воскресенье, 26 февраля 2017 г.

Архитектура

I. Уродцы

Архитектор

Летят в конце мая японские куколки и над окраиной машут архитектору: тот отправляется на обед. Он встаёт рано и начинает в семь утра, поэтому сейчас, в полдень, уже голоден. На лету рассматривают его работу: свежие строения – свежий кирпич, свежа трава во дворах, и пусть это новые дворы, но видно, что их вырастили под солнцем раннего утра.

Архитектор весел: пусть он вынужден лепить дешёвое жильё, он не унывает. И в скудные времена извернётся сверкающей рыбою в руках ловца и ускользнёт, смеясь солнцем, от предписанного убожества.

Рыжеватые новостройки образуют незамкнутые дворы – полукольца; автор строил их то из фрагментов окружности, то из отрезков прямых, которые расставлял на разном расстоянии от центра, то из групп двухподъездных башен, и т.д. до бесконечности, ибо он не повторяется; в сердце района, в центральном дворе посередине стоит странная фигура из остатков кирпича: шутка архитектора. Человечек, шагая, на ходу сажает жильё, словно деревца – как раз чуть наклонился; за его спиной и правда саженец рябины, в поднятой правой руке очередной домик, левая отпускает другой; готовые домики уходят назад дугой, уменьшаясь, всё вместе легко облетает лента – спираль возносится, как пар от земли на рассвете.

Радостный завет мастера и его предков.

Два района

Зелёные районы, как близнецы, на краю города. Строения в них едва складываются в улицы: хотя дома почти все старые, но не старинные, город здесь сравнительно недавно, деревья часто оказываются выше зданий, кажется, люди обитают среди рощ, в их неиссякающем потоке.

(Душа хочет дожить на родине. Так вышло, что сперва, с детства её история долго откладывалась, а потом и не началась вовсе; душа растеряла судьбу после коротенького пасмурного начала, без надежды воскресить. Вслед растеряла близких. И вот она, без скорби, без упрёка постигнув собственную участь, как-то обрела чувство родины; теперь в приветливом, любимом краю ищет, как устроиться на оставшийся срок.

Душа сидит на крыше в одном из районов и точит слёзы солнечным утром: такие прозрачные, что их не видно, разве сверкнут порой. Глаз лелеет эту зелень, наводящую память на прежнюю жизнь в соседнем районе, на вид из родного окна каждое утро и каждый вечер; память перебирает все тамошние особнячки, заводики, трамвайные и железнодорожные рельсы, комические интермедии ворон у ближайшей помойки, прозрачный воздух, быстро холодеющий после заката, знаки голубей в предсумеречных небесах, текущие сквозь линейки дрожащих проводов – внизу тень, наверху светло... В колбах фонарей затеплились огонёчки. –

О если бы вернуться. Ведь так близко. И часто снится, как вечером ноги приводят тебя домой, а ты не находишь там ни своего этажа, ни своей квартиры.

Душа надеется, что однажды ей всё же удастся затеянный обмен.

Солнце поднимается выше; душа оборачивается в его сторону и смотрит на район, где живёт ныне. Погружается в сеть улиц, похожих на переулки; в почти дачную тишь. Находит свой нынешний дом, серую кирпичную пятиэтажку без лифта. Однажды в субботу вернётся туда утром после булочной, отопрёт покорёженный почтовый ящик с облупившейся краской и вынет казённое письмецо: извещение, что вариант найден. Обмен состоится.

Протопав по лестнице, сядет на кухне средь своих стен, опустив на пол авоську, и не вспомнит, что надо запереть дверь. За распахнутой створкой в окне будут качаться и сверкать ветви, голоса малышей в песочнице будут подпевать свисту и стону старых качелей, с железной дороги приблизится и вновь отступит, иссякая в отдалении, хлопанье колёс, а ты, ничего не замечая, застынешь в медленном осознании непомерного события: время сочтено, тебе недолго ходить по этим половицам, трогать эти краны, сметать мусор с треснувшего подоконника.

Дворовые птицы и зверьки не дождутся осенью твоего корма; улица забудет твои шаги. –

Два района рядом, на весах привязанной к ним души. Она уже почти скорбит, спустя годы, по тому, что у неё освоено и охвачено, как собственность, как часть себя – рукой подать от одной родины до другой! А она скорбит.

И смех, и грех.)

Премудрые мастера

На излёте зелёных районов, у перехода в полноценный город, перед улицей, идущей их краем, как ограничительная черта, куколки пролетают над последними кварталами густо-серых пятиэтажек и видят копошенье будней, а в глубине дворов, позади, неведомые улице – построения премудрых мастеров: противовес и компенсацию пятиэтажек.

Авторы всегда тут, и даже сейчас, хотя на отшибе – чтобы не привлечь к диспуту внимание посторонних.

Они устроились позади жилых домов, кирпичных, но без лифта, с экономией высоты потолков и площади: узкая улица, жилища укрыты среди деревьев, скромный до убожества быт, мелкие заботы о безопасности подъезда, водоснабжении зимой, хранении продуктов, тепле... Кошки сидят возле помойного бака, на крылечке из двух ступенек, у ямы подвального окна, стерегут скупое, уютное, полное подробностей обжитое пространство. А рядом, припрятанные за этим, обнесённые высоким забором, контрабандой повырастали этакие штуки!...

Знатоки творят их по ходу рас- и обсуждений, соревнуясь, в некотором соперничестве; обсудили, решили проблему – построенное пропало: дальше новое сотворим.

Искусство построить зелёный шестиугольный дворец с белыми колоннами, вот что они обсуждают сейчас; – или ещё вон то здание, круглое, словно из металла, с ярким эмалевым узором – или вон то...

Пролетающие теряются в созерцании чудовищных сахарниц, солонок, молочников, перечниц, чашек: на этот раз мастера полно и бескомпромиссно воплотили в игру принцип укрупнения посуды до размеров здания.

Ведь ныне им приходится печь хлебцы помельче: власти города их лишь терпят здесь, надо соблюдать безопасную высоту. Постройки не должны торчать над исконной, нетеоретической местной архитектурой. Чтобы у мастеров было, однако, поле деятельности, способное без остатка вобрать излишки их предприимчивой изобретательности, власти отдали им захиревшую стройплощадку позади пятиэтажек и регулярно подновляют забор вокруг. Правду сказать, местные до того нелюбопытны, что и отсутствие забора ничем не грозило бы ни им, ни мастерам, ни городскому начальству. – И мастера упражняются всласть, так, что земля стонет.

Но жить-то в их посуде никого не заставишь: невыполнимо. –

Летящих постигает мгновенное представление: людишки размером с муравьёв ползут по столу равнины, стремясь после рабочего дня домой в сахарницу, а один из мастеров, её соорудивший, под разговор с коллегой то и дело давит их раздражённым, рефлекторным движением.

Куколки тихо качают головами: на подлёте к городу они видели художество, за которое были сосланы мастера. Туда с шоссе по просёлку желающего проводит одинокая собака; пробежится по пустым улицам вместе с гостем, вернётся вместе с ним и отстанет на обочине шоссе. Она дежурит в этом месте, бегает туда-сюда, ест отбросы придорожного магазинчика.

В посёлке давно никто не живёт.

Мастера перестарались: увлеклись, напортачили и бросили свой эксперимент дичать.

Тянется, тянется прямая главная улица; за остатками частокола, за ветшающими калитками без оград, вперемежку с редкими деревцами высятся уроды: помесь странной, в десятки раз увеличенной мебели то с мавзолеем, то с теремом, то с дворцом.

Некогда очередной спор между мастерами привёл их к необходимости основательной проверки. Они выбрали этот посёлок: он близко и, в то же время, там просторней, чем среди городской застройки – есть, где развернуться; но в процессе сочинения своих неземных пагод, пирамид и замков творцы вошли в штопор и забыли, чем оперируют. Их доказательства – здания. Архитектура. И постепенно, очень скоро эти здания стали непригодны для жизни. Хозяева, не в силах совладать с уродливым, беспокойным ростом своих домов, с их беспрерывной трансформацией то в платяной шкаф, то в секретер, то в комод, из-за чего терялись лестницы, черепица вставала дыбом, образуя шишки, окна вываливались или врастали в потолок, сплющивались или вытягивались столбом комнаты, лопались коммуникации, обрывалась и спутывалась проводка, – поняли дело так, что дома косит эпидемия, от которой пока не найдено лекарство; и один за другим оставили посёлок.

Теперь он мёртв.

Два непутёвых дома

Куколки улыбнулись и полетели дальше в новый город.

Тут им встречаются два более-менее обеспеченных дома: бестолковый и суетный. Первый, с полукруглыми окнами верхнего этажа, с двумя башенками по краям, с приветливой светлой штукатуркой, кончает строиться с одного конца как раз, когда начал основательно разрушаться с другого.

Испокон веков, сколько существует дом, повелось так: чуть рабочие перейдут к ремонту одного конца, как уже, глядишь, противоположный в аварийном состоянии, вслед за ним начинает страдать и середина.

А там и свежевыстроенная часть начинает крошиться...

Зато к этому времени аварийный конец отремонтирован – и рабочие с увлечением, в приподнятом настроении подновляют середину. Заново пускают давно заглохшие, зависшие между этажами, опасные для жизни лифты; меняют протёртые до состояния лоханок ступени, вставляют повсюду – на площадках и в квартирах – новые окна; штукатурят, белят, красят, под конец положат новое дерево на перила... Ободряют жильцов: ничего, дайте срок – вон гляньте, как шикарно отстроились левые. («Правыми» и «левыми» здесь называют жителей обеих оконечностей дома, «срединными» – тех, кто живёт в основной части.) Между строителями и жильцами давно установилось нерушимое братство, кажется, ныне уже граница подстёрлась так, что иной жилец года два как нанялся на стройку, а иной рабочий женился на местной красавице и переехал из бытовки в правое крыло.

Суетный дом стоит в двух шагах; он повыше, хотя поуже, более современный и выстроен щедрой рукой – площадь его квартир с невысокими, правда, потолками радует слух и глаз: прихожую здесь не зря называют холлом, а на лоджиях летом можно устраивать дружеские ужины со свечами в китайских фонарях. Тёмно-серая отделка снаружи, скучный современный подъезд без излишеств не портят впечатление. Лестничная клетка безупречно чиста, между этажами ковровые дорожки, словно в гостинице, оба просторных лифта блестят зеркалами и обшивкой под дерево, фикусы и магнолии красуются на каждой площадке...

Жители второго дома всё не могут разобраться, кто главней, поэтому семьи в нём без конца переезжают с этажа на этаж, из одной квартиры в другую – почитай что каждый месяц кто-то куда-то перемещается. Выбор осложняется неоднозначностью критериев: как и кого оценивать среди людей – брать за основу семью или её главу или того, кто в ней больше зарабатывает, или того, кто родовитее остальных, или – или... –

Неясно также, по какому принципу ранжировать квартиры: считать квартиры в торце лучшими или худшими, чем в средней части дома? Считать квартиры на первом этаже, выходящие во двор, лучше тех, что выходят на улицу, или же приравнять одни к другим? Из-за неутолённого стремления к однозначности иерархии людей и квартир несчастные жители суетного дома еженедельно устраивают долгие собрания, на которых выступают, с жаром доказывая то и это, а в остальные дни обсуждают выдвинутые теории, группируются вокруг них, в общем, батализируют в непрерывном режиме. Но даже если бы они однажды пришли к единодушному решению относительно списка критериев для семей и квартир, если бы оценили каждую так, что никто больше не нашёл бы возражений, то где гарантия, что число квартир определённого уровня, причитающихся семьям соответствующего уровня, совпало бы с числом этих семей?...

И они собираются, радея за идею, голосуют, принимают временные решения, переезжают, а на следующей неделе голосуют по-другому и опять переезжают с этажа на этаж.

Головоломка. Есть ли решение?

(Бестолковый дом хотя бы незлобив и весел: его жители привыкли взаимопомощью и шутками смягчать странный быт между стройплощадкой и руиной. Куколки видели, как в торцовой квартире, двумя комнатами выставленной на улицу из-под раскрошившейся стены, появилась женщина с тазом подмышкой, улыбнулась им и помахала рукой. По хорошей погодке вышла развесить бельё на вольном ветру.)

Церкви

Летят дальше в современные деловые районы, ниже, ниже, потому что людей вдруг стало мало, они куда-то пропадают по мере приближения к центру.

Что же: час дня. Людям пора, наверное, погрузиться в работу, чтобы подойти к обеду с хорошими результатами.

Среди безоблачной дымки светит беловатое солнце. Голый, облысевший от движущихся существ и предметов асфальт; серые стены над ним почти того же оттенка. Куда мы забрели?

Здесь деревья иссякли. Пропала трава.

Пролетая среди учреждений, снижаясь, куколки немеют, и бледнеют их яркие одежды. И приходится им, под конец, идти пешком. –

Увернувшись от поливальной машины, очнувшись, куколки поднимают лица: там что-то мелькнуло. Да: края плоских крыш не одиноки. За ними вздымаются купола.

Погоди: над восьмыми этажами?... Над десятыми?...

Куколки заглядывают в промежуток между соседними домами, чтобы убедиться и разгадать трюк.

Видят, что приключилось с церквями. Не для слабонервных.

Чем выше громоздятся скверные людские вместилища, тем выше растут шеи церквей, которым назначено вечно торчать над крышами города – вечно бдеть. И вместе с домами церкви уродуются, лишь бы за ними угнаться, и мутируют до тошноты. –

Одного раза хватило. Куколки повернулись и покидают двор. Теперь окончательно устанавливаются ногами на землю.

Склад

Среди беззвучия им чуется чья-то близость, единственная проступающая сквозь пустоту жизнь. Где-то тут рядом, на первом этаже, в наглухо запертом и давно пустом помещении некто безутешный грезит и бредит о них:

Две японские куколки. Их жест. Их смех. Пугающе прекрасные. – Убийца в отчаянии; каким образом, неизвестно, и всё же просветление вызвали они. От их приближения теперь, наконец, впервые! он знает, что сделал. Но на складе пусто, выключатели не работают, лампы не горят, и редкие окна, когда он забредает туда, где они есть, заросли пылью и перечёркнуты снаружи решётками. Он зовёт свою мать – дверь на задворки открывается, она там, на пороге, но в словах её укор, а в руках мусор. Дверь закрывается. Он опять в пустоте и зовёт убитого. –

Последнее исполнимое желание и само его жуткое исполненье не в том, что тот явится, а в том, что будет здесь рядом, взаправду будет, тут и там, но в двух шагах, незримый – в соседней комнате, за углом, за стеной. – Может, он уже здесь.

И всегда здесь пребудет отныне?

Станет присоседиваться то и дело; – убийца никогда не покинет склад, он в миг прозревает это: нельзя оторваться от беседы.

«Морель!...

(Никто не знает, могут ли куколки говорить. Они живы, но несколько иначе, чем люди. Они не люди. – Он вспоминает: летит над полом залы к своему месту и смеётся... – В здании склада им давно, ещё при основании дали большую комнату, единственную тщательно убранную, обставленную, с тропическими растениями в кадках. Пока эта часть города не заболела безлюдьем, словно картошка фитофторой, ими любовались здесь; почитали их до боязни.) –

Убийца заплутает в помещениях без окон с одинаково голыми стенами, бетонным полом и потолком. Он будет звать Мореля и окликать; нельзя ему прекращать зов. Погибший не может не послушаться; но если надолго замолкнуть, он улетит.

Единственный обитатель склада бродит в огромных, давно одинаковых, оставленных даже товаром помещениях, призывая друга, чью жизнь однажды держал в руках и выронил.

Улицы кругом мертвеют.

Барокко

Куколки близятся к центру и видят исторического значения застройку, дома, всё больше напоминающие мебель – – и в конце это уже откровенно буфеты и шкафы, шкафы и буфеты.

На этот раз не проделки мастеров, а самая что ни на есть законная комодистая архитектура прошлого, горделивый стиль, улыбчивый и тревожный: барокко.

Вдоль лучшей улицы ряд домов восходит в горку стеллажами.

На последний уселась, вприскок пробежавшись по ряду крыш, учёная обезьяна в очках и листает книгу, выхваченную с верхнего этажа, преображённого в полку. Должно быть, ищет цитату.

Её роль открывается созерцающим вместе с книгой, которую она вынула из последнего здания, сверкающего рядами позолоченных корешков. Куколки заглядывают снизу; разбирают слова на обложке: вот оно что.

Она здесь при исполнении, оказывается. Вычитывает вины.

(«А ей всё по –», как в известной песне. Она и не претендует участвовать; знает, что обезьяна. И тем спасена! Может хладнокровно забавляться отчаянием (само)убийцы; – убийца ведь сам Морель, как она знает (она здесь судья): противопоставленный себе, он потому и не хочет отпускать друга, что с детства они были неразлучны, что даже фамилии у них оказались одинаковые, на потеху классу, так что учителя были вынуждены вызывать их к доске под номерами – «Морель №1!» и «Морель №2!»; когда рискуешь собой, ведь это естественно. Забыв однажды разницу между друг другом, они перепутались, и тут один из них – почём им знать, который! – не так рискнул и сорвался. По его вине второй погиб. Он же остолбенел, стоял рядом, созерцая исчезновение и не постигая. –

«А ей всё по –»

Даже он, безутешный, ближе к утешению; и душа, и премудрые мастера, и жители двух непутёвых домов – всем бы им тут стушеваться. И даже вместе взятых, их перевесила бы участь очкатой обезьяны, жёсткой, как коленкор: ей суждено весь век как-то устраиваться внутри неотвечающего мира.)

Куколки всматриваются, любопытство подняло их до уровня крыш: деловитость палача и хладнокровие естествоиспытателя. Но какие гибкие эти получеловеческие пальцы! Почти артистизм: ловко взлетела с предпоследнего шкафа на последний, уселась, в миг извлекла книгу и листает.

Нашла и осклабилась. Подпрыгнула, крутанув хвостом. Потрясла книгой – –

зашвырнула её и поскакала по крышам, пунктиром от шкафа прочь в направлении мёртвых улиц, только хвост замелькал.

Летят, посыпались страницы. Вниз по улице, назад, обратно покатился их белый ворох; под краем тротуара мокнет в луже старый переплёт.

...Куколки покидают первую, испорченную часть города.

II. Жизнь, смерть, истина

1. Храм

Вступив на оживлённые улицы второй половины, растворяются в толпе, в обыденных делах; куда-то деваются; вдруг там, далеко, перед мостом, будто две птицы неестественно медленно поднялись, отделившись от толпы: они. Уходят под тучи; так тает в небесах забытый, упущенный шарик.

Когда предмет изображения, персонаж картины исчез, уменьшаясь, её пространство заливает фон. Здесь растекается широкая, наполненная улица, легко сходящая под горку, монументальны дома с обеих сторон, площадь угадывается в конце, а над ней небо в переменчивой прерывистой облачности – пар то бел, то сер и не мешает высказываться неярким, сияющим прозрачностью небесам; путаница людей, фонарей, машин и проводов на пути туда шевелится, мелькает, льётся и дрожит, пятна цвета, мелкие и яркие, отблески стекла, случайно поймавшего солнце, чьи-то шаги, вдруг перевесившие на миг остальное, когда светофор переключился и один пешеход первым вступил на полоски, очутился впереди… Центральная улица в рабочий день необозрима, в ней потеряется хоть что.

Посреди недели апофеоз будней празднуется на ней пёстро, словно в гирляндах, а кругом обычный город, где, чем ближе к окраинам, тем ясней красота неприкрашенности, нелицемерная красота безутешного в своём совершенстве БЫТИЯ. Кругом, куда ни глянь, жизнь людей банальна и ровна до идеала, до того, что слёзы навёртываются – то ли чихнёшь сейчас, то ли сознание потеряешь –, и такое совершенство рождает объём: открылась коробка, она идеально пуста, стенки ровны. Там ничего нет, значит, коробка приготовлена, туда вот-вот что-то положат. Всегда вот-вот.

Там, справа от центральной улицы, в непарадных местах пустота только что на миг наполнилась. В нагроможденье серых НИИ да предприятий, где от повторов может голова закружиться, даже маленькое событие не заглохнет, а это и подавно. Вон, среди зевак, мелькнули яркие нездешние одежды…

Храм стоит на отшибе, на территории, обнесённой тёмно-зелёным металлическим забором, словно стройплощадка; на свободном, аккуратно замощённом пространстве выстроено невысокое длинное здание в окружении низкой глухой ограды из того же кирпича, без ворот: просто оставлена пауза для входа и въезда. Двери храма против неё сами широки, как ворота. Всякий мог заглянуть в них, правда, внутри темновато.

Нынче, вот только что, Нечто влетело туда, двери-ворота закрылись и законопатились, фиг войдёшь; и стало известно, что пока не настанет час, о котором знает лишь само Нечто, в этом доме не зажжётся свет и двери не откроются.

Храм работать не будет.

На том аминь и давайте по домам, ребята.

Нечто влетело и замкнулось: пусть оно погасило свет, как человек, собравшийся отойти ко сну, но оно там. Временно не принимает.

Работник, возившийся во дворе, ставит лопату на место, а со стороны улицы, у въезда, разинув рты, столпились жители города, заставшие знаменательное явление. Одни застали сами, проходя, другие минуты спустя к ним присоединились. Очевидцы поняли столько же, сколько слышавшие. Даже судачить как-то не выходит в полную силу, всё затормозилось. – Наконец, с мигалкой подкатывает полиция и предлагает не создавать затор. В этот момент ворота, откуда ни возьмись, отделились двумя лопастями от забора и смыкаются. Рабочий усиленно шагает, волоча левую створку, а правая движется навстречу сама. Попятившись, толпа рассеивается; люди опять снуют по делам, заполняя город. Храм стоит, пустой и тёмный, не у дел.

Что-то вроде магазина, закрытого на учёт, а скорей всего, окончательно. Постепенно, довольно скоро, люди привыкнут не рассчитывать на него и отучатся от ведущих к нему путей.

2. Дом

Тем временем разнорабочий вытер руки ветошью, прихватил сумку, запер за собой боковую дверцу, почти неразличимую на затянувшемся полотне тёмно-зелёного, как жук, забора, и возвращается со смены. Сначала долго едет на автобусе, по стеклу текут капли, сквозь них невнятно рябит пейзаж, загустевает зелень; потом слезает на окраине, поднимается от остановки на взгорок и входит в подворотню шестиэтажного дома причудливой формы. Впрочем, дом не красавец – коричневая старая штукатурка неприятна, как полусгнившая бумага, уже не подлежащая раскислению.

Приехавший человек проходит двором к своему подъезду.

Дом давно стоит в этом, ныне уже густонаселённом месте. Дом несокрушим: он ветвится внутри, снаружи, он стоит разлаписто и прочно, занимая много земли, образуя два с половиной двора – обширные, причудливой формы.

…Куколки, объявившись в подворотне, караулят из тени, вслед ушедшему, а потом с тихим смехом ныряют в ближайший подъезд.

Снаружи клёны и липы с чёрными влажными стволами; был дождь.

Двери, окна, лифты дома ни на миг не замирают; жители снуют в лабиринте сообщающихся подъездов, как муравьи в старом пне. Коридоры подобны улицам. Они ветвятся кустом; это уже не похоже на работу архитектора, скорей, на естественный рост.

Освещение давно не работает: зачем его чинить, менять лампочки накаливания и трубки, когда, во-первых, жителям наизусть известны недра дома, а во-вторых, давно весна. Зимой местные привыкли допоздна держать двери открытыми; а сейчас свет приходит через окна площадок.

За одним из них куколки, выглянув, обнаруживают внизу жёлтую дощечку на тонком стебле, в орнаменте новой листвы двух рябиновых саженцев, и девочку в чёрном свитере, которая поднимается оттуда на склон с большой папкой подмышкой.

Внутри дом не смолкает. Открываются и закрываются двери; обернувшись, куколки застают тётку, которая вышла выбросить мусор и заболталась с какой-то мумифицированной старухой, а в приоткрытой двери напротив, рядом с лифтом, весело и мирно сияет настольная лампа, там кто-то склонился над книгой крупного формата, время от времени, при движении головы сверкают стёкла и золотая оправа; это учёный старик. Мальчик-велосипедист проехал мимо на порядочной скорости, скрылся в перспективе коридора. На прошлой неделе школа кончилась.

Он многих видел и ещё увидит налету: двери квартир запрутся лишь к ночи.

Отсюда через лабиринт он плавно выкатит в поля и будет долго и счастливо петлять среди плоских холмов, где теряются дорожки, реять на невысоком взгорке вдоль ручья, длиться вместе с теченьем, под высоким круженьем ворон; друзья ждут его у прудов, чтобы вместе пустить змея.

(Большое, как летний день, путешествие с Домом вдали на краю, который будет то пропадать, скрывшись за холмом, то вновь появляться.)

Старик в золотых очках обернулся на звук велосипедного звонка, оторвался на миг от книги; куколки с улыбкой отпархивают в сумрак. Этот дом нравится им, они охотно разбираются в премудростях его ходов, решают головоломки; сейчас их увлёк велосипед. Звонок; спицы.

Двери квартир ещё долго будут раскрыты, давно наступил день, но он долог благодаря дому и лету, – велосипедист нигде не задержится, но успеет ещё многих поприветствовать в лабиринте, с кем-то поболтать о новом футбольном мяче, о конюшнях пригорода или о шведских марках, – налету, окрылённый наступившими каникулами, временем счастья, за все пределы раздвинувшимся днём. Куколки увязались ему вслед и отстали; и, запутавшись в малознакомом крыле, потерявшись среди цветных картинок в прямоугольных дверных рамках, в одной из них обнаруживают учителя.

Он отпустил предпоследнего на сегодня ученика и подходит с папиросой и пепельницей к порогу, ожидая кого-то из бесконечной дали коридора. Люди проходят, учитель здоровается. То, что ему осталось на сегодня из работы, и есть суть; с прочим он управился и потому имеет право и на неё, в чистом виде.

Сейчас мальчик на велосипеде уже достиг дальней оконечности дома и блаженно выкатывает на старую, зернистую асфальтовую дорожку, ведущую в поля.

В коридоре показалась девочка в чёрном свитере; папка у неё подмышкой старая, из плотного картона и, кажется, в коленкоре, завязки свисают из-под локтя. Учитель провожает гостью в глубь квартиры, за устойчивый, как основы мироздания, стол.

Куколок тянет назад во двор. Урок скучен им, а время не ждёт, и в плохо изученном крыле путь полон препятствий. Внутренности дома густы и подробны; лишь долгим житьём здесь даётся привычка преодолевать их плавно, экономно, почти не замечая. По ближайшей чёрной лестнице куколки забираются на чердак и устраиваются на подоконнике смотреть начавшееся во дворе представленье.

Там цирк.

Посреди двора человек белесый и сутулый, как бекас, угловато взмахнул длинными руками, разлетелись воробьи, в воздухе вспыхнула и пропала маленькая, яркая радуга; наверх доносится отзвук возгласов и смеха.

За ним, над крышей противоположного крыла, поднимается первый воздушный змей.

Публика подтягивается по ходу дела; интересно всем. На скамейке примолкли пенсионеры, и сонная дама с коляской, продолжая машинально двигать её туда-сюда, подняла голову, как будто колеблясь, не очнуться ли?; почтальон въехал во двор с деловым видом, но затормозил, спешился; и даже учёный старик в очках с золотой оправой оставил книгу и вынес кресло на балкон.

Многолетнее чтение утомляет. Оторвавшись от страницы, привычный к ней взгляд поневоле рассеивается, блуждает, возвращается то и дело к цирку посреди двора; непривычная к праздности мысль, волочась за ним, ищет задачу, как опору. Взгляд старика скользит по ответвлениям дома, по жителям в окнах, внизу, по великолепной жимолости над скамейкой, по фокуснику, достающему подряд из всех карманов, ушей, разинутых ртов то цыплёнка, то яйцо – то яйцо, то цыплёнка; мысль, кружась, свивается вокруг главного.

Вот оно, незыблемое обиталище людей, жизнь старая, как хорошая книга, и праведная от безвременья. Где бы ни работали взрослые, средоточие их жизни не там, а в доме. Он довлеет себе, людям потому и хорошо в нём, что они ему служат. Если когда-то и здешние люди, как те снаружи в городе, научатся, наконец, использовать дом и с него взыскивать, кончится их прислушивание, блаженная статика ничего не меняющих перемещений; половина из нас разъедутся кто куда, половина устроят кап. ремонт, от которого дом потрескается и начнёт необратимо умирать. Голоса детей во дворе поредеют и станут злыми.

Не сразу, но когда-то, скопив внутри время, начинаешь понимать, что дом вырос из Чьего-то ума, приумножался и ветвился, пока ресурсы развития не были исчерпаны и автор не обратился к другим идеям. Теперь в его брошенной, застывшей мысли поселились люди. Год повторяется в доме и его дворах. Вот опять кончается весна, дом и куст процветут; как под анестезией, в здешнем безвременье снаружи настаёт лето.

(Вот она, неразгрызенная спустя десятки лет задача, любимый вопрос, который мысль старика привыкла видеть повсюду и отыскивает за любым наблюдением:)

Пустая здешняя жизнь, стареющая легко и непроизвольно, без внимания к этому, жизнь, моментами готовая лопнуть от избытка вызревших внутри возможностей, до сих пор ни разу не породила Смысл. Вот загадка. Вот что старик до сих пор не смог вычитать даже в бòльшей и лучшей из своих книг.

…Заметив особо знатную публику в ложах, фокусник раскланивается в ту сторону и выстраивает из детей пирамиду с китайским фонариком наверху, большим и ярким. Дама на скамейке совсем проснулась, распахнула бледные, как вся она, глаза и забыла, что представление мешает младенцу спать. (Кажется, даже и не мешает.)

Где-то в другом крыле посередине фасада открывается ещё одно окошко, учитель высовывается с сигаретой. Из подъезда выходит девочка с папкой и пересекает двор.

Задерживается посмотреть, чем сегодня кончится цирк. Фокусник и для неё имеет особый номер в запасе.

Он вдруг сгорбился, откуда ни возьмись явилась бесформенная юбища и косынка времён бабкиной юности, а руки скрючились и задрожали – – но это Баба Яга, и руки дрожат от нетерпенья, от жадности кого-нибудь схватить (дети невольно отпрянули), а скогтились потому, что они теперь – абордажные крючья.

Дети поклялись бы сейчас, когда она ковыляет по кругу, распугивая их, что у бабки впрямь одна нога костяная.

Протез!

Бабка оглядывается: где моя ступа? Лететь пора. –

Дети верят, что Баба Яга вознесётся прямо туда, к змеям. И боязно, и любопытно.

(Куколкам тоже, хотя им легче отличить летающее от нелетающего. Баба Яга смешная: она вся в хлопотах, шастает туда-сюда по пятачку мысленно очерченной сцены, хватается то за метлу, то за карман, то за голову, припоминает список дел, за которыми собралась вылететь, жалуется, что по старости ее память стала дырявой, как сито, и давно пора брать с собой записочки, да вот беда! неграмотная. В школе не доучилась. Выгнали. Ага, за хулиганство и неуспеваемость. – Бабка с блаженной, ностальгической улыбкой замирает посреди сцены, отведя в сторону руку с метлой, и поднимает лицо к безоблачному небу, прикрывает глаза, припоминая: как на физ-ре летала под потолком спортзала – там высоко, и учитель, сколько ни бился, не мог ни изловить её, ни выгнать наружу; как накапала классручке в журнал чернил, и на уроке кляксы стали превращаться в человечков, они выпрыгивали со страницы на стол, на подоконник, на пол, наконец, прямо к училке на колени – – вот визгу-то было!…)

Вдруг она исчезает: старая занавеска отлетела в одну сторону, платок в другую, и здесь опять фокусник. Дети смеются; ученица с папкой ловит их, когда они, чуть не сбивая её с ног, ринулись обратно к нему. Сверху она – маленький неподвижный островок в волнах прилива. Учитель думает: она не меняется – ни зимой, ни летом; всегда в чёрном, с папкой подмышкой. Не изменится и потому не изменит. Расстояние помогает: мелькают столбы и дома у шоссе, а луна позади всего длится. Череда выражений на сдержанно светящейся поверхности этих черт подобна муару на лунном лике – бледным следам слишком далёких отсюда и потому непостижимых дум.

Он уж и не вспомнит, кто прислал её впервые. Какой-то бывший однокурсник, он сразу начал путать, который… Она терпеливо вникает в науку. Пришла однажды, села за стол, достала карандаш и нотную тетрадку; учится, как будто это необходимо. Впрочем, учитель ничего о ней не знает и потому не может судить.

Сейчас, например, пока она уходит через двор, он убеждён, что нужды в занятиях нет: отсюда глядя, её не видно. Оценка плавно колеблется вместе с точкой наблюдения, настроением учителя, погодой. –

Что-то фокусник там напоследок впаривает столпившимся детям; они теснятся, сжимая кольцо, а он вдруг извлекает из-за пазухи яблоко, второе, третье, – подбрасывает, начинает ими жонглировать, яблок всё больше, их дуга всё выше, руки фокусника мелькают всё быстрей, не уследить, – а он, озорно присвистнув, внезапно принимается разбрасывать яблоки, одно за другим изымая из обращения, так что дети, бросившись ловить, рассыпаются, а фокусник, скроив на прощанье рожу самым стойким зрителям, исчезает за клёном, и дети потом ищут его там безуспешно и долго. Пропал.

Яблоки, однако, остались. –

Когда куколки, закрывая чердачное окошко, бросают последний взгляд во двор, им предстают дама с коляской, пустые скамейки вокруг, старики, которые зацепились языками у чёрного хода в соседнем крыле, дети, спорящие из-за последнего яблока (можно ли его съесть, ведь оно волшебное), клёны и две древние берёзы; фигурка с папкой гаснет в тени подворотни.

Учитель докуривает; девочка ушла, представленье окончено, фокусник пошутил и пропал, все яблоки собраны, анемичная дама опять дремлет под жимолостью, понемногу рассеиваются дети.

Учитель закрывает окошко.

В соседнем крыле старик, вернувшись за стол, медлит надеть очки и окунуться мыслями в свою книгу. Цирк напомнил, что это последнее лето: фокусник умрёт в сентябре. (Роскошные похороны; Осень завалит его золотом и пурпуром, потопит в солнце вместо слёз.) Детям этого знать нельзя. Никто в доме не проговорится им, хотя предстоящее многим известно.

Волшебный зверь. Жаль.

Но, в конце концов, впереди длинное – необъятное, глазами детей – лето, когда фокусник будет весел и жив.

(Только их взгляд верно меряет летнее время: лето принадлежит им.)

Старик, забывшись, вникает в свою память. Человек с лицом августа живёт здесь чуть не с сотворения дома. Невысокий сутулый фокусник с прозрачными глазами и лошадиной челюстью кажется детям огромным, как старая ель в дремучем лесу, великаном; они поднимают на него взгляд, как на тучи в небе, ловят его длинную улыбку, выражение озороватой приязни на физиономии уродливой и неповторимой до красоты.

Он уйдёт вместе с летом, кончится в окружении звонких птиц, детей и собак. Исчезнет, когда в ясный день похолодания воздушный змей над прудами последний раз помаячит и спустится, и пропадёт из виду, закрыв лётный сезон.

Будет сентябрь. Солнце глянет на труп, оставшийся от своего любимца, отвернётся и надолго покинет нас: на что мы ему сдались, мы одни, без фокусника.

…Время к обеду: над противоположной крышей остался единственный змей; он медлит, реет и длится. Учитель, взяв со стола кружку, идёт на кухню сделать себе ещё кофе.

Куколки, глянув на него в приоткрытую дверь с большим участием, ныряют в лестничную клетку. Что в нём теперь толку! Он собрался работать. Это так же скучно, как урок. – Было притихнув в полутьме коридора, они, чуть попали во двор, как рассмеялись и взмыли над крышами, полетели наперегонки.

Учитель одинок, чуть не единственный в этом доме. Его одиночество хорошего свойства, и книжная полка из года в год полнится сочинениями, которым нет цены и вряд ли ещё найдётся оценщик на этом свете. Всю дорогу, долгую, как предстоящее лето, у него была жизнь, где-то и какая-то, преимущественно здесь, в этом доме, но не только, и работа, – а смысл был, удивительным образом, не тут или не совсем тут. Смысл, когда так вспоминаешь, представляется наподобие балкона учёного старика, по крайней мере, он этак вывисает во двор, дружествен ему, с ним связан – это он часто манил тебя к окну, среди занятий, среди завтрака, за думами, от книги в редкие полуночные минуты, когда она всё-таки попадала тебе в руки; смысл не давал тебе покоя – но он-то и давал покой, всё, что на полке в кабинете, полсотни объёмистых, переплетённых вручную опусов, дано им.

Учитель изначально был суховат, так многим казалось уже со времён его перенаселённой персонажами юности: никогда не рисовал себе никаких муз или Аполлона; ангелы представлялись ему дуновением – прикосновением светло сосредоточенного июньского ветра; он знал, что сочиняет сам и потому, что так устроен; лет в тридцать впервые ощутил, как притекает снаружи блаженство, без которого он бы смолк. Тогда, кажется, он заторопился. После солнцестояния свет начинает отступать, неощутимо поначалу, под конец стремительно. – Он спешил не без причины; и всё-таки не успел бы, работай он даже втрое быстрей.

Ему повезло тогда. В сорок, вернувшись назад из болезни, обычно не выпускающей иначе, как сквозь смерть, он от безделья первых дней вдруг оглянулся на странность, которой прежде не замечал. Задумался, отчего девочка, одна из всех учеников, не взрослеет.

Невероятно поздно до него дошло, что меняются лишь его собственные годы, а она до сих пор остаётся подростком лет четырнадцати. – Сперва он испугался; потом достал из холодильника бутылку, которую с добольничных незапамятных времён не удосуживался допить: ура. Да здравствует девочка за то, что никогда не умрёт. Да здравствуют вечные уроки. –

Он взрослел, мужал и старел, а она не менялась. Однажды пришла и с тех пор в срок возвращается. Учитель печален, когда она болеет; кладёт трубку, а за окном дождь. Её возвращения означают, что он на верном фарватере, что он хороший, примерно. Тогда мысль не запинается и не иссякает. Сообразил до смешного поздно…

Чем-то он угодил стране, её земле или небесам, поэтому кто-то Оттуда привык приходить к нему с подарком. Она приняла вид простой и понятный, доходчивый для таких, как ты, чтобы её не спрашивали. Пока учишь её, от неё научаешься. Длится летний свет, змеи реют над прудами. Учитель пишет. Внизу смеются дети, водят хоровод вокруг сутулого фокусника с длинным лицом, течёт июль, длится цирк, мальчик на велосипеде пропадает в полях, учитель пишет.

…Когда-нибудь всё-таки постареет и станет сед, как луна; потонет в длинной зиме, потеряется на снегу, как в штиль на море; затоскует без учеников, станет думать, что теперь уже растратил окончательно их всех, даже девочку.

Всех растерял, как листья по осени; постарел, стал замедляться в работе, как в быту, давать крен, и под конец затопился от переизбытка пробоин. Начал уставать от болезни и пропал в ней с головой; уже года полтора, как ничего не пишет, а с октября перестал даже поправлять старое, которое затеял было сплошь отредактировать, словно к публикации. Но затея выродилась – слабость одолела, последние месяцы он уже только ворошил страницы, пробегал, задумывался подолгу, сидя над ними, не видя их… Значки пауз птицами разлетались над бумажной равниной. Учитель не мог больше учить. Всех роздал, чтоб не пропали, коллегам, разогнал, распродал, вплоть до лучших, с мясом оторвал от сердца даже их, стараясь сохранить остаток сил для девочки; но всё-таки не сдюжил и это, по осенней слякоти пропустил изрядно занятий, поэтому и она охладела к ним, начала отказываться, по разным причинам, а после новогодних праздников и вовсе запропала…

…Тут она вдруг заявится к старику, нежданно и без карандаша, раскроет папку, оттуда вознесётся стая весенних птиц, вспыхнет салют первых листьев, и она рассмеётся их россыпи, удивлению старика: зима прошла, учитель. Что же вы хандрите. Пойдёмте. –

Впервые он спустится с нею во двор и с удивлением поймёт, озираясь, что умер.

3. Башня

Там, за подворотней противоположного крыла, по асфальтовой дорожке к дому катится велосипед, возвращаясь. Там теперь пустое синее небо; солнце перешло на другую сторону небосклона, к нам, к дому, к городу за ним. Там, откуда едет велосипед, в синем и зелёном безлюдье, теперь счастливы молодые лягушки, слушающие, как близится вечер, и подрастающий камыш. Между синим и зелёным, сколько хватит глаз, нет ни единого движенья, словно и куколок здесь нет.

Последний раз их видел одинокий пассажир дневного автобуса; когда его единственный попутчик, разнорабочий, сошёл на пустынной остановке, закинув за плечо ветровку, он от скуки поглядел ему вслед, поднял взгляд на небо и принял яркое пятнышко за змей. Но это невозможно: обед, холмы опустели. – Двери захлопнулись, автобус тронулся.

В том направлении, за прудами, до странности на отшибе, взгляд, спускаясь, обнаруживает высотное здание – «башню».

Если где их теперь искать, то там. Говорят – надо верить – что куколки оказываются внутри, если кто-то заходит в башню; они встретят и даже проводят. (Кто говорит? Да дети; вон те – а, они уже ушли домой; те, что снуют здесь на велосипедах и пускают змеев.)

Башня, высоченная и расчерченная жирными неровными полосами по стыкам плит, от дождя покрывается загадочными тёмными пятнами, напоминающими об океане: вода оставляет на ней знаки своего происхождения, очертание то рыбы-иглы, то прибрежной скалы, то краба. Но сегодняшний дождь давно высох.

Башня высится посреди пустыря, сохранившего полустёртые следы былого разоренья, когда здесь было ещё не здание, а только его стройплощадка. Эти следы проступают в октябре, потом скоро снег их заносит, весна, едва сойдут вода и слякоть, выращивает поверх них созвездия мать-и-мачехи, а летом всё тонет в траве. Сейчас, на исходе мая, травы начинают с осторожным любопытством подступать к единственной подведённой сюда дороге, а в сентябре её уже не будет видно.

По дороге никто не ездит и вряд ли кто-то придёт.

А ведь дом был готов и сдан давно. Жилой дом, двадцатиэтажный.

Почему его не заселили?

Вот сведения о башне от детей, точности ради:

Внутри всё же кто-то или что-то есть, на каждом этаже, но трудно узнать. Подъезд заперт. У задачи есть ответ, у замка есть код, пусть длинный, – и, казалось бы, достаточно вызнать его и правильно нажать. (У змеепускателей на этот счёт есть несколько рецептов, все непроверенные.) Не тут-то было: код срабатывает по неисповедимому капризу только в свои часы, которых тебе не высчитать – сведений маловато. И даже в эти лучшие часы нужны вдохновенье и удача: надо угадать скорость, силу нажатия, ведь одни кнопки требуют чуть не удара кулаком, а на другие даже дышать рекомендуется с осторожностью, чтобы их не зашкалило.

За дверью решается участь. В предбаннике перед лифтами устроена выгородка, там за мутным стеклом сидят Всякие; мимо них так просто не проскочишь. Не пускающие серы, дымчаты, заурядны, как сама башня; но это стая голодных псов. Одним куколкам известны их повадки, их коварство; людям лучше не соваться туда. Празднолюбопытствующий обречён. Сторожа, если поймают, замучат; кости обгложут и подвесят вместо гирлянды на твоих же шнурках. –

Так говорят между собой пускатели змеев.

Разнорабочий как раз проходит на отдалении через пустырь между башней и лесом; слева направо, если глядеть с её крыльца; и вот пропал. Это был скромно, для чёрной работы одетый мужчина лет под сорок, ты даже не припомнишь потом его лица, виденного мельком, издали. –

Дети утверждают:

Всякое лето наступает момент в природе, когда псы покидают башню, и тогда, если повезёт, замок можно открыть и даже в лифт войти, не столкнувшись с ними. Скакнуть в лифт и нажать кнопку – вот верняк: быстрей всего исчезнешь из зоны их досягаемости. Но если сел, жми на второй, этого довольно. Можно, конечно, сразу нажать 20, а зачем? Ты ничего там не застанешь, все двери будут заперты. Может, на них даже не окажется номеров. Ни глазков, ни ручек... А назад пути не бывает. Поднимаясь своим ходом, застаёшь двери открытыми.

Надо пешком подниматься с этажа на этаж и каждый раз, достигнув, находить выход из тамошнего положения.

Найдёшь – можно выглянуть наружу. Ради этого, собственно, путь и затеян. Лучшее, что есть в башне – вид из окна. С каждого этажа пустырь, город и лес видны по-своему. Чем выше, тем неожиданней и лучше.

Говорят, с последнего этажа виден даже воздушный шар: яркий, как радость, фигурный и разноцветный. А позади гора, озеро на ней и маленький дом.

Но долог путь.

Комментариев нет:

Отправить комментарий