понедельник, 28 ноября 2011 г.

Память о театре. "Портрет"

[О спектакле "Портрет" в РАМТе в 2009-11 гг.]

Кто жертвует совестью амбициям, тот сжигает картину, чтобы получить золу. – Китайская пословица.

Ингредиенты постановки

В повести Гоголя вторая часть объясняет происхождение портрета, наделавшего бед в первой. В каждой части свой герой, оба художники; один, поддавшись тщеславию, пишет ростовщика с дьявольским взглядом, потом, заметив роковое действие портрета, хочет, но не решается его сжечь; другой сходит с ума, поддавшись внушению кочующего портрета, который портит и убивает людей, как это делал изображённый на нём ростовщик. Конец открытый и пессимистичный: портрет опять избег уничтожения. «Несчастья начались, готовьтесь к новым».

В инсценировке Бородина текст сильно сокращён, извивы действия убраны, оставлен вектор.

Музыка: точный подбор пьес и совершенство исполнения. Дивный Уткин: вот именно divinus. У его гобоя звук ясный, нисколько не стиснутый; кларнетный, что ли. Он играет и со своим ансамблем, и соло (импровизирует).

Декорация представляет собой многофункциональную дверь-окно-кровать-станок и куски огромных разъятых рам, лежащие, стоящие на сцене, нависающие над ней; в глубине маленькое возвышение. Пюпитры – рамки незримых картин. Ничего лишнего.

Чёрная коробка сцены и прицельный свет.

О чём речь?

Те, чьи отзывы на спектакль можно прочесть в Интернете, в большей или меньшей мере испытывали трудности с шуткой юмора и моралью басни. Похоже, виноват настрой на рациональность. Пластика актёра и музыка: вот куда следовало бы направить внимание. Один критик прямо заявил, что эта постановка – иллюстрация; но, если держать в уме повесть, как загрунтованный холст (в чём помогает её конспект, произносимый со сцены), и сосредоточиться на музыке и движении, которые пишут по нему, ты останешься лицом к лицу с «добавленной стоимостью» – смыслом не повести, а постановки.

История про совращение талантов нечистой силой – формальная основа: необходимая любому повествованию последовательность вытекающих друг из друга событий внешней, общественной жизни человека. Подлинный смысл «Портрета», смонтированный на этот скелет, при попытке извлечения ускользает, как разлитая вода, которая казалась определённой, доступной и подвластной, пока была в чашке. В бородинском «Портрете» иррациональное художественное содержание ещё отчётливей обособлено от формальной последовательности событий, чем в повести – образует с нею созвучие и всё-таки ощутимо отстоит от неё, как фантомный «третий звук» в басу, открытый Тартини, от двух нот, которыми был порождён.

Видимо, из пристрастия к оптимизму Гоголь поставил историю, которая кончается гибелью героя, перед той, что кончается его спасением, перевернув их временную последовательность. Студент Чартков изначально счастлив, даже когда сетует на бедность; богатство приносит ему несчастье. Путь от безмятежной жизни к страшной смерти прям и прост; этак невзначай из-за пустяшной слабости человек доходит до последних столпов. Вторая часть показывает, как тяжко исправлять ошибку, которую было так легко совершить – даже: которой избежать было трудно. Ремесленное тщеславие заставило художника погрешить против сути искусства, с роковыми – и не только для него – последствиями.

Помню оглушительный стыд за Чарткова, впервые набившего брюшко, хорошо одевшегося и заказавшего хвалебный отзыв на свои работы. Умиление и стыд. Естественно, когда молодое животное хочет как следует кушать, жить в тепле и холе, а если это человеческое животное, для него так же естественно хотеть славы; но не любой ценой. Ведь не любой же. С этого понимания начинается собственно человек. – Животное по фамилии Чартков так и не успело стать человеком.

И помню странную безнадежную сушь, исходившую от праведника второй части, который близок к счастью был только раз: когда стоял с рассвета до заката, протягивая руки к небу, и ревел среди безлюдья свободно, не стесняясь, от любви к настоящему, от тоски по нём. Потому что прежде он был пуст и сух в своей праведности, и сухо азартен в своём ремесле, которое таковым и оставалось, пока мёртвую корку не разбила боль за что-то снаружи, иное и лучшее.

Однажды забыть собственное «я», испугаться за нечто безотносительное к твоей участи. Наконец любить не собственную чистоту, а прекрасное, которому до неё дела нет; наконец дрожать не за спасение собственной души, а за хрупкую жизнь другого; не сокрушаться, что ты провинился, а заплакать над прекрасным, которое ты повредил.

С этой смены акцента начинается человек.

(Таково рационально постижимое содержание повести и спектакля, а о подлинно существенном, о том, что глубже, достаточно сказать, что оно в обоих случаях состоялось. К чему забалтывать удавшееся художественное высказывание?)

Червоточина

Когда разбогатевший герой первой части валяется на кровати, переехав на новую квартиру, это не просто наслаждение покоем и сытостью после долгих лишений. Это демонстрация красоты в расцвете, которую сейчас начнут уничтожать: вот её последнее безмятежное отдохновение, последняя пауза среди событий, в которой красота может просто быть. Побыть сколько-то в светлых раздумьях. – После чего тараканы, оживившиеся в голове Чарткова под воздействием Портрета, быстро её сожрут.

Музыка играет, актёр движется на кровати, внушая состояние, какое могло быть, например, у Бетховена во время летней прогулки, если ещё осенить его какой-нибудь элегией Гёльдерлина. Блаженство. Детская безмятежность и ясность зрелого ума. Он улыбается покойно и простодушно, с безотчётным счастьем; он движется безостановочно, в кульминации выгибается, запрокидывается, раскинув руки, и даже в момент, когда он свисает с койки в неудобнейшей позе, ты не заметишь напряжения.

Получается человек, прекрасный в своём человеческом жанре, как любое вольное животное – в своём.

Так что за гниль заводится в нас? Как можно в миг испоганить и перечеркнуть своё лучшее? Великолепие, вроде бы в тебе воплощённое, тебе присущее, т. е. составляющее собственно тебя, ты же сам и уничтожаешь своей свихнувшейся волей. – Герой первой части изначально прекрасен, но уже со второго эпизода мы видим в нём гниль. Сперва гнильцу. Потом она развивается в геометрической прогрессии, нарастает, как вой взлетающего самолёта, и перекрывает всё. И вот уже обезображенный труп Чарткова рухнул в гроб, и пора по второму разу пить валидол.

«Полная гибель всерьёз»

О первом из виденных шести вариантов спектакля можно ещё было сказать, что там Чартков, обменявший талант на богатство, переживал, глядя на великолепную картину бывшего однокашника. Потом пошло по нарастающей, и однажды наступила катастрофа.

28 марта [2010 г.] после короткого отчёта о великолепии картины персонаж тянуче, медленно оседал внутри окошка, продолжая глядеть в одну точку, отчего лицо его запрокидывалось, – тонул, необратимо разлагался, превращался в медузью слизь; когда музыка смолкла и он выпрямился, чтобы уважаемый Андрей Петрович мог сообщить собравшимся своё мнение о картине, произошёл срыв. Не сошествие с ума, хуже. Срыв жизни: запинка шага, после которой кончилась поверхность. Кончилось всё. Непредвиденно. Настала пустота.

Это существо упразднили.

Этот механический, громкий и безличный голос, звенящая пустота, прорвавшая человека насквозь и выходящая через его уста (ещё, пока) человеческой речью – –

Нет смысла удивляться, пугаться, гадать, что это и откуда: таков артист, такова его задача. Но помнить это будут долго – те, у кого есть хоть какая-то соображалка.

(«…, хотел сказать –
хотел сказать –»
и тут меня объял ужас. (-:

На первом виденном спектакле ужас, паника возникли в последние секунды жизни Чарткова, когда стало непреложно ясно, что существо на сцене действительно сошло с ума и сию секунду загнётся. Получилось почти не художественно, что часто бывает у Редько и с чем заставляет мириться его гармоничное устройство, которое при самом сильном перехлёсте останавливает его за китайский миллиметр от бестактности. Когда персонаж провалился в гроб, полегчало: зрелище клиники с непривычки напрягает.)

Немецкая кукольница сказала однажды: вот, гляди, то, что делают польские артисты, называется die Puppen massakrieren; так Редько massakriert себя, идеальную куклу. Правда, продуманно, с пользой для искусства. Но это самоубийство.

Оно порождает техническую проблему: всякий раз, как артист воспроизводит катастрофу Чарткова в масштабе один к одному, он оставляет на окошке клочки себя. После этого ему трудно воскреснуть и жить дальше, в конце, так или иначе, не хватает пороха.

Свойство, из-за которого это происходит, полностью обнаруживается именно в «Портрете»: Редько всегда ломится сквозь конкретную ситуацию персонажа глубже – в его устройство, в последнюю основу его бытия, чтобы глянуть на него с изнанки; и когда удаётся, там, почему-то, чаще всего оказываются: боль и гибель.

В этом отношении повесть Гоголя – слишком подходящий материал. Режиссёр словно сказал: на, убейся. Раз иному не бывать, убейся красиво и со смыслом.

Спрашивается, как тут быть? За красоту и смысл спасибо, но потом у зрителя совесть нечиста.

…Если же отвлечься от совести и определить, что в РАМТовском «Портрете», по большому счёту, существенно, потому что за всю жизнь встретилось только там:

Гибнет у меня на глазах, корчится, смертельно обожжённый злом, не персонаж, а человек как своим Автором запомненный, учтённый фрагмент творенья. Не обобщение, но и не частный случай, а все частные случаи от века до конца времён, спрессованные в миг.

Живой иероглиф

«Engel und Puppe: dann ist endlich Schauspiel» (Четвёртая Дуинская элегия)

Мрачноватое содержание повести, которое в чёрной коробке сцены авторы спектакля доводят до полной безнадёги, не мешает испытывать покой и счастье. Кажется, их источник – пластика. Редько – живой универсальный иероглиф, выписывающий собою длинные немые тексты, за которыми можно следить хоть из космоса, так они чётки.

Что тут заслуживает особого внимания и о чём страшновато говорить, как обо всём надчеловеческом: равновесие, гармония. Это дистиллят пластики, который, в отличие от собственно пантомимы, не условен, а остаётся естественным, как пульс и дыхание. Убрано всё лишнее, затемняющее смысл, но к данному от природы ничего не добавлено – видно, тут данность была совершенна, достаточно было её открыть.

Эта пластика отторгает любые эпитеты; когда ей внимаешь, субстрат забывается: в ней нет ни призвука конкретного характера, ни малейшего человеческого душка.

Из этого языка выстраивается интереснейшая и живая (не затверженная, сейчас возникающая) речь. От каждого «Портрета» в памяти осталось несколько пластических изобретений, которых не было ни до, ни после.

Редько мало пользуется стандартным набором жестов – довеском к словесному языку – и лишь иногда показывает бытовые действия и предметы. Обычно его иероглифы передают идею без привязки к бытовой ситуации. Когда (и если) старый художник второй части моет руки в глубине сцены, видишь, как с его пальцев капает несуществующая вода, но таких показов мало. Чаще всего жест у этого артиста – прямой отпечаток душевного движения на оболочке, и остаётся удивляться, каким образом ты понимаешь того, кто говорит на единственно своём языке. Догадка: этот язык всё-таки общий, но мы, сидящие в зале – пластически немые существа. На косной нашей, задубевшей поверхности душа не имеет шансов нарисовать свой текст; – ладно хоть не глухие, можем воспринимать чужую речь.

Вот, на вскидку, пара примеров со спектакля 14 апреля:

Когда Чартков сел на кровать в новой квартире, радуясь успеху, Редько принялся играть со снятым пальто – оно летало у него, оставляя на чёрном фоне роскошные фигуры, выражая праздник лучше слов. Это происходило само собой, беспечно, лихо, (по видимости) неосознанно. Он даже не глядел, что там пальто вытворяло.

На переходе ко второй части он накинул воротник пальто на голову, как мы делали в детстве, придуриваясь, и вышла трупная бабка… бабка-труп. Существо, зависшее между тем светом и этим. Кукла в смысле куколки, из которой, такой дохлой, пыльной и страшной, однажды вылезет мотылёк. Этот персонаж исчез при переходе от обобщения всех аукционов к нынешнему, конкретному.

Фотографически точно запомнился миг, когда герой второй части впервые, нежданно-негаданно испытал зависть: эта властно выставленная, отстранившая и удержавшая зал рука, когда он внезапно и яростно замер – осёкся – в центре авансцены: правой рукой схватился за голову – «стойте!!» – и выбросил левую, как сигнальный флаг, пока гобоист уходил в правую от нас кулису; что это было? Внезапная отчаянная остановка и взлёт, последний восклицательный знак жизни, в который свелось всё, что ты должен был и мог здесь сказать. (И вот упал в испепеляющий зенит.) Если бы вместо зрителей был оркестр, он остановился бы не как обычно на репетициях – кто в лес, кто по дрова, когда группы инструментов вяло добалтывают каждая своё, – а ухнул бы в молчанье, разом.

Дирижёрище (-:.

Плохо переношу классический балет из-за стоеросовой условности его знаков; но от хорошей пантомимы, а тем более от такой пластики, как в «Портрете», наступает счастливый покой. Любая боль уходит.

Непредвиденный эффект

«Que estranha forma de vida!»

В «Портрете» Редько от души и полной мерой страдает, но, разделив это страдание, хочется не повеситься, а жить.

Он отчаивается так живо и увлекательно, что увлекает за собой; норовит морально убиться, и кажется, что увлечённый зритель убьётся вместе с ним; – и вот оба воскресли.

В самом деле: он приводит себя и нас в полное отчаяние, после которого, странным образом, вместо слёз «энтузиазм воспламеняет тебя», как верно заметил тов. Бетховен.

В «Портрете» черно всё, от оформления до содержания, но после спектакля топаешь домой через кромешные дворы с таким энтузиазмом, что одной левой остановила бы самосвал.

После рабочего дня – военно-полевой хирургии над очередной партией тяжелораненных текстов, завершив переход через пустыню соучастием в отчаянии, вдруг норовишь усвистать к звёздам…

Отчаяние странного сорта.

Комментариев нет:

Отправить комментарий