заметь, в лесополосе, ближе к Ёлкам. (Труп не нашли, но кто поручится...?)

Пауза; потом жена тихо ужасается: что будет с нашими детьми? Что это за место? Что за напасть? Здесь нет школы и неизвестно, когда будет. Магазин еле построили, вон сколько прокопались. “Я не отпущу своего ребёнка одного! и даже если провожу до автобуса! Вот что бывает от нашей разобщённости. Пора собраться, познакомиться поближе, придумать что-нибудь... Не то нас так всех поодиночке и перережут.”

Поверхностное назидание жены смешит мужа: “Ах ты умная Гретель! Да на машине будем возить.” Но А. видит: и он призадумался. Чтобы не дать жене погрязнуть в неприятных рассуждениях, переводит разговор на чужих детей: “Л. вон своего вообще сбагрили тётке, а той тоже не больно-то до него, она женщина занятая… Да… И ничего с ним не стряслось пока. Верно, А.?”

Гостья кивает, мысленно соглашается с недоговоренным продолжением: “,…в твоих-то протокольных выселках”. Отхлёбывает чай; мысль утекает прочь от собеседников, к дому, на далёкий пустырь, где сейчас топает тихий мальчик, возвращаясь из школы один, как обычно: ведь он не местный и неизвестно, стоит ли заводить с ним знакомство – его не сегодня-завтра заберут назад, туда, где он дома; – чужой, отдельный, думает А.

Расспросы друзей (“а ты-то никого подозрительного не заметила?”) возвращают её в разговор, а маленький Л. тем временем хлебает суп, склонился над тарелкой, искоса наблюдает за хлопотами тётки, как раз управившейся со стиркой: она развешивает по всему дому бельё; а потом ему надоедает её мельканье, и он переводит взгляд на телевизор, накрытый серым домотканым рушничком с мелкой вышивкой по краю, тёмно-синей и красной. На рушничке пылятся две забытые куколки: тётка редко добирается до телевизора, он тут больше для декора, чем для дела.

Скучный, скудный дом; но бывает интересным: когда тётки с её хозяйственными хлопотами, вздохами изредка, сентенциями о жизни, вполголоса, всегда теми же, с её бесчисленными правилами быта, о которые племянник спотыкается на каждом шагу, нет дома. Тёткин муж уехал зашибать деньгу, – им несказанно повезло, твердит она, специалист его профиля здесь обречён, а там… текут для него молочные реки, как выясняется. Тётка уедет к мужу года через полтора, когда тот получит постоянную квартиру, а она – допуск; и они уж всегда будут жить там: где птицы не поют, деревья не растут, лишь ледяной панцирь по краю пунктирно издырявлен буровыми.

Мальчик не понимает, зачем. Пустырь за окном авантажней. Но тётка вообще такая... да ладно. Лишь бы не увезла куколок вместе с телевизором. Он оттягивает, пока; но спросит. Вряд ли она пожалеет. На что они ей?

(Лучше быть дворником здесь, чем бригадиром там; лучше махать на рассвете метлой, счищая с асфальтовой дорожки перед домом яркие, мокрые, клеёнчатые листья.)

* * *

…Друзья напутствуют А. на пороге: будь осторожна. Жена долго смотрит ей вслед.

Топая назад полем, А. думает: вот уже и в этом Багдаде не всё спокойно. Где люди с их жизнью, там смерть; где они строят всякую всячину, воюют с Равниной, там будут и хоронить своих павших. Начинают с убийства, не замечают этого, пока их самих не… того…

Ещё один какой-то чудак, в длинном ряду виденных мною.

* * *

Погожий день уходит; А. поела супа, любезно предложенного тёткой маленького Л., и обстоятельно (времени сегодня вдоволь) ковыряется с ним в параграфе о десятичных дробях. Видит без слов: мальчик предпочёл бы бродить там снаружи, внизу. Она согласна с ним. Но через неделю назначена контрольная работа.

…И ровная пелена туч кажется бледно-голубой: незаметно приходит вечер. Светло, хотя внизу мокро после полуденного дождя; утро было ярким, резким и ветренным, солнце, кажется, задалось целью показать, что такое жёлтый, самый жёлтый цвет. Но и его пронзила бронза, когда он лёг на эти стены: из-за осени.

(Ведь Осень должна осмотреть всю местность лично перед тем – –; она должна быть уверена, что довела праздник до совершенства. Что каждое дерево безупречно. Белый единорог ступает мерно, тихо, движется неустанно и ровно, как сияющая тучка в небесной глубине. Он показывается тут и там среди белых берёз с охряной листвою, заметен потому, что безупречно бел, потому что ступает ровно – а они пёстры, а они качаются и трепещут.)

Мальчик думает: он так отстал по этой преткновенной алгебре потому, что загляделся, загулялся вслед Осени, запутавшись в её изобретениях и колдовстве, которые занимают его безмерно; но он видел ещё нечто. Вблизи железной дороги, когда отстал, вдруг поняв, что надо вернуться; он не знает, почему внутри похолодело – опустилось, снизилось окрыление, спало до тишины, пейзаж полинял, мальчик впервые за прогулку ощутил себя и ощутил, к тому же, маленьким, пустым и холодным –, почему он брёл домой, опустив голову, прислушиваясь, но зная, что искомое ускользнуло и не поймается. Отзвучало и ушло. Глухой звук; мальчик не уверен, что хорошо его расслышал.

Но тот человек возле рельсов… Он тоже глядел вслед Осени. Да; он должен был её заметить.

Сфинкс

Третий раз – это уже по привычке, вспоминает А. старый анекдот; домработница попросила пройти в кабинет, спешит, забрав поднос, на кухню. Не успела гостья осмотреться, как в дверях возникает хозяин: с порога осведомляется об успехах сына, гасит настольную лампу, включает торшер. И никаких предлогов больше: напоминает две статьи Хайдэггера о его земляке Гёльдерлине. Их, к несчастью, А. тоже читала; не врать же, когда прямо спрашивают. Философ о поэте – компромиссная тема, шутит г-н Т**; хорошо, думает А., надо потерпеть: если поладить с ним, то, может, пустит однажды и на балкон.

Балконная дверь притягивает до одержимости: осень ускользает; в этот миг непереносима мысль, что не успеешь попасть в долину.

“Философы – это мыслители. Они называются так, потому что мышление происходит главным образом в философии,” – цитирует на память работодатель. А. едва заметно усмехнулась: каков апломб у дядьки. Хорошо, что он жил давно и в своём Третьем рейхе, а не сейчас в нашей скромной славянской глубинке; хорошо, что пединститут – не университет, а наш философ был добрый старик, не проповедовал с кафедры, аки с амвона, и оставлял кесарю кесарево. Пусть даже понимал в искусстве не больше знаменитого коллеги. –

Хозяин заметил усмешку. Окончательно выводит: внутри А. нечто сопротивляется философии. Упрямство. Животные, женщины и дети подлежат окультуриванию как раз потому, что иначе их упрямство превратило бы жизнь в хаос. Этот экземпляр окультурен лишь поверхностно и не научен уважению к серьёзным вещам. Вид-то сделать она не против, но это показная, притворная лояльность. Никто не позаботился привить ей верные понятия. (Судя по косвенным признакам, её родители умерли; может, она и росла сиротой?) Впрочем, всё поправимо. – И хозяин, примирительно улыбнувшись, импровизирует на ясперсовскую тему “Wer die Philosophie leugnet, vollzieht selber eine Philosophie”.

Они сидят за принесённым столиком, А. пьёт чай, рассматривая кобальтово-синюю чашку с волнистым краем, слушает, тянет паузу, ищет, хотя бы слухом, путь в картинку, представшую по ту сторону двери, в которую занятой хозяин, вероятно, за лето выглядывает раз или два. Ныне дверь закупорена, окошко рядом тоже, лишь форточка, усталый и маленький глаз, будет теперь открываться, с большими паузами, навстречу залитому дождём, потом замороженному двору… А. до сердцебиения напряжённо взвешивает, можно ли задать хоть косвенный вопрос о долине под балконом, а если можно, то в какой форме и в какой момент; делает усилия, одно за другим, чтобы не смотреть правей собеседника, на источник света. Глаз тайны.

Утрамбовывает в себе возражения: они неуместны. Однако, чтобы опять не рассердить, в крайний миг подаёт коротенькую реплику о разнице между философией и мировоззрением, чтобы услышать в ответ знакомое с института определение Weltanschauung (с которым А. сейчас, как тогда, не согласна, ну и незачем уточнять) и остроумный пересказ инвектив Хайдэггера якобы против мировоззрения, на самом деле против общественного мнения с идеологией.

В долине дождь; сейчас там ничего другого быть не может. Исключено. Ведь и холмы над Ёлками имеют смысл только в мае, и парк хорош летом, пока солнце греет и владелец в отъезде. Поля за лесополосою прекрасны в августе и в начале сентября. Каждому великолепию свой срок. Элизиум за балконной дверью не мог сохраниться. Почему же самая немота его звучит позади неприступного входа?

В уже погасшем октябре, в его коричневато-сером фоне за ярким огнём листьев то и дело проплывает, проходит нечто, проскальзывает, как знаменательное слово в тихом разговоре, как истина среди выражений давно дорогого лица. Может быть, виновата притихшая, затаившая какую-то мысль погода; вот и в кабинете проступают странные оттенки, официальность и подтянутость куда-то исчезли. День гаснет; г-н Т**, не отрываясь от рассуждения о мракобесном почвенничестве Хайдэггера, выключает торшер и зажигает верхний свет. Хорошо. Симпатична уже его попытка найти более интересную гостье тему. Поэтому легко замалчивать возражения; но и спросить не о том хочется с небывалой силой – гостья борется с вопросом, подкатывающим часто, как тошнота, нестерпимым от насущности и неуместности. Ещё шаг, ещё полслова, и г-н Т** станет своим, понимающим и понятным, короче, нормальным человеком, с которым можно говорить.

(Его изобильные учёные словеса кажутся шторкой, задёрнутой, чтобы с улицы не заглядывали.)

Чтобы подавить искушение, А. решается рискнуть: обращает внимание работодателя на то, что в статьях о поэте философ смешал разные Vorstufen друг с другом и с окончательной редакцией стихотворения. Это недопустимо – редакции полезно сопоставлять, а не смешивать, потому что в них блуждающая мысль отложила промежуточные итоги экспедиции, которая, зачастую, кончалась ничем, так и не принеся искомого результата. Тем важней вехи, отмечающие линию пути. В обеих работах Хайдэггер не рассмотрел подробно ни одного стихотворения, значит, он безосновательно притянул некоторые цитаты в подкрепление своих тезисов: ничего эти слова сами по себе не докажут, ведь это не коммуникативные высказывания, из которых какая-то часть не страдает от дробления. (Вспомнил бы хоть, что сам написал в Grundbegriffe о разнице между поэтической и обыденной речью.)

Г-н Т** с улыбкой замечает, что в статьях философа речь идёт совсем не о стихах поэта. Автору было важно, чтò есть мышление; но, разумеется, А. как филологу интереснее текстологический анализ процитированных стихов…

А. уточняет: Зачем было философу их поминать? Цитировал бы Ницше, Гегеля – идейного врага или своего любимого Анаксимандра. Поэзия – не дрова для философской печки. Достаточно вспомнить слова Гёльдерлина о своём призвании, его письмо к брату, где он расставил по местам политику, философию и поэзию – лишь верное понимание искусства способно было, по его мысли, существенно повысить качество злополучных соотечественников, а политика с философией, хотя полезны, однобоки. Поэт отдал философии должное, но чем завершается письмо? Да и в других письмах он ставит поэзию превыше остального. Похоже выразился Бетховен в разговоре с Беттиной Брентано: “мне приходится презирать свет, который даже не подозревает, что музыка – высшее откровение, что она выше, чем вся премудрость и философия…”
Работодатель милостив: снисходителен и терпелив, не подосадует на детские доводы гостьи; да и она искусно свернёт на нейтральную тему с его подачи, они сойдутся на том, что всяк кулик своё болото хвалит. Да, да; будем считать, что на этом сошлись. – А. приняла без “да” или “нет” замечание, что Бетховен, хоть и великий человек, но так и не освоил таблицы умножения – потому и презирал “премудрость”, что её не сподобился. Не его, конечно, вина… Трудное детство, вечно пьяный отец. – Статистика: сколько человек способны освоить таблицу умножения и сколько – технику музыкальной композиции; но вслух она этого не произнесёт, а ретируется на безопасную почву текстологического анализа: всё-таки зря люди, не разбирающиеся в поэзии, покушаются её использовать. Цитируют кто ни попадя, вот хоть знаменитый соотечественник Гёльдерлина, который через целый роман протащил красной нитью “сердце Всевышнего”, которое, якобы, “сострадая, остаётся твёрдым”; а ведь никакого “сердца Всевышнего” в процитированном отрывке нет, его опять-таки сочинил Хайдэггер, да и у того сердце относится всё-таки не к упомянутому поэтом Богу, а к промежуточной ступени – т. наз. «священному» («святому»). – Удалось: г-н Т** заинтересован; “Что же там есть, в таком случае?” – А. охотно объясняет, почему и синтаксически, и по смыслу в отрывке сострадает сердце не Всевышнего, а поэта, и сострадает как раз Всевышнему: die Leiden des Stärkeren mitleidend. Сострадает, храня твёрдость.

Увы! вся хитрость насмарку; А. сама подала оппоненту повод к совсем уж неприятной теме: “Смотрите-ка, да вы весьма просвещённая девушка; не пробовали поступить в аспирантуру?” (А. могла бы песню спеть о преимуществах самостоятельной учёбы, нацеленной не на скорейшее достижение эффективного и эффектного результата, не на освоение общепринятых форм мысли и её изложения, а на постепенный, тщательный отбор насущного для тебя знания независимо от того, в какой ящичек ББК или ДКД его запихнуло несчастное бесчеловечество. По мере роста этого знания сами собой падают его дозревшие плоды; однажды из частных наблюдений начинает складываться единая картина, и вот она-то – – не даёт тебе ни степени, ни денег, зато даёт счастье. Счастье – знать именно то, в чём нуждаешься; и не знать лишнего – того, что не сможешь осмыслить и освоить. Глупо есть пищу, которую не переварит желудок.) А. отвечает: “нет”; тогда г-н Т** принимается допытываться, отчего. Вдруг делается невероятно цепким – не отвертишься; очевидно, зачем-то ему в самом деле надо знать; А., убедившись, что от ответа не уйти, формулирует его кратко и веско: “Лень было”. – Г-н Т** смеётся. “А работать вам не лень?” – А. пожимает плечами: “Работать приходится, тут выбора нет.” – “Иногда полезнее всё-таки сделать выбор, пока он есть, даже если… лень. Поступи вы в аспирантуру, уверен, вы благополучно защитились бы, и у вас появился бы ещё более широкий выбор.” – “Работать или не работать?” – “Разумеется, работать; а над чем, вы решали бы сами. Разве право на занятие интересным делом не стоит труда? Уж не говоря о совершенно ином уровне доходов.” – А. пожимает плечами: “Возможно. Это уж по whom how!” – и бросает выразительный взгляд на часы: ей действительно пора.
Всё-таки г-н Т** почти доволен сегодняшей беседой. В прихожей полушутя порицает, грозит пальцем: “Такая умная девушка – и без царя в голове”. Протянул традиционный конверт, который теперь отдаёт лично, не через домработницу. А. признательно улыбнулась. Всё-таки хороший дядька: платит аккуратно и, гляди ж ты, интересуется не одними тяжбами из-за участков.

Однако она ищет не царя для своей головы, а доступ в долину. (Несогласие незыблемо: кто не спорит, остаётся при своём. Не назло, разумеется, и не в упрёк добрым людям. Ведь и поспорившие остались бы каждый при своём, только предварительно обидев один другого.) Когда дверь закрылась, на площадке в ожидании лифта в покой вдруг вползает сомнение. Г-н Т** правда лишь рад поболтать и одержим толкованиями? Или он о чём-то догадался и нарочно сторожит балкон, ни на секунду не отлучаясь, не отвлекаясь ни на что? В первый раз вышел, чтобы поторопить домработницу; теперь усаживается сразу намертво и пьёт разом чай и мою кровушку, заставляя сосредоточиться на своей любимой мертвичине. –

Тихо светясь, на этаж вползает кабинка. Раздался щелчок, А. взялась за ручку, и тут хозяин замкнувшейся за спиною квартиры внезапно и стремительно преображается, на миг застилает картинку. Сфинкс. Подразнил и сел перед вратами: разгадай-ка сперва мой ребус.

Нет, ну это уже фантазии. Просто г-н Т** имеет вкус к порядку, так что теперь домработница заранее готовит чай, чтобы ни мне, ни хозяину не приходилось терять время. Кто может знать, что я охотней потратила бы эти полчаса на рассматривание долины с балкона?

Упомянул сегодня о моей рассеянности при первом чаепитии; – ну и что с того?

Скользя с этажа на этаж, сквозь плавную смену почти одинаковых площадок, А. следит, как необратимо упущенная волей мысль утекает непредвиденным путём, с прежней скоростью: В квартире г-на Т** многовато комнат. По одной спальне приходится на каждого ребёнка, одна принадлежит хозяину; это три; с кабинетом четыре. Есть ещё гостиная, однажды А. пришлось вести урок там, кажется, в спальне мальчика в то утро лопнула батарея, авария произошла уже после ухода г-на Т**, и домработница очень хлопотала, звонила и перезванивала в техобслуживание; да, это случилось прошлой весной – А. ещё захотелось пить среди урока, и она пошла к домработнице на кухню за стаканом воды. Рядом с кабинетом, против спальни хозяйской дочки, должна быть шестая комната, причём просторная: кабинет короче детской, где проходят занятия.

Почему хозяин предпочитает пить чай не в гостиной, не в большой комнате, а в кабинете? раз он такой приметливый, то должен был понять, что там меня что-то отвлекает, и сменить обстановку. Если, конечно… Сфинкс, сфинкс. – Хватит. Переносить чаепития некуда. Лишняя комната – наверняка спальня его покойной жены.

Японские куколки

Полдевятого вечера, А. всё ещё мешкает в башне на пустыре, никак не вырвется из учебного заточения; маленький Л. за столом делает героические усилия, чтобы не задремать над учебником. Алгебра ему не то, чтобы неподвластна в силу природной бездарности (он умный мальчик), а как-то подозрительна. Он ей не доверяет. Тётушка гремит на кухне посудой, оживлённо, во всегдашнем бешеном темпе готовит на завтра еду. А., вздохнув, разгибается; “ну ладно, давай спросим куколок”. Идёт к телевизору; там стоят две фигурки в национальной японской одежде. Их когда-то давно подарили тётушкиному супругу иностранные коллеги.

Однажды А. обнаружила их на телевизоре, счистила пыль и применила в преподавании. Их рассуждения облегчили преодоление очередного параграфа, и куколки прижились на письменном столе ученика. А. объяснила: “Они редко говорят – никто не слышал, наверное –, иногда смеются и всё знают. Люди не умеют так. Если бы куколки заговорили, то рассказали бы все уроки наизусть без запинки, помни – они узнают от тебя и копят всё при них прочтённое. Если на четвертной или полугодовой контрольной что-нибудь не вспомнишь – представь себе их. А лучше, бери с собой в таких случаях. Только береги, чтобы никто не видел.”

Мальчик рассматривает раскосых лёгких человечков, установившихся на развороте открытого учебника, слушает их тихую беседу, следит за шагами со строчки на строчку, наклонами, жестами, он что-то уж очень сегодня устал, и ему невольно представляется, как они разгуливают не по чёрным соринкам букв и цифр, а там снаружи завтра утром (когда он будет, как всегда, уходить в школу, от дома прочь вон по той дорожке к автобусу), среди заспанного света и росистых кустов, впереди него, в человеческий рост, одетые подстать празднику, так что не сразу их в нём различишь, живые, ни к чему не привязанные… Завтра… От их присутствия местность преобразуется в зал с голубым потолком, где нарядные россыпи людей, домов, зверков и растений приветливо рисуют, соединённые отдалением, одну задумчивую улыбку. (Вдалеке. На расстоянии. Хорошо глядеть сюда с эстакады, а ещё лучше с горки за ней, по ту сторону ж/д линии.)

Красивые, как бусины, птицы попискивают в зарослях, выстрелом вылетают из них и ныряют обратно, суетясь, пропадают в гуще – синицы и воробьи. Они останутся с нами. Стрижей давно нет. В невероятно ясном небе скудные тучки съёжились в жёсткие барашки, как волосы тётушки после парикмахерской.

Ещё земля не потускнела. Ещё острые, как ножики, листочки ясеней кричат подлинно светофорной желтизной – пронзительно, словно дошкольные, пока не ведающие плена, дети этим утром, когда ты уже давно смолк и должен топать по остаткам скверного асфальта к маячку – табличке на ржавом стерженьке, обозначающей остановку.

Там все останавливаются: сначала люди приходят, один за другим, и стоят, некоторые мужчины курят; потом издалека, с холма на холм, подтягивается автобус, выезжает сюда, на широкую дугу, очерчивающую пустырь, и тормозит, скособочившись, слегка проехав нужное место, чтобы выместить тоску на перегружающих его людях. И останавливается тоже.

(Мальчик исконно понимает остановку как место, где обязано прекратиться всякое движение: памятное, священно-скорбное место.)

Он закрыл глаза от резкого света настольной лампы. К нему приходит свет сентября, не успевшего состариться; августовский свет.

Он хотел бы сейчас, вместо алгебры, посидеть так ещё и всё это увидеть, но так, чтоб навсегда: чтобы как захочешь, так оно и тут. Всё; целое, сплавленное, чтобы ни синицы оттуда не уронилось. Такое, как было сегодня утром и будет, он верит, завтра опять. Нерушимо.

Экспедиция

Первый снег просеялся и пропал, полупрозрачный, светящийся, словно привидение.

В этом выходном дне, пасмурном до головной боли, А. стартует с маленькой площади позади Серой улицы по правому из двух отходящих от неё переулков, через дворы в направлении Долины.

Первый ничего не говорит ей – двор как двор; второй тоже, но за его въездной аркой открывается переулок, который как будто знаком А. Противоположная сторона повыше, это, в сущности, невысокий крутой взгорок, поросший травой, сейчас длинной и жухлой; к нему притиснулась вереница скромных автомобилей. А. слегка кивает, прикусив губу: конечно, больше здесь парковаться негде; у кого есть машина, тот оставляет её здесь, даже если живёт в самых недрах причудливой застройки.

(Почему только Смерть обошла её? Проглядела? Оставила на десерт?)

На взгорке сомкнули ряды разношёрстные домики, от двух- до пятиэтажных (все без лифта, спорим); вдоль них проложена тропка, кое-где с ограждением из трубок, покрытых несколькими слоями старой краски, новейший из которых был когда-то зелёным. Предыдущие цвета проглядывают в побитых и покорёженных местах. Между домами кое-где втискиваются крутые ступени, ведущие на холм. Туда лучше не влезать без крайней нужды. А. отправляется по переулку направо; там взгорок снижается, потому что поднимается проезжая часть, и сходит на нет. Возникает подобие тротуара.

За поворотом переулок вливается в подобие крохотной площади, на котором необычно высокий для этих мест, зато узкий – в два подъезда – аспидно-серый дом с замахом на передовую архитектуру давно ушедших времён только что руки в боки не упёр: преграждает путь, установясь прямо против устья переулка. Из пятачка вытекают ещё два переулка – один вправо, другой чуть не параллельно тому переулку, по которому А. добралась сюда. Вперёд торной дороги нет.

А. достаёт из кармана компас.

Торопясь, ныряет в щель между домом-стражем и соседним трёхэтажным домишкой, длинным, изогнутым по рельефу. Было исчезнувший снег опять возник в воздухе. С деловым и непроницаемым видом минуя местных жителей, которые к ней приглядываются, А. буравчиком ввинчивается в недра.

Кружит до одури.

То и дело приходится отклоняться от принятого направления, потому что сеть дворов устроена коварно: глухих вроде мало, некоторые имеют по два-три выхода, но, пользуясь ими, скоро оказываешься, где уже побывала. Подлинно сеть: состоит из петель. Здесь можно только петлять, а не ходить прямо, но и тот, кто петляет, доберётся до цели только, если заранее знает маршрут.

Поэтому не диво, что чужая здесь А., когда вроде ухватила долгую последовательность выходов, вдруг попадается: за узкой полосой проезжей части два дома образуют прямой угол, их торцы, сходясь, оставляют лазейку, первый шаг через неё наполняет облегчением – свободное пространство веером расходится впереди; но, увы, оно так же быстро иссякает. Его срезает грязно-жёлтый лоснящийся домик с плотно закрытой дверью слева, с решётками в низких квадратных окнах первого этажа; правей могучие тополи-близнецы, трёхметровый забор за ними, зелёный помойный бак и, наконец, среди забора, в качестве жирной точки – металлическая калитка с проржавевшим амбарным замком. Финиш. Возвращаемся.

А., покрутив замок, медлит под снегопадом; её пронзает уверенность в отсутствии: долины нет. Сейчас, по крайней мере. Тот двор был, да весь вышел. Вспыхнул на миг, ошибкою, мелькнул через нечаянную дырочку не тебе предназначенного сна. И в природе случаются технические сбои.

…На пятачке, где сходятся три переулка, она ловит местных, спрашивает, как пройти на Серую улицу; все рекомендуют вернуться к малой площади – “оттуда налево и всё прямо до второго перекрёстка, ну вы сразу увидите – широкая такая улица”. На вопрос о пути через дворы качают головами: “нет, там отгорожено… Перелезть? ха! Да всё равно не разберётесь, тут и мы-то…”.

* * *

А., запрокинув голову, изучает крыши. По переулку, отходящему от пятачка вправо, достигает места, откуда ближе всего виден выбранный гигант с подпорченной штукатуркой – на левой стороне, за сплошной линией четырёхэтажных домишек; не без труда находит между ними щель и попадает во двор.

Он узок и вытянут так, что отсюда и конца не видно. А. быстро озирается диким, выдающим замысел взором и ныряет в едва освещённый чёрный ход. Через пару мгновений возникает во всегда распахнутом окне площадки; лицом к стене проползает по выступу до водосточной трубы, цепляется за скобку, огибает её и, растянувшись снова, будто хочет стать плоской, дотягивается до пожарной лестницы. Пока никто не поднял скандал; везёт! – Перешагнув ржавые, искорёженные остатки заграждения, она скользит по краю кровли; хватается за раму окна. Оседлав чердачок, осматривается.

Оттуда, неожиданно близко и почти целиком, ей предстаёт долина: при внезапной полуясности, когда облака понемногу становятся тоньше, холодает, и вот уже небо показалось тут и там, просвечивает сквозь пух, и нежный желтоватый свет улыбается ярче. Цвета внизу начинают отвечать ему простодушно и отчётливо в ясном воздухе. Золотится охра фасадов на взгорке, по склонам долины простылые стволы лысых тополей зеленеют бледно, как перламутр. В стороне Серой улицы, слева, над крышами, круглый и бледный, объявился лик Луны.

А. глядит на него, на степенных ворон, их перетасовки – с крыши на тополь, с тополя вниз, поближе к помойкам; они меняются местами, переговариваются, совершают эволюции, царственно не обращая внимания на голубей, которые сегодня действительно сизы, словно ягоды туи, а не серы, как прежде в серых днях; вон пригоршня воробьёв ссыпалась со склона туда, где расступаются низкие яблони, пуская в свою компанию лавку.

Там сидят две старухи; большеухий полупородный пёсик, покружив, быстро вернулся к ним, вспрыгнул, сел рядом: лучше послушает людей. В доступной взгляду части долины детей нет: их, наверно, загнали обедать – кого домой, кого в садик. Есть надежда их дождаться, потому что в округе это единственное место, пригодное для выгула живых существ. Не может тут не быть хоть одного детсада; значит, дети раньше или позже придут под яблони, покататься цветным бисером меж крутых берегов, под охраной тополей, высоких и вольных. Стражам долины не обрезали ветки; над ней, по какой-то странности, не видно проводов.

Там, внизу и вдали, мирно и пусто; вон прошёл мужик в ватнике: дворник, слесарь... Когда тучи вернутся, будет снег.

Отсюда глядя, понятно, как далека весна; и всё-таки непостижимая, величественная длительность года, без труда вмещённая ландшафтом, не сотрёт в нём ни подробности.

А. не спешит спуститься.

В детстве предполагалось, что внутри каждого куста сердцем таятся птица или гнездо, а каждый бездомный пёс рано или поздно обретёт хозяина; возможность царствовала тогда. Прошло время, все двери закрыты.

Но пыль здешней древности ты носишь с собой, как неприкаянный прах радости, пепел сгоревшей истины: жизни истинной, которая была и не повторится. Ногами и мыслью мы ходим по всем бывшим и потрудившимся здесь. Те люди были и добавили себя в общую почву; откровение сгорело в труде и обуглилось, чтобы из него росла новая радость. Ныне наша очередь; моя. Ты опять улыбнёшься прошлому вместе с апрелем; оно не ржавеет, да и как бы это могло быть, если горькая земля города каждый раз прорастает нереальной красотой: прах рождает клейкие листочки.

Зелёное майское золото он рождает, этот седой прах завершённого страдания.

* * *

На обратном пути её мысль крутит увиденное так и этак, силясь извлечь из него пользу для решения задачи.

Сегодня она видела изнанку дома, как на чертеже: левое крыло длинней, в нём есть подворотня; центральное и правое крылья задуманы как отдельный дом, не имеющий ничего общего с долиной, обращённый в собственный аккуратный дворик. Это с парадной стороны виден монолит, а с изнанки…

Взгорок, на котором стоит дом, крут и неправильной формы, глухая оштукатуренная стена перед тесным треугольным двориком левого крыла не заслоняет первый этаж потому, что он с той стороны сильно поднят над землёй, а стена стоит не на самом верху взгорка. Она закрывает солнце разве что хозяйственным помещениям полуподвала. Вдоль центрального крыла забор ниже и прозрачен – густая сетка, прочная, многослойная, но только сетка с колючей проволокой поверху. Центральное крыло стоит совсем на горе, под ним обрыв, заросший неокультуренной зеленью, с тополями; чужой двор помещается в иной жизни, внизу: она вклинилась углом, её отгородили.

А. корит себя за буйство фантазии: будто г-н Т** выглянул сквозь балконную дверь грозным взором, будто видел А. на далёкой крыше. – На самом деле он долины не замечает, если только не пользуется комнатой, соседней с кабинетом. Раз не курит, выходить на балкон ему не нужно. Чужие в кабинет не допущены, собственные дети и подавно; так что некому обратить его внимание на вид из окна. Соседнюю комнату, предположительно спальню покойной жены, А. никогда не видела открытой, при ней туда никто не заходил, во время чаепитий оттуда не доносилось ни звука; – вот ещё одна твоя (дурацкая) загадка, говорит себе А. и ухмыляется довольно. Безлюдная комната заставляет воображение искать и принюхиваться, а между тем, скорее всего, заурядна.

Каждая вещь да останется на своём месте: Элизиуму место во сне и за горизонтом, загадкам – рядом, за спиной и под носом, на расстоянии шага, в быту. От ближайшего к самому далёкому перспектива выстраивается сама собой: мелкое здесь, огромное там, череда градаций между ними. – Только простая пространственная связь между долиной и домом над нею почему-то никак не даётся. Эх ты, блестящий теоретик…

С крыши глядя понятно, почему: пояс укреплений нарос с обеих сторон. Стены, вечно запертые ворота, лабиринт дворов дополняют естественную преграду. Обе стороны равно друг другом брезгуют. Те, кто наверху, терпят соседство тех, кто внизу, лишь потому, что могут глядеть поверх соседей, и те не в состоянии заслонить им свет; а люди долины приучились в упор не замечать дòма на взгорке, во всяком случае, не относить его к живому. Он уже не корпус в изначальном смысле – архитектурное тело, одушевлённое людьми –, а так, цитадель какая-то, скала, на которой иногда заметно копошение биологически чуждой живности.

(Итак, нет там сейчас ничего, как и предполагалось. Стремиться туда незачем. – Но я видела только дальнюю треть долины, остальное заслоняли дома. Для уверенности надо видеть всё и вблизи. Тем и соблазнителен балкон…

Ладно. Весы внутри тебя – аптекарские: будут качаться ещё долго. Время покажет.)

Бинокль

В первую субботу ноября А. долго смотрит на пустырь из окна; то так, то в бинокль.

Люди внизу тащатся по всегдашним делам без охоты, кто понуро, кто прилежно, кто с такой злостью, что не вздумай к нему приблизиться. Лишь обходчики помоек, приученные к любой погоде, совершают своё дело в стойком бесчувствии. Даже зимой, в трескучий мороз, в час или два ночи можно видеть там, где горят фонари, отряд обходчиков помоложе и покрепче; вот так же местная собачья стая тянется от одного злачного места пустыря к другому, терпеливо вынюхивая поживу, не подавая признаков ни досады, ни отчаянья, ни голода. От неизмеримой уже и вечной нужды, доставшейся им в удел, они превратились в знаки на ковре ландшафта, в детали узора: ты закорючка, означающая фигурку человека или собаки. Буквы и цифры не страждут. Они даже не говорят, потому что кто-то иной говорит ими, расставляя по тексту.

Предстоят два урока, один из них – с Л., когда тот вернётся из школы. Сегодня у него короткий день. – Вон белый лохматый пёс взбегает по взгорку, посоленному снегом редким, жёстким и зябким. От летнего расклада игрушек там осталось одно нудное неряшество: брошенного мало, оно запачкалось и гниёт. А. наблюдает эволюции пса на взгорке – как тот обнюхивает, помечает, снова ищет, переходит к изучению двух мусорных баков рядом, с таким видом, что перед ним даже ворона спасовала; кажется, пёс потому так отстраняюще деловит – независим и одинок –, что принят у игрушек там, на их площади, сейчас оттуда; даже ездил, наверно, по каким-то собачьим делам на поезде до самого берега, где всегда лето и колея теряется среди бледных высоких трав.

(Белый пёс появляется на пустыре третий год кряду, почему-то перед зимой; где бегает в тёплое время, неизвестно. С местными собаками у него нейтралитет, редко-редко побрешут друг на друга для порядка, если нечаянно столкнулись. Белый пёс намерен хранить независимость.)

Отвлёкся, возвращается; заметил маленького Л. и устремляется поприветствовать. Раза три-четыре мотнул хвостом, в меру вытянул рыльце; Л. остановился, скидывает ранец и достаёт завтрак. Присел; протягивает. Пёс, учтиво повиляв, принимается за еду без нетерпения, но с аппетитом; Л. погладил его по спинке, разогнулся и неподвижно ждёт.

Потом беспечно поднимается на взгорок, белый пёс рысит следом и скоро отстаёт; А., вздохнув, отходит от окна. Вот теперь можно и на урок, благо недалеко. “Л. тем временем пообедает; спустится, тут-то я и –”

* * *

То и дело бросает взгляд на водружённый посередь стола будильник. Закругляется с точностью до секунды и вылетает, уклонившись от беседы с бабушкой ученика.

Свернув за угол, оказавшись на срединном поле пустыря, на которое выходят её собственный дом и башня Л., обнаруживает, что всё-таки не успела: мальчик возвращается от железной дороги; она припускает наперерез, хлопает по плечу, цепляется за воротник меховой курточки; старается занять посторонним разговором, наплести небылиц. Уводит кратчайшим путём к башне.

Вдруг он заартачился, упёрся: нет. Ещё рано. – “Так пойдём ко мне.” А. заговаривает о бинокле, через который можно быстро заглянуть во все углы пустыря; и тем больше видно, чем выше живёшь. “И от меня-то открывается классный обзор, а уж из квартиры твоей тёти…”

Делает крюк, чтобы купить в подвальчике пастилы; они едут в лифте на её энный этаж (А. давно подметила, что мальчика прикалывает долгое путешествие в скрипучем, певучем, разговорчивом шкафу, среди стуков и шорохов, когда можно прислушиваться к шевелению таинственной жизни на этажах). Они будут пить чай и по очереди смотреть в бинокль; пока учительница орудует на кухне, Л. с интересом подходит к её письменному столу, посреди которого помещаются тетрадка и, сверху, стеклянный шар.

Получив бинокль, Л. направляет его в сторону путей и леска. Там сейчас ни души; вон прополз маневровый паровозик, и опять пусто. За леском пологий холм, вдали сгрудились сахарно-белые пустофасадные новостройки для бедных. Там уже город.

Здесь город тоже был когда-то, причём другой, ныне захиревший; потому что рядом был завод, который после войны не возобновили. (Пока нет; и на том спасибо.) Если приглядеться, заметишь, что эти выселки необычны – имеют предысторию. Это видно и по старым пятиэтажкам, и по давно пустующим развалюхам над косогором, возле линии, перед леском с нашей стороны. “Пустки”. Там разве бомжи селятся, да и то… А. два года назад их изучила: крыш нет, спрятаться можно лишь в подвале. Но её интерес вполне насытился этой констатацией, а Л. какие-то соображения продолжают тянуть к мёртвому городку.

А. вложила бинокль в футляр и протягивает: “Держи, он твой.”

Пора. Они идут в прихожую, где А. показывает, как можно особо прочным и шикарным способом завязать шарф.

…В тётиной гостиной мальчик сразу ставит футляр с биноклем на телевизор. А., выкладывая на стол книгу, тетрадки, карандаш, вполуха слушает хозяйку дома, стремящуюся, куда её муженёк уже улетел – – а ведь это за тридевять земель. И ничего. Ни тени сомнения! Молодец.

* * *

Вернувшись к себе чёрным вечером, едва включив тусклый свет в коридоре, А. с порога слышит звонок. Друзья приглашают с утра в гости – “новостей-то скопилось, приезжай; только на автобусе, ладно?” – “Да почему вдруг именно?...” – “Ну потом объясню, говорят тебе! приезжай”. Она смеётся, пожимает плечами. “Опять ваши страшилки? Ладно.”

Не признается, но поедет, как всегда, на электричке. Рано утром по воскресеньям контролируют редко.

Незнакомцы

Пустырь за сортировочной станцией. Кучи хлама тут и там. Бомжи роются в них. А. думает: немые свидетели, не заговорят никогда. Никто от них не узнает, например, что сегодня ты шаталась среди их владений; так же точно, когда невыясненный злодей преследовал свои жертвы где-то на их земле, тут в окрестностях, они созерцали, не вмешиваясь и не собираясь пустить узнанное в ход. Они живут здесь, как деревья лесополосы.

Во времена, когда А. ходила в четвёртый или пятый класс, на этом пустыре нашли мужчину средних лет с расквашенным затылком. Детям запретили ходить сюда; тем интересней стало прокрадываться и обследовать пустырь, плоский и просторный, и это стало мерой мужества каждого; а потом оказалось, что убитый – учитель физкультуры из соседней школы. А ещё через месяц-другой в округе начали пропадать люди. А. не везло: сколько раз она украдкой прибегала сюда, и каждый раз тут ничего не оказывалось. Другим везло немногим больше: только самый крутой и отпетый в школе мальчик, классом старше А., важно заявил, что встретил там однажды человека… – и у всех дух захватывало от его степенного рассказа, от жутких примет незнакомца.

Но А., послушав раз и другой, поняла, что авторитетный мальчик сочиняет. Не врёт, а лепит из случайного прохожего того, другого, нужного всем.

Через полгода кого-то поймали, он признался; и был суд, и когда его уже отправили в лагерь, случайно выяснилось, что это никак не мог быть он, хотя чудеса после его ареста иссякли. Новых подозреваемых тоже не нашлось. С тех пор и до конца школы А. слушала и пересказывала страшилки о неизвестном человеке с чёрным портфелем, шагающим от конца платформы через пустырь; и сочиняла новые, постигнув, что этот человек теперь существует, что нужно его подновлять, уснащая подробностями, вдыхая в него подлинность: потому что он здесь стал, как воздух и хлеб. Без него невозможно. –

Дорога: железная, для поездов. Но тоже путь.

Наконец оторваться от родной местности, чтобы навестить другие места. Нечто, ждавшее тогда в Ёлках на платформе, насытится, быть может, твоим путешествием и улыбнётся? Ты доберёшься до места и времени, где можно будет, наконец, обрести ответ и дать его. Где-то должно быть место встреч и ответов. – Здесь живут лишь вопросы, здесь люди живут, учась спрашивать.

Если уехать отсюда или уйти (без разницы, ну, займёт чуть больше времени, в принципе одно и то же), что будет? Не только в любимой детской прибаутке существуют иные края. Бомжам невдомёк, но ты-то училась в институте и размышляла над узнанным, поэтому знаешь: они есть.

Что, если попробовать?

(Где-то впереди вьётся долгий пёстрый путь, трудный праздник, и в конце живёт Океан. Там ты дашь, наконец, что можешь: ждущий наконец дождётся – встретится с тобой, тебя получит, примет твой ответ, насытится и улыбнётся.)

Давнишняя детская присказка – “поехали в дальние страны” – вернулась и ждёт. –

Ей, примерно, здесь наскучило. Годы странствий в пределах города и пригородов утомили восприятие; под конец и бинокль перестал помогать. Не то, чтобы А. не ценила единственную пьесу Равнины – времена года каждый раз в новой постановке, но год от году строительство съедает всё больше пространства, отравляет его остатки, вот и тянет всё сильней куда-нибудь отсюда деться, посидеть в далёком безлюдном лесу или возле моря на тёплых камнях, под сосною. Где-то должно быть иначе – там, куда Смерть пока не добралась. Раньше от поисков удерживало сомнение: бабка №2. Теперь А. спрашивает себя, не хватит ли с той соседей. Ведь даже тени А. давно нету в склеротическом и мелочном уме, жадно обвившемся вокруг убогого нажитого; поэтому скучать бабка №2 не сможет. А значит, что внучка, что соседи – один фиг. Верно?

А. сжимает в кармане шар.

Это всё выяснится, когда решится задачка с долиной под балконом г-на Т**; раньше не имеет смысла гадать – получится именно, что гадание, а не решение. Пока решение предвосхищено картинкой с банки от цукатов, посеянной в памяти, прорастающей подробностями цвета и линий, показывающей день ото дня всё яснее край плато и океан: острова, кажется. Закрывая глаза перед сном, каждый раз встречаешь их точней и ближе; разноцветные разводы тихого залива, от серебра и зелени до синевы. Кружево побережья. Горы, поросшие вереском. Сосны на скалах. Пальмы у подножия гигантских гор.

Лигурия? Япония?...

Они ждут в конце, а лазейки в путь к ним нет. Как всегда. Сколько до сих пор попадалось, по жизни, задачек, больших и малых, но ни в одной, в сердце её лабиринта, в миг полной беспрепятственности, в миг открытия, двери в путь не оказывалось. Ухваченное начало обрывалось… Но теперь хватит. На этот раз доступ обязан открыться.

…Отсюда видно далеко, железная дорога струится среди своих атрибутов до самого горизонта. Там слева от неё дугой отступают деревья. А. вынимает из кармана шар и открывает ладонь. Долго стоит, не замечая, что мёрзнет. Глядит неподвижно туда, где линия рельсов нежно и строго смыкается с краем леса; по эту сторону города холмов нет. А. стоит, стоит, бомжи на некотором отдалении замечают, что её пробирает дрожь. Колотун. Её почти трясёт, как в болезни. Она не замечает; – действительно. Очнувшись, с несколько озадаченным выражением уходит.
Бомжи перекусывают на отдалении, следят. Она показалась им странной; с её приходом они бросили своё санитарное занятие, развели костерок, он засветился на тускло-коричневатом и сероватом фоне, словно драгоценный камень; присели к огню, распаковали снедь и внимательно следили за гостьей. Она приближается, возвращаясь. Один из них встал, ступил в её сторону; и не более. Чужая прошла шагах в десяти, не обратив внимания на местных. И ладно.

(А. спешит на перрон: навстречу показался состав.)

О эти провода, рельсы, столбы, преддверие сортировочной.

О перекопанная бесплодная земля, набитая хламом.

О звери горя, фауна города.

…Взобравшись по полуразрушенным, залитым битумом ступенькам, топая в дальний конец, где ей садиться, А. не поднимает головы. Явился новый вопрос: выглянул из-под обычной задачки – как попасть в долину. Великоват. Не человеческого он пошиба и калибра. Сколько ни тверди, что связи нет, … – Она чувствует, как озноб сочится струйкой вверх, из солнечного сплетения к лёгким, растекается меж рёбер. – Пусть так. Есть ли у тебя возможность и право доискиваться? Человечье ли это дело? …Будто мало хлопот с маленьким Л. Живёшь себе, и живи. Кормишься, и ладно. Что ты затеяла? Зачем?

* * *

Последние листья сыплются и гаснут в толстом глухом слое, голубь чинно гуляет; серые тучки плывут.

Укатилось солнце, осень отсмеялась золотом.

Лесополоса – коричневый, сереющий общий строй; куда девалось недавнее подспудное рдение, заметное в толпе стволов из окна электрички. Теперь нет этой мерцающей, безмерно глубокой и столь же густой массы, где багрец тлел в буром и ярком от непросыхающих небес сплочении ветвей и стволов; теперь есть лишь высохший, на глазах досыхающий серо-коричневый фон для редких жёлтых листьев, задержавшихся наверху, когда все им подобные давно гниют, вмешиваясь в почву. Фон, пустота. Безлюдье. Свежий, острый ветерок пришёл из серого царства туч и летает меж деревьев и облысевшего подроста, на просторе; и повременам, потревоженный им, тут или там отваливается лист ярко-восклицательный, как дорожный знак, чтобы коротко крутнуться раз и другой и, мелькнув издалека сквозь сетку ветвей и прутьев, ткнуться в землю, пропасть и погаснуть.

А. проходит по шоссе дальше просёлка – проведать стройку, хотя сегодня поручения не имеет; издали, из устья грунтовой дороги, всматривается: уже и стёкла начали вставлять, значит, коммуникации подвели, сдадут объект через неделю-другую. Кто-то возится на втором этаже, а снаружи пустынно; прораб, наверно, ещё здесь, но греется, носа не кажет из конурки.

* * *

...Сегодня друзья в оживлении: приготовили грог, получилось отменно. Они привыкли к опасности, она им больше не мешает веселиться. Однако события развиваются остросюжетно, друзьям есть, чем подкрепить рекомендацию насчёт отказа от электрички: “Пропавшего-то встретили тут неподалёку: в автобусе, один коллега. Сварщик твой, Н.” – “Ура! Так цементомешатель жив.” – “Жив-то жив... А видон тот ещё, особенно выражение небритой морды. Н. считает, что тот свихнулся.” – “Ну вот! в вашем любимом автобусе,” – подначивает гостья. – “Так в автобусе полно народа, и водитель есть. Если что, вызовет полицию. А вот встреть кто этого психа возле нашего полустанка, когда там даже касса не работает, и за исход нельзя будет поручиться.”

Единственное неприятное подозрение подспудно давит их, А. замечает, как оно шевелится под поверхностью беседы, невысказанное: полиция не слишком чешется, даже несмотря на прессу. Если вспомнить баталии, предшествовавшие строительству посёлка… Наверху хватало противников этого проекта. Тогда им пришлось сдаться. Что, если не окончательно?

Тем охотнее А. обращается словами и мыслями к наивной народной версии: вдруг уборщицу прикончил цементомешатель! Налегает на грог. Строит, хохмы ради, догадки, где до сих пор отсиживался пропащий, где живёт сейчас и что поделывает: ну, например, стал вампиром, научился превращаться в зверя, рыщет, грызёт людей, потом на день забирается в дупло. Если кто-нибудь набредёт на его убежище, то вспугнёт филина, и только. Никогда не допетрит, что у птички-то на когтях не мышиная кровь... – Друзья хохочут над её фантазиями, которые ширятся и возносятся всё выше по мере снижения уровня грога в старом керамическом кофейнике; и под конец прихотливый узор подробностей украшает этот ковёр-самолёт столь густо, что в его дремучей поросли без остатка увязает внимание слушателей, не ведающих больше ни дел своих, ни вчера, ни завтра; люди вместе с домиком среди полей улетают в сказку.

…Длинный свет из двери над крыльцом провожает А. Она оборачивается и последний раз машет с просёлка, улыбаясь в сумерках. Топает, подняв воротник, сунув руки поглубже в карманы. Было уютно, так клёво; расстались, смеясь. – Может, подействовал грог. Гостья смеётся во мраке, не жалея, что отказалась переночевать: когда представление окончено, фокуснику подобает исчезнуть. Топает, впереди бегут электрички, мелькая жёлтыми окнами сквозь лысые деревья, ниже шоссе струит редеющие грузовики; вдали справа ритмично подмигивает череда белых искр: огни, как алмазы. Там за полями и перелесками начинается город. Здесь же поблёскивает сырой мрак.

...Вжик, шварк – автобус.

Ладно; – А. дружелюбно смотрит на глухой свет в салоне. Вскакивает с улыбкой; двери захлопнулись уже на ходу. Сегодня у неё запасён билет. Пробив его наотмашь, приникает к окну. О что за путешествие; какое движение. Полёт. Прямо Бетховен в адажио. Плавно, быстро, окрылённо; здесь остановок мало, никто не требует ни войти, ни выйти, водитель, чуть снизив скорость, не останавливается – вперёд, вперёд!

…Утомившись восхищением, усевшись, она терпеливо ждёт города и потом другой окраины, старается утолить жажду сна зевотой и мелкими переменами вокруг. Сперва развлекается иссяканием пассажиров: их становилось больше на подъезде к городу, но после остановки возле станции метро, единственной на этом маршруте, автобус опять двинулся прочь от центра, и постепенно люди стали чаще выходить, чем садиться, так что теперь, когда впереди огоньки наметили знакомый плавный взлёт эстакады, в салоне осталось лишь пять человек. Через место перед А. сидит толстая тётенька средних лет в суконном пальто и вязаной шапке; даже её спина излучает уютный оптимизм. Сумки она поставила на сиденье впереди себя, чтобы не пачкать им дно. Справа возле входа сухощавый, крепкий старик с пузатым портфелем. Где-то в хвосте хихикают и возятся весёлые старшеклассницы, для которых во всей вселенной нашлась одна забота – как ловчей соврать родителям, где они так задержались. У самой кабины водителя к поручню прислонился мужик лет сорока пяти в невыносимо повытершейся чёрной кожаной куртке и в картузе; серый шарф с редкими цветными полосками торчит над поднятым воротником, касаясь уха. Седой висок. Колючая щека. Мужик уставился через стекло двери во тьму, на огоньки.

Что в нём интересного? Ничего. Нос, рот, глаз – общее место.

Этот глаз, слабо различимый из-за век и соседних морщин, уставленный наружу так, словно для этого человека не существует ни пассажиров, ни автобуса, словно он так, сам собой переносится в пространстве и высматривает лишь, где точно ему следует окончить путь, начал притягивать внимание. Этот глаз не дремлет; А. всматривалась долго и теперь готова поклясться, что глаз ищет цель, зорко, умело. Какого он цвета?… Кажется, свинцово-синеватый.

Тут мужик в чёрной куртке выходит: на остановку раньше А., перед поворотом шоссе к эстакаде. Если он только не… – Да; (она выглянула в окошко;) не перешёл шоссе, значит, ему надо не в те дома; но и не в наши, потому что в такой тьмище и по бездорожью вряд ли возможна приятная прогулка перед сном от этой остановки до пустыря, с перелезанием железнодорожных путей вдобавок. Если только этот мужик не служит стрелочником перед станцией, за леском, то, значит, его ночлег расположен где-то между линией и безлюдным краем пустыря. Около места, где рельсы уходят в лесок; где над ними, на холме столпились дома-скелеты.

Комментариев нет:

Отправить комментарий