воскресенье, 26 февраля 2017 г.

Сумерки

...o mein Herz wird

Untrügbarer Kristall, an dem

Das Licht sich prüfet.

(О станет сердце моё –

Кристалл безупречный, чтоб свет

По граням сверялся.)

Гёльдерлин

1.

...Наблюдает, встав на цоколь, как на первом этаже резиденции губернатор отчитывает подчинённого.

Сейчас, после рапорта полицмейстера, не выдержал. Вдруг накопившееся хлынуло наружу; кажется, вечер со всеми звёздами, башнями, верхушками деревьев, едва слышным заливом и горами вдали ухнул в дыру, прорванную припадком начальственной ярости: «До каких пор это будет продолжаться?!!» Человек в глубине залы слушает, не шелохнувшись, а в освещённом центре мечется губернатор порта, слова и шаги гулко отдаются под пыльными лепными сводами; когда звуки смолкают, отчитываемый следит, как их длит корпус клавесина в противоположном углу. Свечи потрескивают, растревоженные резкими движениями хозяина; пламя треплется флагом туда и сюда, вытягиваясь на миг и вновь съёживаясь, горячие слёзы градом орошают подсвечник. «Ваша школа, Серветто, вас не оправдывает. От соблюдения режима вас никто не освобождал. Хватит идиотских вольностей с подвластным населением. Хватит шляться где попало! Если ещё хоть раз мне доложат, что вы вмешались в наведение порядка – – Чёрт!!!! когда ж кончатся эти аварии на подстанции!!» – Губернатор остановился, пытаясь соскрести горячий стеарин с рукава. Девочка, расплющив нос о стекло, следит, чем обернётся непредвиденный антракт в потоке громов и молний; провинившийся, на полпути между столом с подсвечником и входными дверями, по-прежнему молчит, в пергаментных подвижных отсветах его лицо кажется мирным и усталым.

«...Чтоб я больше не слышал ничего подобного про вас, ясно? – Губернатор, бросив бесполезное занятие и поморщившись (мало того, что обжёгся, ещё и быстро застывший стеарин больно порезал его под ногтями), подходит к подчинённому. – Мне остое****ли ваши выходки. Научитесь, как остальные, обходиться без скандалов. Вы поняли?!”

Провинившийся кивает.

Губернатор сощурился, стиснув зубы. “Всё. Кончились игрушки. – Хватает ручищей за ворот, встряхивает. – Ещё одна жалоба на тебя – пойдёшь под трибунал. Сядешь лет на десять. Ясно?... – Опять срывается на крик: – Ясно вам, Серветто, дрянь вы этакая?!! Ну?!!»

Издали слабо видно; клавесинист улыбнулся, или показалось. Отступил на шаг, поправляет одежду; «Да, ваше превосходительство.»

Губернатор, не находя слов, придвинулся вплотную и застыл в такой остервенелой позе, что девочке на миг отчётливо представляется, как он сейчас бросится на подчинённого и загрызёт...

Но секунды сменяют друг друга, а смертоубийства не происходит. Клавесинист смотрит на губернатора, как прежде; наконец, тот с грохотом швыряет в угол ближайшее кресло и устало резюмирует, вернувшись на середину комнаты, изучая возле источника света испорченный рукав:
«Какое же вы у***ще, Серветто. (Ну, нечего морщиться; тоже мне, святая невинность.) Идите. Завтра решу, что с вами делать.»

Девочка отстраняется от стекла и спрыгивает с цоколя. Эк рассвирепел дядя! Ругаться, правда, толком не умеет. Но рассвирепел.

С другой стороны, – рассуждает она, медленно шагая через двор и глядя под ноги, на мелких мушек, с неуловимой для глаза скоростью мечущихся над плитами, – раз так орал, долго и с матом, значит, отпустит живым. До завтра ничего приказывать не станет; а утром уж точно не накатает телегу в трибунал. С утра да по хорошей погодке такие вещи не делаются. –

Сзади приближаются быстрые шаги, клавесинист, нагнав девочку, спрашивает: «ты что тут ходишь? Тебе спать пора»; она кивает и, поглядев ему вслед, продолжает путь к деревянной дверце в каморку коменданта, где её ждёт постель. Действительно. Смерклось, хочется спать, и комендантша будет ворчать, что ей ждать надоело. Отпустила ведь всего на пять минут.

* * *

Серветто сидит, устав от выволочки, на кухне у открытого окна; прикурил от керосиновой лампы; мошки и мотыльки лезут в стекло и сгорают, а он думает о школе – утром пошлёт сына коменданта предупредить помощников, чтобы завтра сами провели занятия и повторяли пройденное, пока он будет под дисциплинарным арестом; это максимум неделя; вспоминает, что девочка многим досадила, пока слушала уроки неофициально – кусала и била тех, кто пробовал её тронуть –, и надеется, что теперь, зачисленная в школу, она станет вести себя сдержанней, а уж он, вернувшись, напомнит младшему классу, что на уроках надо слушать учителя, а не драться. –

Раздавил окурок, бредёт к топчану и засыпает, едва рухнув на него. Мотыльки ползают по столу, то и дело, взметнувшись, пробуют на прочность потолок, обсели догорающую лампу, словно слизывают свет; снаружи свиристит летучая мышь, в огромном, от близости, здании резиденции гаснут последние окошки. Кот сигает со двора на стол и поджирает остатки ужина.

* * *

Несколько дремучий край управляется чужеземцами, более-менее паразитарными, но не зверскими. Страна делится на две части – завоёванную и оставленную под протекторатом. Губернатор Порта подчиняется центральной администрации провинции, та – властям Метрополии. Здесь, на краю света, в портовом городе возле дельты Реки, предельно удалённом от столицы провинции, чужой власти жить трудновато. У губернатора каждый свой на счету. Он достаточно разумен, чтобы смотреть сквозь пальцы на их грешки, не допуская опасных эксцессов. Руководит по-крупному, не вникая в детали. Двумя принципами управления он избрал: не раздражать местных пустяками (1) и подавлять немедленно и беспощадно, если всё-таки раздражились (2). Начальнику полиции второй принцип больше по душе; что же, до сих пор губернатор неизменно оставался доволен его работой всякий раз, как случалось ЧП.

Последние лет пять желающих поселиться здесь можно по пальцам перечесть, кандидаты на должности иссякли: исконно прижимистая родина-мать экономит не только на штатном расписании, но и на окладах, исходя из того, что чиновники так или иначе прокормят себя коммерцией. Хуже, что разрешили совмещение – некоторые должности, с молчаливого согласия властей провинции, служат финансовому поощрению полезных людей и не предполагают особой работы. Из-за совмещений число «своих» на квадратный километр подвластной территории угрожает рискованным образом сократиться; бдительный губернатор не допускает перегибов.

Все чиновники, хоть и не с одинаковым размахом, подкармливаются: зам. по соц. вопросам, начальники морского и речного портов, командир гарнизона, зав. снабжением города... Только полицмейстеру не повезло: по уставу ему не положено заводить собственное дело, а сама должность малоприбыльная. Падре не слишком утруждается хилой местной семинарией: его главное общественное поручение – сбор природных и культурных диковин и ценностей на подведомственной губернатору территории. Падре, что греха таить, подторговывает антиквариатом в свою пользу – вот повод местным звать его за глаза «паразитом», как начальника морского порта, хотя куда ему до таможенных масштабов... Губернатор даже вникать уже отказался, какой процент пограничных сборов и штрафов отправляется в закрома родины, а какой – в карман портовым властям. Правила, регулирующие ввоз, вывоз, складирование товаров и циркуляцию судов в гавани, настолько многочисленны и запутанны, что невозможно с уверенностью сказать, когда начальник порта выполняет закон, а когда нарушает.

Комендант крепости, где помещается миссия, служит с незапамятных времён верой и правдой, но прочие колонизаторы обращаются с ним свысока. А ведь мужик неплохой; но чересчур кроткий, вот и прозябает на этой должности, которая в руках человека побойчее стала бы ключом к влиянию и карьере. Вдобавок женился на местной. Полицмейстер сильней прочих его подкалывает; порою прямо третирует, когда не в духе.

Истопник, он же дворник, и прислуга большинства чиновников – местные уроженцы.

Для удобства каждый из обитателей миссии помимо должностных обязанностей имеет общественные. Губернатор распределил их согласно образованию, складу ума и способностям подчинённых. Общественные обязанности курирует губернаторша; её звёздный час – редкие визиты в Порт официальных и неофициальных “высоких” гостей. Тут она всем раздаст поручения, только держись. Она лично отвечает за досуг, устраивает посиделки для жён чиновников. Зам. по социальным вопросам организует обучение детей миссии, сдачу экзаменов на аттестат зрелости, а потом отправку в университет Метрополии; зам. по кадрам руководит театральной студией. И т. д. В общем, живут мило. Одна из наиболее праздных чиновничьих жён разводит цветы, вся крепость в них утопает, за исключением заднего двора резиденции, разумеется – там лишь одна грядка, и та короткая, ведь места мало. Да и кому там любоваться цветами! Не коменданту же.

Один Серветто настолько асоциален, что губернатор никогда ничего ему не поручал помимо должностных обязанностей. Но и он, по собственному почину, завёл нечто вроде школы для местных, без официального статуса; падре миссии считает, что кстати – она не позволяет местным безоговорочно ненавидеть чужаков. Серветто поначалу соединял в себе всех преподавателей, от четырёх действий арифметики до сольфеджио. Потом частью нашёл, частью воспитал помощников. Когда-то давно падре пробовал силы в этом жанре, но его начальные классы самоупразднились за отсутствием желающих учиться.

* * *

В ближайшее воскресенье, после мессы, падре, сегодня особенно довольный муз. сопровождением, примирительно замечает, наблюдая вместе с губернаторшей из окна третьего этажа, как дежурный солдат выпускает клавесиниста за ворота (ещё вчера было нельзя, сегодня можно): “Конечно, необщительный человек, зато полезный. Мог бы спокойно проедать жалованье, ну, может, подрабатывать уроками в миссии, в городе, на худой конец, раз уж не завёл своего дела. А он, видите, всё-таки нашёл, как принести пользу обществу.” –

При нынешнем бюджете колониальных миссий судьба школы весьма неопределённа – губернатор правильно устранился от затеи, ведь и на обязательные статьи расхода средств в обрез. Когда ума не приложишь, как заманить на службу в гарнизон и полицию надёжных людей, когда из-за скудости жалованья в переулках обходчиками служит одна шваль, большей частью бывшие уголовники, до самодеятельности ли! Но списанный или неиспользуемый казённый инвентарь губернатор исправно передаёт школе: отчего не поделиться, когда не в ущерб себе. Что касается нелюдимости штатного музыканта миссии, губернаторше нечего возразить: Серветто аккуратно присутствует на собраниях, но только на официальных, никогда не берёт слово, держится особняком, что многим не нравится, и даже обедает в порту, в трактире, где за ним закрепился половинный столик в углу возле окошка. У него внизу какие-то знакомства; он любит пешком добираться туда по просёлку, минуя шоссе от главных ворот крепости; на всё глядит со стороны, без оценки, внимательно, и по прошествии стольких лет даже губернаторша с её проницательностью никак не разберёт, что там у него на уме.

Лишь на первом этаже резиденции, за лучшим местным клавесином он в своей тарелке. Что угодно могло бы стать ему в тягость, на малое или большое время, даже, пожалуй, навсегда; кроме этого инструмента. –

2.

Серветто спускается по просёлку. Впереди его приветствуют крыши, башни, мосты нижнего города, в заливе блещет спокойная вода; сегодня он не заглянет в трактир: он идёт в гости.

Знакомая дорога: вот одноэтажная руина с импровизированной крышей, бывший бомжатник, ныне прибежище школы – она первая встречает путника; рядом и чуть ниже – первая церковь, построенная колонизаторами; а вон показалась колокольня самой древней местной церкви (они другого обряда). С этого места, за поворотом уже виден район, где живут люди порта – маклеры, грузчики, моряки; тонкой стрелкой глубоко внизу протянулся в море мол, правее старый док – памятное место, где был спущен со стапеля первый военный корабль провинции. Колонизаторы прибыли из глубины края, по реке; автор проекта сам отыскал проход в рифах, начал его расширять и ещё успел проплыть через него в Метрополию на первом построенном здесь корабле. – А вон, левее причаливают пассажирские суда; путник взглядом отыскивает место, где сам впервые ступил на землю провинции.

Там, внизу, в переулках гнездятся все его деловые знакомства: трактирщик, часовщик, контрабандист, достающий редкие вещи из далёких стран, в т. ч. ноты; пара капитанов. Прослывший чокнутым часовщик, с которым сегодня предстоит музицировать – гибрид: его отец приехал сюда из Метрополии с первой женой, она умерла от климата, он выжил, адаптировался, повторно женился на местной и даже достиг некоторого процветания. У часовщика есть брат, тот не пожелал «торчать в дыре» и ныне возит по реке товары из столицы провинции сюда и обратно.

А часовщика вполне устраивают и его ремесло, и порт.

Миновав пост, где днём давно не спрашивают документов, и пробираясь переулками, Серветто разглядывает фасады: мелкие окошки насажены как попало, по случаю, обычно они приблизительно-квадратной формы, вытянутые встречаются реже сплюснутых; в одном доме можно встретить окошки двух-трёх видов. Дома прилажены к рельефу и кажутся выстроенными без определённого архитектурного намерения – лишь бы оптимально использовать свободный участок, а там пусть здание выглядит хоть как. Хоть а-ля кошмар с перепою. Трудно отделаться от мысли, что здешние жилища связаны крючком, как рыболовная сеть: довязывать, чинить, распускать и перевязывать отдельные места не возбраняется. С горки, если приглядеться, видно, какой чудной формы они бывают в плане. Беспорядочно покрашенные фасады иной раз доводят клавесиниста до беззвучного смеха: угловой дом жёлт по одной улице и сер по другой. У его соседа явно горела пара квартир на верхнем этаже, так фасад в этом месте вымазали бледно-вишнёвой краской – не нашлось такой же бежевой, видно, а может, эта дешевле. Или больше понравилась хозяину. (Или жильцу.) –

Затиснувшись в длинный кривой тупик, Серветто трезвонит как следует на залитом помоями крыльце: часовщик не то, чтобы глуховат, но рассеян, он может услышать, но не сообразить, что к нему гости.

У него хороший инструмент, и скрипач он солидный. Потом, хотя не всякий способен вынести его причуды, но два преимущества придают ему особую ценность в глазах клавесиниста: кухарка, умеющая готовить «колонизаторские» блюда, и брат-речник. Судно, которое брат арендует и надеется лет через пять выкупить, должно было прийти в порт вчера; так что сегодня после разучивания трудного дуэта местного композитора, за обедом Серветто ждёт очередная порция новостей.

Речник, разумеется, уже побывал тут и наболтал с три короба про исчезновения. Люди отправляются по реке вверх и вниз, хоть даже обыкновенными пассажирами, потом бац – Чудище, будь оно неладно! – и нет человека. То ли сожрало, то ли он испарился от встречи с первобытной нечистью. Лодки там бесследно исчезают...

* * *

Клавесинист спускается по тесным крутым ступенькам, единственная на всю лестничную клетку лампочка освещает ободранные перила и ямки в древнем камне под ногами; как от воды... Радостные напутствия часовщика, оставшегося на пролёт выше, гулко разносятся вокруг, так что, не видя, где стоит говорящий, трудно отгадать. Открывая дверь в сырые сумерки, гость думает, что опять задержался из-за рассказов, и проверяет в кармане пропуск: пост на заставе перед просёлком уже полчаса, как опустил шлагбаум, зажёг фонарь и приступил к работе.

В двух шагах от выхода в переулок гостя останавливают: в глухом углу достаточно стемнело, единственный здешний фонарь ещё не включили, а может, сегодня он опять разбит – так что естественно. Серветто не сопротивляется, не пробует убежать, ведь что толку. Всмотревшись, по мере возможности, в протокольные физии обступивших его работников «пера», без суеты лезет за деньгами.

Из-за угла в слабом отсвете высунулась, клонясь набок, фигура в драной душегрейке; топчется; тянет шею, качаясь на одной ноге; помешкав, прикрикивает: «Не троньте, это учитель», – и гопники, извинившись, приподняв шляпы, быстро и бесследно рассеиваются в хитросплетённой сети переулков.

Клавесинист, коротко поглядев им вслед, закуривает и продолжает путь.

Вспоминает, как влип в историю, за которую был наказан: опять же, заслушался часовщика – тот был в ударе – и задержался. На обратном пути в переулках стал свидетелем облавы. Полицмейстер называет дежурное мероприятие «чисткой», под грязью понимая, очевидно, все виды нарушителей законодательства и общественного порядка. В тот раз никто из более-менее серьёзной публики не пострадал, не говоря о компании человека в душегрейке; в сетях застряло лишь несколько «вшивых» – бомжи, беспризорники, карманные воришки. Среди них Серветто заметил девочку, повадившуюся слушать уроки в школе через окно (там нет стёкол и этаж всего один). Последнее время даже записывала, но сесть со всеми за стол не пожелала.

Командир обходчиков, раздражённый неурожаем, орал на неё, дёргая за ухо – «воровка!!» – она же отвечала: «сам ты вор!!» –, и так они силились перекричать друг друга, к развлечению задержанных, пока командиру не надоело всерьёз и он не закатил ей увесистый подзатыльник.
Уловив диспозицию, Серветто остановил расправу, с милыми уговорами отвёл шефа в сторонку. Наплёл небылиц, врал, как сивый мерин, дал на лапу и так решил вопрос. По дороге домой выяснил, не без труда, что у девочки всё же есть родители, только возвращаться к ним она не желает. Классическая пара: мать воровка («а я нет!! Сам он вор!!!»), отец пьянь – готов сменять не то, что дочь, а спасение души на бутылку портвейна. И т. д. Серветто попросил комендантшу приглядеть за ребёнком и отправился к зам. по соц. вопросам. Приёмные часы кончались, через толпу местных было не продраться, зато удалось записаться на следующий день.

Вернувшись в домик коменданта, обнаружил, что ребёнка след простыл.

На рассвете спустился в переулки. Долго ли умеючи; через сорок минут установил, где пропажа. Извлёк её из зверинца. – Как раз проходит, вспоминая, мимо странного заведения, сейчас наглухо закупоренного. Здесь живёт старик, притворяющийся глухим и торгующий для вида кроликами, на самом деле контрабандными экзотическими зверями, а затем уже всем, что удаётся нарыть. Разумеется, у него некие неформальные соглашения с местным обходчиком, иначе невозможно. Официально у него имеется затрёпанная, просроченная лицензия на кроликов, и та – шиш её знает, может, поддельная.

Старик пустил девочку на время; она поклялась, что через неделю уйдёт. Кормила животных, убирала клетки, чистила халупку.

Заслышав знакомый голос, попыталась смыться через окно. Серветто вспоминает, как стоял, держа её за ухо, во внутреннем дворе и препирался со стариком, жаждавшим слупить с колонизатора хоть сколько-то за несанкционированную охоту в заповеднике; торг между прожжённым звероторговцем и лукавым иностранцем напоминал смесь перебранки скандинавских богов с восточным базаром.

Следующим утром в приёмной зам. по соц. вопросам он вдруг задумался; вышел подымить. Под сигарету принял решение и ушёл, не дождавшись очереди. – Через неделю... Т.е. до следующего речного парохода, где есть третий класс. Ясно: её намерение заключается в том, чтобы исчезнуть отсюда, уйти, как Колобок, и от родителей, и от тебя, и от кого угодно. Из приюта сбежит; как пить дать. Отправится в дальние странствия, вверх по реке. Это у неё на лице написано крупными буквами. Не останется здесь ни за что; интересно. Почему?...

Есть причина. Додумавшись до неё под сигарету, Серветто по возвращении предложил компромисс: «Могу оставить при школе, отмазав от родителей. Согласна?» – «...Ладно.»

3.

Арестантская неделя кончена, с понедельника Серветто заступил на вахту. Новенькая сидит среди других детей, непроницаемая, словно индейский вождь; не отвечает на подначки. Внимание этих глаз чувствуешь кожей.

...Учитель устал как будто больше обычного; отправив девочку вместе с сыном коменданта домой, учить д/з, обсудив со старшими детьми, как делать новые ставни на зиму из раздобытых в миссии досок, распределив работу, назначив старшим Птацека, прямиком спускается в порт.

Едва ступил на улицу за вечно распахнутую калитку, как голод постигает его – внезапный, яркий – почти радость, – эта вспышка уже рефлекс, каждый раз голод стремительно заполняет пустоту, оставленную схлынувшим вниманием охотника и канатоходца. Предстоит час безмятежности: обед в трактире; много вкусной еды, пёстрая публика, рассказы разной степени завиральности.

С порога замечает в зале, за длинным столом среди моряков, капитана патрульного судна. Рядом, оживлённо жестикулируя над простывающим супом, сидит незнакомец – явно его приятель, этого клавесинист видит впервые; а капитан кивнул, махнул рукой: приглашает присоединиться. Мгновение гость взвешивает возможность, потом, коротко улыбнувшись, направляется к ним. Моряки потеснились, Серветто пристраивается; здесь нет стульев, только лавки да табуретки.

Действительно удачная встреча. Люди реки, особенно патруль, то и дело приносят вести о её странностях; одного судна явно не хватает для борьбы со здешней местностью, думает Серветто, а финансирование вряд ли смогут увеличить; и хорошо.

Когда здесь речники, дежурное блюдо – их бич, Чудище. Сейчас как раз обсуждают, что оно недавно натворило. Кое-кто начинал поговаривать – мол, нет его в природе, а некоторые доходили до утверждения, что будто бы и не существовало никогда; как вдруг в этот рейс оно в низовьях атаковало средних размеров пароход, выскочив навстречу из притока. Рулевому хватило ума посадить судно на мель у противоположного берега. Патруль принял сигнал бедствия. («Мы были рядом, получасом раньше прошли этот участок; и в приток заглянули. Тишь да гладь!») Когда он подоспел, команда и пассажиры, спасаясь, уже прошли немного по берегу в сторону, противоположную притоку; сделали привал и, собирая дрова и хворост, наткнулись на останки. – На этот счёт у незнакомца есть особое соображение.

Посмотрим, что скажут эксперты, но вот будет номер, если это труп преподавателя тех. училища в П. – одном из континентальных городов, не большом и не маленьком. Двадцать лет назад он без вести пропал в этих краях. («Куда двадцать! Тридцать, я хорошо помню, я пешком под стол ходил, когда у нас об этом судачили. Мы жили рядом с притоком, на ближайшей пристани. Тридцать, говорю тебе: это было до денежной реформы.» – «Двадцать: как раз кончили строить плотину над портом.» – «Да ладно вам, сторгуйтесь на двадцати пяти! Давай дальше.» – «Ну вот, значит...»)

Тем летом доцент г-н Я. получил письмо от сестры, жившей в другом городе, и отправился навестить её, чтобы уладить её дела (она овдовела). Часть пути надо было проделать по реке, а где река, там и разные осложнения. Наш преп сел на пассажирское судно средних размеров; было полнолуние. При отменном освещении ночью разыгрался жуткий спектакль: они на всей скорости влетели в остров, которого там никогда не было. Сечёшь? Ни до, ни после. Осталось в живых два человека из экипажа, я сам, лично от одного слышал, что перед ними за излучиной из ничего возник остров с этот дом; старик потому и спасся, что увидел сразу. Интересно, что вахтенный ничего не успел предпринять; как будто его парализовало. Да и времени, как сказал очевидец, на манёвр не оставалось. Ночь, все спали, потому вышло так много жертв. Мой знакомый сиганул в реку, а второй, что спасся, сидел притулившись у борта, потому что приболел и спать не мог; увидел прямо по курсу этакую махину в лунном свете (весь остров, говорят, занимала одна гора с лысым хребтом) – живо поздоровел. Заорал и тоже прыгнул.

Тогда всех, в том или другом виде, отыскали, кроме г-на Я.; предположили, что он, купив билет, по какой-то причине остался на берегу – опоздал на посадку, занемог или ещё что-нибудь. Потом объявили без вести пропавшим. Найденный в этот раз труп захоронят в ближайшем населённом пункте – пусть это действительно г-н Я., но не везти же в город, где он преподавал, тем более, что родственников у него там не осталось, а сестре наверняка, если только она жива ещё, материальное положение не позволит оплатить «репатриацию останков».

...После ухода речников Серветто, умиротворённый, пересаживается за свой половинный столик в углу, медлит покинуть трактир, пьёт вино и представляет себе реку с её горными зарослями, ёлками с десятиэтажный дом, странными островами, прочими нежилыми владениями, содержащими самое непредсказуемое зверьё.

Его частенько занимают мысли, связанные с пространством: здесь – там – где-то.

Где-то просыпается то и дело внутри: края, до которых ты в подвижные времена не добрался. Упущенные, пока открытые возможности: врата, которые тебя в прошлом не дождались. Иногда ты почти уверен, что способен был стать чем-то вроде первооткрывателя пути сюда. Здесь – некогда единственный морской порт страны. Лет сто назад твой соотечественник нашёл доступ сюда через Север; однажды тебе довелось проделать его путь в обратном направлении – конечно, с куда меньшим риском. Гость оглядел Страну, вновь спустился в Порт; помедлил; – заметил, как Метрополия превратилась в Там.

Когда плывёшь по реке, встречаешь притоки, людей, ходивших туда, и тех, кто сам-то не ходил, но, служа на реке или родившись на её берегах, пропитался рассказами о глуши, об островах... о странных пустых селениях, постройках, оставленных прежними хозяевами этих мест. Давно как-то Серветто видел брошенное поселение на острове посередине притока: заметно, что это строила другая культура. Дикие были племена и свирепые, но их, правда, зря потревожили; потревожив, привели в боеготовность и уже не имели других шансов с ними развязаться, как истребить их до последнего человека. И вот, даже сейчас река небезопасна из-за ненависти, какую источает местность к пришельцам близким и далёким, т. е. к славянскому населению и колонизаторам.

Порт был отхвачен Метрополией вместе с изрядной частью страны, но дальше на восток, за горный хребет её уроженцы не пошли – пороху не хватило или мотивации. – Серветто, положив деньги на стол, берёт шляпу и выходит под серебристый мелкий дождик. Предстоят сумерки и охота.

(По сути, он ходит в трактир слушать слова, как он слушает дождь и часы на башне миссии, гимн стрижей на ловле, колокола в порту и скрипку тронутого часовщика. Это его занятие в жизни: слушать.

Потом, наслушавшись, звучать.)

4.

...Наступило солнечное утро без признаков дождя – так, словно его никогда и не бывало. Наступило вместе с осенью; сегодня уже сентябрь. Дожди возобновятся в октябре, а там, глядишь, и снег выпадет. Серветто любит снег.

Он вышел за ворота миссии, перекинувшись парой слов с дежурным солдатом, и озирается в начале просёлка, в солнечном своём дне, на пороге новых времён, которые пока не угадываются. Закуривает; крыши, башни, колокольни, мачты судов в порту, на таком расстоянии мелкие, словно гравюра в гостиной часовщика, приветствуют его мечтательными, уже не летними отблесками. Пока ты молод, пути открыты и ждут, а ты ещё долго будешь молод, неопределённо долго.

Пока же надо проделать свой маленький, каждодневный путь по просёлку к школе. Впереди топают, переговариваясь вполголоса, сын коменданта и девочка.

Дети миссии, по счастью, редко забредают на задний двор резиденции; чаще норовят просочиться за стены крепости, поэтому, случается, попадают на просёлок. Серветто гоняет их: не место им тут, да будет каждому своё. Сын коменданта, гибрид – другое дело: где ему ещё готовиться к экзаменам, бедняге, затюканному ясновельможными детьми.

Повсюду начинается новый учебный год, а здесь эта перемена предстоит лишь в декабре: до конца навигации в порту много работы. Как следует позаниматься детям светит только в январе. На просёлке учатся урывками, зато без каникул; по наблюдениям Серветто, и такая система имеет смысл.

Шагая вниз среди цветных ярких листьев, он доволен: минимально мешают соотечественники и местные; в школе близится первый выпуск. Водворённая у коменданта девочка делает успехи, позволяющие уже сейчас определить её призвание. Она недоверчива, упряма, но учится с феноменальной лёгкостью; Серветто убедился, она приспособится за сутки к чему угодно. Радуется, правда, только своим предметам. Слушается без комментариев; порой кажется, ей всё равно, в другой раз, что она согласна. Почти довольна. Это хорошо. – Со временем перестала шарахаться от каждого резкого или неожиданного движения. Ни с кем не дерётся. Понемногу превращается в бессменного старосту младших классов, каким некогда был нынешний лучший ученик; Серветто вспоминает: ведь и Птацека не благопристойные родители привели в школу.

Тот мальчик был извлечён из сточной канавы в районе красилен, где с увлечением пускал по мутным ядовитным волнам самодельные корабли, особая конструкция которых сразу бросилась в глаза праздному прохожему. Серветто замедлил шаги, следя за судьбой очередного судёнышка; остановился, когда скелетообразный шкет, сверкнув вокруг прозрачными от неизбывного голода глазами, перебежал к порожку, на котором его фрегат непредвиденно застрял. Занятый поправкой киля, он всё-таки почуял рядом чужое и поднял взгляд, не вставая с корточек; ясно помнятся фиолетовые круги под глазами, обмётанные губы. По первым итогам наблюдения за чужаком готовность к драке насмерть сменилась в его взгляде удивленьем, затем дежурным дружелюбием местных, степенным и добродушно-насмешливым. Серветто нагнулся, поднял кораблик. – «Отдай.» – Серветто кивнул, продолжая изучать кораблестроителя: «Отдам; после. Пойдём.»

(Голодный востренький шкет, не умеющий надеяться, зато умеющий выстругивать классные корабли, поднимает взгляд от необычного отражения в луже к его оригиналу и теряется в созерцании памятника – дерева – флагштока... настолько, что выпускает из рук игрушку; время возобновляется лишь, когда он замечает, что чужак взял её – вот она у него в руках теперь, он её держит, непорядок! – И шкет произносит своё “отдай”.)

Вообще, в старшем классе подросла смена. Осталось, правда, около трети учеников, за что уже следует сказать спасибо; но среди них есть четверо ценных для школы. Им суждено преподавать в ней: так решил Серветто, так и будет. –

Конечно, не все, добытые на сумеречных прогулках, сгодились в дело; прислушавшись к тихой болтовне детей впереди, не без труда продираясь через смазанное обиходное произношение, Серветто уловил знакомую фамилию.

Ну да, Козелек у нас «идейный». Полиция ловит его, а поймать не может, потому что кто ж его выдаст! Да и обходчикам из местных вряд ли охота его ловить. Он всегда был таким: покинул школу из-за идейного несогласия с учителем, который требовал сосредоточиться на учёбе и оставить посторонние темы.

* * *

После уроков и выяснения оргвопросов с Птацеком клавесинист, несмотря на отличную погоду, возвращается в миссию для дополнительных занятий с сыном коменданта: к тому на экзаменах придираются нещадно по двойной причине – за смешанную кровь и посещение сомнительной школы. Понятно, это не собственный почин зам. по соц. вопросам (кивает на ходу); что же: если ученик хорошо подготовлен, ему даже такой экзамен с пристрастием не страшен. А на сей раз подготовку мы ему, похоже, обеспечим.

Чтобы успеть в гости, Серветто пожертвует трактиром и наскоро перекусит у коменданта. Сегодня визит не бескорыстен: часовщик согласился свести с полезным человеком. Тот как раз упомянул, что давно не слышал хорошей музыки, чем дал повод пригласить его. У часовщика знакомства самые неожиданные; он чудачествует сколько влезет, не стесняя себя, но этим отпугивает лишь ему самому ненужную публику. Люди поумней, такие, как сегодняшний полезный человек, всегда рады его компании. –

Проходя на задний двор через подворотню резиденции, Серветто видит, как всегда, сперва водосборник и за ним, чуть правей – двери собственной каморки.

В этот раз на крышке водосборника сын коменданта изображает полководца-триумфатора, держит речь; прислушавшись, клавесинист улавливает знакомые слова – это заданное на завтра стихотворение; по мере приближения к выходу из подворотни угол зрения расширяется, и справа Серветто обнаруживает девочку, внимающую оратору. Она глядит вверх, скрестила руки, выставила вперёд правую ногу и слушает. Брови чуть сведены, не до конца, шутливо; Серветто любуется тихим юмором и довольством замкнутого лица. Она похожа на скульптора, созерцающего новоиспечённый шедевр.

(Инсценировка принадлежит ей: так она пластически воплотила стихотворение, которое надлежит выучить к уроку литературы. В позе, представив себе ситуацию, комендантскому сыну легче запомнить слова: есть мотивация к речи – есть опора для слов, они привязываются к (некоей фиктивной) памяти персонажа, к его жесту, связанному опять же с воображаемой историей, которую он сейчас излагает. Понятно, что тут нужна публика; вот девочка и заняла позицию подле водосборника, чтобы внимательно выслушать героя, возвратившегося из странствия и готового поведать соотечественникам, что он видел в чужих краях.)

Войдя во двор, клавесинист подбирает старый худой мяч, неизменно валяющийся то тут, то там под ногами, окликает детей и, не дав опомниться, бросает; идёт дальше, а за спиной слышны смех и возня. Каждый раз он почему-то застаёт их врасплох – заигравшись, дети не замечают его прихода. Мяч вошёл в обычай: они должны угадать направление – кому из них ловить – и успеть схватить мяч в воздухе.

Девочка проверяет тетради первоклассников, пока за тем же столом Серветто заедает пирожками комендантши горькие страдания над очередной задачей по физике, а сын хозяйки в десятый раз сочувственно повторяет все варианты решения, какие безуспешно перепробовал. Такова плата за бедного гибрида с выданными ему казёнными учебниками, позарез нужными школе; правда, с каждым преодолённым экзаменом стряпня его доброй матушки становится вкусней и обильней. Завтраками за умеренную плату, о которых, едва появившись в крепости, с ней договорился новый сосед, ныне можно накормить роту солдат; частенько Серветто, вернувшись из порта, присвистывает, глянув на кухонный стол через вечно открытое окошко: даже потраченный местным котом, этот запас до отказа наполнит завтра желудки учеников.

Правда и то, что даже с учебниками на руках одной ежедневной перепиской и перепечаткой на инвалидной машинке комендантши их не удавалось бы скопировать к сроку сдачи заместителю по соц. вопросам. Проверено. Выручает часовщик с его не всегда безопасными увлеченьями; если бы те, в резиденции либо те, в столовке при красильнях знали, что чудак хранит среди прочего антикварного хлама печатный станок...
Таков, кстати, формальный повод к разговору о школе с нужным человеком: не посоветует ли, какие учебники заказать контрабандисту.

5.

Серветто спускается в порт. В хрустально-синих сумерках дождик покропил и пропал, туч наверху не осталось, и в мягкой тьме, накопленной древесным подростом и кустами вокруг просёлка, теплится лишь огонёк сигареты, словно бесконечно далёкий маяк. Сверхсекретный гость часовщика – учёный из местных, городской архивариус. Идейный. Записной националист. Но столь эрудированный, незаменимый на своём посту человек и при всей убеждённости столь успешно соблюдает внешний нейтралитет, что и придраться не к чему, и увольнять жаль, и возмутить местных страшно. –

Вступает в городскую черту через заставу, поприветствовав сторожа; тот посветил фонариком на затрёпанное удостоверение, и припозднившийся колонизатор шагает дальше. В переулках, по мере кропотливого петляния, приближающего понемногу к цели, в нём копится и сжимается внимание; он вышел на охоту. Установлено, что сегодняшний гость нужен школе: знаниями, авторитетом среди местных. Сейчас, когда стало ясно, что школа жизнеспособна, следует поднять её на профессиональный уровень. Даже для спасения сынишки коменданта от опасных и тягостных переэкзаменовок собственных знаний скоро не хватит; клавесинист не заблуждается на свой счёт: это для детей порта он премудрый маг, а по-настоящему его образование весьма фрагментарно, и что он действительно знает, кроме своего инструмента?

«Я невежда», – констатирует он, подводя итог, и налегает на кнопку звонка.

* * *

Музыка иссякла; клавесинист итоговым движением опускает крышку (вот так, стало быть). Часовщик, помедлив, откладывает смычок; держа инструмент за шейку, выглядывает в соседнюю комнату, кричит скрипучим голоском, чтобы подавали чай.

...За чаем под абажуром архивариус ерепенится точно, как предполагал Серветто. (Часовщик смолк и таращится попеременно то на одного собеседника, то на другого.) Учёному претят патернализм, грошовая благотворительность колонизаторов, которых он с нажимом именует завоевателями, их наплевательство на местную культуру, которой они попросту не знают, давление их церкви на местную и т. д.

Суровый мужчина. Серветто разглядывает его национально-освободительную, хотя и аккуратно подстриженную, бороду, изящные овалы очков; колонизатор слушает патриота; в серебристых небесах его глаз отражается лишь внимание, ясное, как залив Метрополии при хорошей погоде. Он размеренно глотает чай и не порывается возразить: слушает стихию, оценивает (верно: умный мужик, знающий, и говорить умеет), ждёт, когда она стихнет и можно будет отплыть. Всматривается и вслушивается туда, как ему свойственно, в молчании, сквозь которое не проклюнется ни слова, даже мысленного; архивариус должен отвести душу.

Увлёкшись, патриот воспевает свой (к)рай: Реку, дремучие леса на крутых горках, остатки древного населения на севере, обычаи, сложившиеся из правил церкви, особенностей местного климата, фантазии славянского народа; – как ясно понимаешь, вглядевшись во всё это, познав страну, что завоеватели здесь лишние. Что, не понимая местных, не имеют права помыкать ими. Ведь пришельцы из Метрополии озабочены лишь экономической выгодой – используют страну и народ, ничего им не дав со своей стороны. Иллюзия привнесения высшей культуры в тёмные массы рассыпается, стоит обратиться к местной истории, которую колонизаторы, опять же, знать не желают. Ну в лучшем случае фальсифицируют. Образование! Даже в нём отказано местным. Наиболее состоятельные из них шлют своих детей в Метрополию, где те усваивают чужую и совершенно чуждую им культуру, по вине которой утрачивают свою. –

Спора не будет. Собеседник подтолкнул легонько к нужной теме и, поощряя короткими репликами, выжидает, когда у оратора кончится завод – когда тот вздохнёт, отхлебнёт простывшего чаю, посмотрит, наконец, на сидящего перед ним человека и осознает, как мало тот походит на обрисованный им только что зловредный тип агента ползучей экспансии. Вспомнит, как час назад часовщик на пару с ним исполнял миниатюры местного композитора, надо признать, с отменным качеством.

Пара лёгких шуток о постороннем, пара слов нового знакомца о его затее, как-то помимо воли сорвавшееся с губ обещание составить список учебников – и архивариусу становится ясно, как дважды два: доказать, что он не всуе сетовал на стремление колонизаторов держать подвластное население в невежестве, можно только, посетив школу. Он уже предвидит, с какими типично их недостатками там столкнётся; но собеседник понимает лишь язык конкретики, поэтому придётся на месте указать ему на них. Деваться некуда.

Они назначают срок.

* * *

Возвратясь в каморку, Серветто сгоняет со стола хвостатого прихлебателя, берёт пирожок, включает радио и, пока жуёт, держит ручку; кончается сводка новостей, диктор напоминает главные события дня. Прикрутив звук обратно, Серветто бредёт к топчану.

Эксперты сочли вероятной принадлежность найденных останков г-ну Я., без вести пропавшему 27 лет назад в окрестностях пристани «Ёлки».

6.

В наступившем ноябре Серветто завис, как в каденции: движением по ландшафту, орнаментально подробным, заполняет время между заданными, не зависящими от воли рубежами; кружит, как стриж на ловле. – Стрижи давно улетели, год кончается; он истечёт, возобновятся ежедневные занятия на просёлке. Естественная конечная точка года не подчинит себе движение: она многозначна и не содержит цели, не имеет отношения к тебе, это мера и опора – граница такта; смысл движения к ней создаёшь ты и сейчас, рисуя свою траекторию. (Так вся фермата между рождением и смертью.)

Порт: пёстрый народец, двух похожих нет, и ты так здесь ко двору; столь удачно тут потерялся. Твои повседневные пути легко уложились в местность: спуск по просёлку, трактир, переулки, красильни, приют, отлов детей для школы. Это правда; и правда, что ты колонизатор. Смотря на чём ставить ударение. Обходчики и бандиты слегка действуют на нервы; они такое же свойство местности, как сезонный дождь. Но и тот не портит жизнь, скорей, напоминает Метрополию. –

Капли бегут по стенам и стёклам, подрагивая, как роса, наверху тучи тончают, становится почти ясно. Только свет мягок и бел. – А назавтра с утра опять потоки.

Дождь напоминает, но там ты был бы определён и потому конечен, выставлен, оставлен на поверхности; здесь же укрыт. Не имеет смысла возвращаться. Одиночество настоящего: отдых посреди путешествий. Леса и дичь страны образуют уютную, далеко запрятанную нору, и тучи, и листва над ней подобны одеялу. – О прошлом Серветто можно услышать из уст губернаторской кухарки, коменданта, караульного у ворот: оно присутствует здесь в форме сплетни, глухого слуха сродни сказке, который бывает интересно возобновить, потрепать на языке, когда солнце начинает садиться рано и вечера пустеют, растянувшись до немыслимой в Метрополии длительности.

Этим утром, выйдя за ворота, он впервые по манере снега падать, оттенку освещения и вкусу воздуха определил, что зима пришла насовсем.

Прошло время, архивариус пристроен к делу: ему нечем крыть, он обезоружен, ворчит по привычке, но после безоговорочного учёта его замечаний, после немедленной реализации всего, что зависело от самого Серветто, постиг: hic Rhodus, hic salta. И прыгает как миленький! (Кому, в самом деле, преподавать родную речь и литературу? Серветто, что ли, который на местном языке двух фраз не напишет без ошибки?) Учитель-естественник, найденный для комендантского сына, пусть пока не хочет слышать о преподавании на просёлке, скоро последует его примеру.
Занятия кончены, трактир ждёт, грядущий вечер предназначен охоте; Серветто замер, после церкви у поворота: созерцает кварталы возле гавани, пройденные расстояния, здесь и там, клавесин и орган – бесконечно разросшуюся флейту Пана; созерцает время, свой уход внутри него: как-то невзначай переступил границу, с тех пор скитается; однажды попал сюда и завис, в свой срок отправится дальше; – в Метрополии ничего не стряслось, просто вместе с родителями там кончилась обязательность и обусловленность его присутствия, он ушёл в мир, чтобы глядеть на пестроту, на постоянное обновление стран и одушевляющей их жизни.

Поездил, поплавал, попал в Порт и тут прижился.

* * *

Сегодня в трактире с порога слышит лишь один голос: все притихли, рассказчик наслаждается эффектным соло. Преп из П. жив: якобы похороненного Я. нашли в верховьях реки, в посёлке средних размеров, в местности, где живут помеси – потомки пранаселения, смешавшегося с местными, северной разновидности диких, потеснённых славянами и добитых колонизаторами. Г-н Я. был обнаружен случайно, в момент, когда ему начали оформлять государственную пенсию – он работал учителем в местной школе. Учил тамошних плосколицых и раскосых математике; этнографией баловался, местные обычаи изучал, крестьянский быт, горшки-прихваты... Даже домик себе выстроил в народном косоглазом вкусе. Идиллия! Приближалось его 65-летие, ну, местная администрация и начала собирать на него бумажки к пенсии; вспомнили, что он здесь не весь стаж, попросили документы на предыдущее место работы, которых в школе почему-то не оказалось; но и у г-на Я. их не было...

Так вот пять лет назад похоронили-то не препа из техучилища в П., а совсем другого – ложного тёзку г-на Я., которому по этой причине и выдали документы покойного! – Как это? – Да вот так! Г-н Я. теперь зовётся иначе; когда началось разбирательство, с ним поговорили, пришлось даже психолога привлечь – он действительно забыл, куда плыл по реке, когда сестра вызвала его письмом; пришёл в этот посёлок без документов и попросил их восстановить, назвав имя и фамилию одного чудака из тамошнего райцентра. Тот каждый год при наступлении августа отправлялся, куда глаза глядят – от дождей у него делалась шиза какая-то, фиг его знает, почему; из-за этого и работал то дворником, то сторожем, несмотря на высшее образованье. Однажды ушёл и не вернулся, точно, когда г-н Я. заблудился в лесах у притока, пытаясь самостоятельно добраться до ближайшей пристани. Психолог докопался, что г-н Я. в качестве своей фамилии назвал девичью фамилию матери, а имя взял то, от которого была произведена фамилия отца. И после такого сдвига его данные точно совпали с данными пропавшего без вести придурка из райцентра! Потому что дата рождения у них одна и та же, и внешне они схожи.

Директор сельской школы знал историю психа из Т. и позаботился, чтобы никто не напомнил приблудному «ценному кадру» о его прошлых закидонах: вдруг примется за старое, выйдет из строя... Да что с того, что псих! На Север учителем нормальный человек так и так не закабалится. – Короче, оформили ему бумаги без его участия, живенько; и город запрашивать не стали, потому даже чужая подпись их не удивила.

Теперь г-н Я. сердится и требует оставить его в покое: его, пожилого уже и заслуженного, как ни крути, человека. И прежним именем называться отказывается наотрез.

– Постой! Да ведь он теперь живёт в Т.?

– Не в Т., а в районе. В селе каком-то.

– Ну да. Я про что: Т. за сотню вёрст от места, где нашли труп.

– Так вот именно это и занятно, понимаешь! Как псих забрёл туда, где умер? И как Я. попал на север?...

– И, главное: сидит себе там довольненький, хотя в роду вроде нет таких, ну, косоглазых, то есть. Теремок себе сварганил, даже акцент у него появился...

* * *

Серветто протягивает официантке деньги, берёт шляпу, выходит.

Снаружи снег: крупные снежинки при начале свежих сумерек. Серветто задержался на крыльце, глядя вверх, и медлит надеть шляпу.

Эти рассказы означают вести о мире: о местах, которые однажды тебя не дождутся и закроются, но пока открыты, доступны, живы. Когда становится совсем хорошо от созерцания, на обратном пути, перед охотой в переулках или репетицией с часовщиком, Серветто иногда думает в скобках:

(О если бы это имело смысл, если бы что-то меняло, его алмазное сердце, став стеклом, охотно упало бы на булыжник переулков; его колени согнулись бы при первом полуденном ударе часов на башне резиденции; его уста разомкнулись бы для собственных слов. Но светлые ангелы, пролетая, то и дело касаются его своим оперением, понуждают звучать, напоминают, и клавесинист проходит пьесу за пьесой, словно ландшафты в нескончаемом странствии мысли, которая знает – ей скажут, когда остановиться. Когда кончится дело, для которого её вызвали к жизни, она получит отпущение и угаснет; кто знает, на какие цели её употребят, если решат возобновить когда-нибудь; пока же надлежит звучать.

Не отвлекаться.

В его положении молитва есть отдых: непозволительная роскошь.)

7.

Однажды в апреле, когда пора подводить итоги, готовиться к экзаменам, когда сыну коменданта – уже взрослому, толковому парнишке – грозит опасность серьёзней обычного, т.к. между ним и аттестатом зрелости осталась лишь финишная прямая длиною в год, именно тут губернатор – как всегда, кстати – назначает очередное общее собрание. На таких собраниях сперва обсуждаются дела, потом губернаторша занимает гостей; на этот раз официальной части не будет. Зато явка обязательнее, чем когда-либо на памяти клавесиниста: из столицы провинции прибыли гости. «Важные гости, важные вести...» – истопник прав; он бормотал утром на заре, в такт своей метёлке, хмуро потупясь, как всегда, словно ему не повезло или одолели тяжёлые экзистенциальные думы.

Серветто тихо, коротко рассмеялся, запирая дверь: это он мою работу делает. За меня ворчит. Целый вечер коту под хвост, подумайте! Мало того: пришлось репетировать всю неделю. –

Губернаторша постановила сдобрить вечер музыкой. Дела губернатор с гостями обсудит завтра, а этим вечером окажет им всё возможное внимание.

...После музыки публика разбрелась по зале, разносят напитки и закуски; губернаторша, стараясь скрыть недовольство, замечает мужу вполголоса, что клавесинист словно в рот воды набрал. Это невежливо – не отвечать на комплименты; г-н зам. комиссара провинции наговорил ему лестных вещей, а он... только, что плечами не пожал. Хорошо, что он у нас один такой; не каждый день случаются подобные визиты, тут нужно проявить сознательность. – «Её-то Серветто и недостаёт», – откликается губернатор.

В кружке, собравшемся вокруг падре, теоретизируют на его любимую тему отношений с местными. Берёт слово один из столичных гостей: местные не способны сами собой управлять, у них не может быть нормальной государственности – менталитет у них анархически-пассивный, поэтому кто-то ими всё равно владел бы; вот мы, по крайней мере, не обращаемся с ними, как со скотом. Если бы их захватили наши старинные конкуренты... Тогда устроили бы им хожденье по струнке, гос. инквизицию, свинцовые тюрьмы, в общем, все деспотические прелести своей традиции. – Падре, уважительно выслушав, гнёт своё: о необходимости приносить пользу местным во искупление неприятностей, какие им доставил захват нами этой территории. Не упустит случая похвалить перед гостями школу на просёлке; беспокойно поворачивается, оглядывая зал – ищет клавесиниста; ...обнаруживает уже на пороге.

Серветто слышал их болтовню и мысленно пожимает плечами. Обернулся, поймав на себе взгляд, на миг задержался; падре открыл было рот его откликнуть – и замер; Серветто с полуулыбкой мирно шагнул за порог. Исчез в темноту, как стёрся.

* * *

А назавтра снова будний день и тишина, и после занятий клавесинист, по счастью, никому больше не нужный, отмыкает двери залы на первом этаже.

Началась предэкзаменационная вахта; он пришёл поиграть напоследок, ведь в следующие месяц-полтора будет некогда. Серветто не оставит клавесин просто так: должен попрощаться в полной мере, добросовестно, до дна.

Тут только и есть, что стол посередине, служащий главным образом, чтоб ставить на него канделябры и доставать из ящиков свечной запас, когда из-за бурь горных и морских предвидится очередное отключенье электричества. Зал с окнами на задний двор, на дверку коменданта в крепостной стене являет собой живое подтверждение упадка: лишнее помещение. Такие образуются, когда обитатели дома иссякают. Финансовый отлив повлёк за собой уход людей; из миссии, из всех её недр, из построек понемногу уходит жизнь. –

Серветто подпирает крышку; садится.

После школы поднялся сюда пешком по просёлку и не встретил никого.

Свет на штукатурке, свет в пустых кустах – бег солнца в отрадно дышащей листве, когда ни в ней, ни рядом, ни на всём просёлке нет людей. –
Он начинает.

...Люди непроизвольно сползаются и приникают к окнам, отворяют дверь, толпятся у порога; войти не смеют. Он играет часа два подряд, и никто не замечает, что снаружи смерклось.

Вдруг бы там даже снег пошёл. Но музыка Серветто от этого не зависит и никакой погоде не удивляется: длится во всех временах текущего года. – Пока длится, нет препятствий между местами, нет в пространстве ни единой запинки; Метрополия так же реальна сейчас, как Порт. Как острова на реке и Т., последний город севера.

Маленькая толпа обслуги разбредается по широкому двору. «...Наш особенный клавесин», – с гордостью произносит истопник, поясняя.

8.

А наутро время сдвинулось: из губернаторских кулуаров просочилась весть о полевении правительства и жесте доброй воли. О разрешении местным, даже без документа об окончании колонизаторской средней школы, штатно, с официальной сдачей экзаменов и получением диплома, учиться в центральных вузах провинции. Эта мера давно назрела: все говорили, даже губернатор признал как-то в частной беседе с падре, что так называемый запрет на дипломы был бессмыслен и слишком несправедлив – годился только, чтобы понапрасну злить местных, чего, согласно политическим взглядам губернатора, делать не следует.

Вот зачем приезжали гости.

(Серветто утром глядит в окно, как глядится: там снаружи внутренний двор позади резиденции предстаёт словно впервые предъявленным – проснувшимся и чутким, готовым к новому, как ты сам. Серветто смотрит, как метёт истопник: Вот теперь пора. Школа дозрела. И мне скоро сорок.)

И это лишь начало! восклицает восторженный падре. Губернатор молчит, все знают, что он резко против обсуждения директив столицы. Считает, что с таких вольных рассуждений начинаются дезорганизация, разногласия, забвение долга и вообще всё, что ведёт к утрате власти над местными. Поэтому спорят в его отсутствие. Некоторые возмущены. Серветто отмалчивается: его заботит дело, которому слова могли бы повредить. С отмены запрета, как он предвидит, начнётся серьёзное превращение города и порта. Но повлиять на это, разумеется, ни он, ни кто другой не может. Надо приготовиться к последствиям. Прав шеф полиции, когда пророчит саркастически, что просвещением да социальными гарантиями дело не кончится: «Доигрались либеральчики!! Теперь держись.»

Такие, как Серветто, в его понимании, как раз и разрушили старый хороший порядок.

Исконно существовали две стороны одних отношений: в гостиной губернатора, в комнатах падре, уставленных раритетами, в церкви миссии шеф любезен и лоялен, причём без лицемерия; другое дело его распоряжения насчёт режима: это святое. Когда кто-то покушается на режим, шеф без всякой личной неприязни (судя по разговорам, давно понял, как несовершенны люди) карает святотатство.

Реформа скоро сгонит с него идилличность, думает клавесинист; две стороны отношений продолжают расходиться всё стремительней. Начиналось с констатации, что Серветто недисциплинирован наравне с прочими; стал таскать местных детей из порта на просёлок через заставу – недисциплинирован, как все люди вольных профессий; вмешался в наведение порядка – выходит, наглей остальных; теперь наклюнулась последняя капля: комендантский сын. И если сейчас ты не отступишься, будет война. Полицмейстер со временем превратился в подлинный кошмар гибрида, которого ненавидит из принципа, собственно до него не снисходя. Задался целью оставить парня без высшего образования.

* * *

По распоряжению шефа застава между просёлком и портом теперь работает круглосуточно. Раньше сторожу, живущему прямо в будке-халупке, каждые восемь часов из крепости присылали солдата, причём в дневные часы тот обычно дрых или гулял в порту, отпущенный снисходительным стариком. Ныне присылают двоих и требуют дежурить неотлучно; солдаты от такой напасти становятся злее осенних мух, поэтому былая договорённость со сторожем, чтобы детей пропускали из нижнего города в школу, то и дело даёт сбои.

Архивариусу и трём другим, новым учителям приходится обновлять пропуск на просёлок еженедельно. Каждую субботу клавесинист относит их заявления в полицейскую канцелярию.

По утрам Серветто спускается к заставе и ждёт, пока ученики соберутся. Ждёт «до звона», как говорят дети: до момента, когда зазвонит колокол на церкви просёлка.

Кто не успел, тот опоздал.

* * *

В портовом трактире, в беседах Чудище уступило первенство реформе. На счастье Серветто, моряки с их менее здешним, чем у речников, интересом время от времени по-прежнему рассказывают стоящие истории. Сегодня знакомый контрабандист как раз вернулся из рейса и привёз одну.

На гряде рифов, не пропускавших корабли напрямую из Метрополии в порт, пока не прорыли канал, и мысом, принадлежащим конкуренту Метрополии, пунктиром расположено несколько малых островов. Один из них лежит возле самого канала; хозяин устроил на острове отличный док и гостиницу. Контрабандист частенько останавливался в этом двухэтажном доме: удобно, безопасно, кормят хорошо и постель дают чистую. Ни в чьих чемоданах не копаются – хоть святые мощи вези, хоть бомбу.

Середину острова занимает вековой лес. Узкая полоска пляжа быстро сменяется крутыми склонами холмов, а там ели да сосны, сколько хватит глаз. Кроме гостиницы, где живут заодно с постояльцами хозяин и его работники, дока и хозяйственных построек рядом на острове ничего нет. Почему, контрабандист понял недавно, услышав рассказ одного учёного человека, который тоже повадился, курсируя туда-сюда через канал по своим научным делам, чиниться, запасаться и отдыхать на острове. Он одно время сошёлся с хозяином на почве книг; «ну, я-то знаю, у них схожие вкусы – обоим в разное время кое-что подбрасывал»; хозяин, всегда усталый и занятой, не проявлявший никогда интереса к гостям, с учёным даже пускался в дискуссии – гуляли по берегу вдоль дока в сумерках, рассуждали. Учёному страсть как захотелось исследовать лес, когда он узнал, что там действительно «не ступала нога», как говорится. В лес иногда ходит хозяин острова, сказала прислуга. Учёный выбрал подходящий момент и попросил взять его с собой.

Просьба хозяину не понравилась. Но учёный так его уламывал, что, видно, хозяина взяла жалость, и он сказал «попробуем». На рассвете они вдвоём отправились вверх по склону, а через час на опушку сбежались члены экспедиции, пара матросов и вся обслуга во главе с врачом: хозяин вызвал по рации. Вытащил к ним из чащи беспамятного учёного; принялись откачивать. Ничего; выжил.

С трудом реанимированный гость не мог объяснить своим, от чего именно ему стало плохо: ни ветра, ни каких-то особых запахов, ни звуков он не заметил. Пока лежал больной, та же служанка ему рассказала, без лишних уточнений, что на острове не только никто не осмеливается войти в лес, но редкий работник задерживается больше, чем лет на десять. В основном скопят денег и тут же уезжают. Один хозяин тут бессменно. «Здесь трудно жить.» Видали?

На хозяина учёный не рассердился и говорил контрабандисту, что по-прежнему намерен чинить свой катер и запасаться на острове. – Но больше ему с хозяином не обмениваться книгами, не философствовать в сумерках на прогулке, уточняет про себя Серветто.

...Это была весточка от твоих мест. Уходя, ступив за дверь, Серветто заключает: да, они закроются, и время, оставшееся до этого дня, уже поддаётся измерению, потому что вышло из неопределённости в конкретику, потекло. Надо ли оставить порт и поспешить к ним?... Туда. –

Шагает, надев шляпу, прислушиваясь.

9.

День кончается, как то и дело теперь, в гостях у часовщика, за столом с архивариусом, Птацеком и учителем-естественником – увы, меньше музыки, больше болтовни, но игра стоит свеч, думает Серветто: маленькая компания ценных людей довела школу до уровня достаточного, чтобы её выпускники могли соперничать с детьми резиденции. Теперь, не останавливаясь на достигнутом, надо все помыслы архивариуса обратить на школу, сосредоточить на ней жизнь одинокого и невероятно учёного человека. Он глубоко и осознанно любит свой народ. Пусть поверит, что школа не зачахнет от перемен, а разовьётся в первое и, быть может, лучшее подобное заведение страны; пусть захочет в ней состариться.

На середине очередной пламенной речи Серветто усмехнулся чуть заметно: собою он подал высокоумному деятелю новую идею, которая за прошедшее со знакомства время, вызрев, тому полюбилась. Это формула контакта. «Не все одинаковы», примерно; точнее: «истинно культурные люди всегда поймут друг друга» (формулирует оратор). Серветто в это не верит и не верил никогда; разве он сам понимает местных? Просто охмурил нужного человека: никогда идея преподавания на просёлке не зародилась бы в шибко учёной, упрямой голове, если бы не явился колонизатор, способный расположить к себе г-на архивариуса – сдвинуть с мёртвой точки эту глыбу знаний и непрошибаемого патриотизма.

...Притащившись, уже в кромешной тьме, на собрание – отбывать очередной сеанс должностной повинности –, Серветто узнаёт, что полицмейстер дождался своего часа: поводок отпущен. Наглость последних народных выступлений убедила губернатора, что в данном случае хватка «шефа» кстати, как никогда. Принцип №1 не сработал, очевидно. Вступает в силу принцип №2.

Губернатор начинает призывом подтянуться ввиду ответственности момента. – Зал стих, настороженный суровостью не столько слов, сколько начальственных черт и голоса. – Каждому отныне следует вплотную заняться своим участком работы и отвечать за него по всей совести, не вмешиваясь в чужую сферу компетенции. «У всех нас коммерция в порту, и – пожалуйста – я никому не стану вставлять палки в колёса, правила безопасности все знают, если приходится нарушать их ради выгоды, никто больше о них вам не напомнит. Да будет личная безопасность, в таких случаях, отныне всецело вашей собственной заботой; но! Что касается местных – контактов с листовочниками всякими, сепаратистами – с этим разбираться будет исключительно г-н полицмейстер: где случайность, а где сознательный подрыв устоев, измена родине. Мы, похоже, забыли присягу, которую наши предки приносили, чтобы обрести гражданство: companiam de pecunia non faciam aliquo habitante ["не войду в долю с живущим в другом месте", из клятвы вступающего в средневековую compagna communis]. Такой жертвы родина сейчас от нас не требует, но если мы хотим сохранить господство над этой провинцией, следует помнить, кто мы, а не ставить личные деловые интересы выше интересов республики.»

(Господство; главная цель служения губернатора. Он действительно всю жизнь служил ей образцово. Серветто не то, чтобы презирает эту цель; он её понимает; в ней есть резон, но далёкий. Это не его резон, и companiae de pecunia у него в порту нет; единственная компания – часовщик, с которым хорошо играть дуэты.)

Спустившись по чёрной лестнице и пересекая задний двор, выводит: комендантский гибрид получит хороший аттестат, а ты – солидный счёт за это удовольствие.

...После скитаний дня во сне его посещает остров. Едва рухнув на топчан, Серветто сразу попадает туда и шагает через чащу, словно знает, куда идёт; над волнами синеватой хвои бледнеет на исходе ночь. Внизу шуршат иголки. Подъём давно кончился, Серветто ступает по ровной земле, прислушиваясь к назревающему рассвету. Оказалось, посередине леса есть озеро хозяина, его собственное – не как док и гостиница, а как тело и мысль. Никто не мог приблизиться к озеру, а хозяин всё-таки не виноват: лес уничтожает любопытных сам. От воли человеческой тут ничто не зависит.

Если бы хозяин острова съел что-то соответствующее и жил ещё тысячу лет, разве мог бы он надеяться когда-нибудь встретить гостя, который невредимым доберётся до самого озера и, поглядев туда, обернётся к нему с тем, единственным, незабвенным лицом?...

Серветто просыпается и долго лежит без движенья, вглядываясь в жемчужные тучки, в предрассветные сумерки над Островом, вспоминая ровный овал и тихий отсвет воды.

* * *

Из-за сложностей на заставе и введения комендантского часа пришлось договориться со звероторговцем и хозяином его дома – перенести занятия на задний двор лавки. Правда, и в порту день ото дня трудней перемещаться: на каждом углу останавливают или местные, или патрули. Птацек и архивариус помогают разводить детей после уроков по домам, чтобы те не ввязывались на улицах в сомнительные митинги, стихийные или организованные, в хулиганские, по сути, акции вроде забрасывания камнями людей «господского» вида, битья стёкол в принадлежащих колонизаторам магазинах и т.д., а пуще того, чтоб не попадались обходчикам, злым от повального неповиновения местных.

В конце июня, провожая двух учеников, с которыми ему по дороге, на главной улице нижнего города Серветто влетает с ними в самую гущу событий: разгром очередной колонизаторской конторы. Он застаёт уже последние штрихи к этой живой картине: через выбитое окно на улицу вылетел стол, бумаги с него выплеснулись, вспорхнули и ворохом устлали булыжник. Следом на подоконник выскочил автор подвига. Как по заказу, нагрянули обходчики; кто-то крикнул «шухер!», громилы кидаются наутёк.

Придерживая детей, Серветто отступил к стене дома. Низвергатель столов, лет четырнадцати, столкнулся на бегу с соседом – – клавесинист поймал падающего и, притиснув к стене рядом, наклоняется что-то ему сказать. (Тот рвётся прочь – бесполезно: хватка железная.) Преследователи оглянулись, но им недосуг: громилы ринулись в ближайший переулок, если не догнать их сейчас, они растворятся в хитроумной средневековой застройке.

Вдруг в переулке, откуда ни возьмись, убегающих встретил второй отряд обходчиков, в то время как первый уже закупорил путь отступления.

...Под звуки побоища Серветто торопливо переводит детей через улицу и пропускает вперёд: в этой теснине двоим не разминуться. Напоминает хулигану: «Отведёшь их к столовке красильщиков и отсидишься там до темноты, понял? Всем говори, что ты из школы.» –

Сзади раздаётся окрик: патруль вернулся и, конечно, захочет поговорить. –

«Ступайте быстренько.»

Серветто оборачивается.

Из устья переулка приближаются обходчики.

(На диво пакостный мальчишка. Это тебе даже не Козелек. Вот и подросло поколение, которое тот призывал и пророчил – ноль мозгов, дар живодёрства. Даже если выживет, хулиган не станет учиться – зачем ему –, а продолжит практические занятия, как сегодня, пока рефлекторное битьё витрин и лиц не достигнет совершенства, не взойдёт к степени призвания. Надежда только, что его поколение сопьётся, скурится, сгниёт от сифилиса раньше, чем местных уравняют в правах с колонизаторами.)

Офицер требует посторониться – он должен задержать последнего громилу. Серветто стал, как влитой, перегородив проход: «Эти дети – ученики моей школы.» – «Вы мешаете поимке преступников!!» – «Там нет преступников. Только дети.» – Дюжий обходчик пробует убрать Серветто из прохода, это нелегко; убегающих тем временем след простыл. – «Так. Сопротивление представителям властей. Нарушение режима. Ваши документы!»

Наверху захлопываются последние окна, переулок обеззвучивается, как от ваты в ушах. Начальник нарочито долго читает паспорт, замусоленный сотнями полицейских лап; переворачивает странички, листает туда и обратно, словно ищет инструкцию, что делать с этим человеком, словно гадает и ворожит, уточняя, какую казнь предназначили нарушителю высшие силы. «Так-так: г-н Серветто. Вас уже задерживали за вмешательство в наведение порядка.»

Оторвавшись от занимательного чтения, суёт паспорт в карман, подводит итог: “Видимо, пора вам разъяснить суть дела неспеша, поподробней” – и приглашает в участок. Напоследок арестованный бросает взгляд в опустевшую перспективу переулка; сегодня не будет отправки под конвоем в крепость, рапорта. Вот и аукнулся тебе аттестат гибрида.

(«...Незачем зря гонять обходчиков в крепость и обратно. Нарушит режим – пусть отбывает арест по месту задержания.» Полицмейстер, стряхнув пепел, вновь обратился к сводке за неделю; капитан нижнего города, помедлив, осторожно уточняет вполголоса: разве следует посадить г-на музыканта с местными в обезьянник? – «Ни в коем случае.» – «Как же тогда...? Сами знаете, больше запереть негде.» – «Не усложняйте. Действуйте, как обычно, когда клетка переполнена.» – Капитан, поняв, что разговор окончен, удаляется; н-да, видно, впал этот тип у г-на полицмейстера в большую немилость.)

...Цепи наручников, пропущенной за двумя центральными прутьями решётки, едва хватает до поверхности стены.

Серветто, подцепленный к окну в коридоре, прикрывает глаза. Он в общем доволен: дежурный, хотя попить не дал, но по первому требованию сводил в сортир. Утомительно, конечно, так стоять; утомляет, как штиль на середине пути. Бежит сверкающая рябь, он видит волны, залив Метрополии при хорошей погоде, бесчисленные бухты, чаек возле дока; слышит, словно вернулся, море, работу людей, перекличку птиц, возгласы играющих по пути из школы сверстников; мысль уходит в странствия и забредает бесконечно далеко от затёкших кистей, от жжения в запястьях, от неприятных ощущений, вызванных вынужденным положением навытяжку и сыростью стены, по которой он распластался, чтобы наручники не врезались. Слева спорят, нескладно распевают, несут пьяную околесицу и протестуют обитатели клетки в соседнем помещении полуподвала; из туалета напротив несёт хлоркой и мочой; один за другим уходят обходчики дневной смены, направо и вверх по крутым ступенькам; появляются ночные дежурные; снаружи гаснет, наконец, долгий свет лета, уличные звуки сходят на нет, и стрижи смолкли; воцаряется ночь, а Серветто висит под окном без сна, но свободный от яви.

Холодает, почки ноют, но ведь с одного раза ничего им не сделается.

Ты ещё молод, Серветто, – говорит он себе. – Ты молод, и врата открыты.

* * *

Перед рассветом через пустые переулки он возвращается к заставе, снабжённый пропуском, и на ближайшей крошечной площади припадает к струе колонки; обнаружив что-то в левой руке, суёт в карман – это паспорт; распрямился, оглядел милые лица домов, сомкнутые веки ставней и бредёт, пошатываясь, дальше. Изнутри разбирает смех сродни щекотке – память вдруг принесла ехидный голос офицера: «В клетку господ не сажают.» Бедный гибрид, как представитель власти, после реформы попал в тиски вражды с обеих сторон – а некто форс-мажорный крутит, крутит ручку; какое облегчение хоть раз сказать: повиси-ка теперь ты, колонизатор, за расовую чистоту. – Город кругом дремлет, готовый проснуться, драгоценный камень ясных небес наполняется сиянием, первые стрижи с воплем влетают в тесную прорезь между крышами, торжествуют, кружат, словно чаинки в стакане.

10.

...Девочка замечательно подготовилась и выдержит вступительные экзамены в любой провинциальный вуз. Серветто встаёт из-за стола, проверив её последнюю работу по алгебре, и констатирует, что ахиллесовых пяток не осталось: оборона выстроена идеально, девочка неуязвима. Даже самая шовинистическая приёмная комиссия не сможет её отсеять, если только круглых отличников не наберётся больше, чем мест. Он уже говорил с архивариусом; тот подтвердил. По новым временам попытка хоть и рискованная, но не обречённая. Конечно, далеко не всем выпускникам имеет смысл пробовать взять верхнюю планку; сын коменданта нацелился в ВТУ и прав; а девочка и Птацек способны на большее. Ещё троих отправим в пединститут города П. Если хоть кто-то поступит, младшие классы получат стимул: раз первый же выпуск после отмены запрета сумел ею воспользоваться, значит, имеет смысл стараться, рассчитывая повторить этот подвиг.

Клавесинист уже готовит заявления и документы, рассчитал свои сбережения и доход, прикинул, сколько и кому придётся добавить, и мотается по городу – занимает. Вооружась рекомендацией часовщика, сегодня забрался в верхний город: ресурсы «левых» и «тёмных» деятелей порта исчерпаны; тут на обратном пути – – на тебе.

В двух шагах от центральной площади воинствующие столпились на перекрёстке, остановив движение.

Это митинг местных против колонизаторов. В толпе послышался знакомый голос; оратору помогают подняться, сажают на светофор; ого! сегодня уже не узнал бы в лицо. (Но звуки – запинки ритма, характерные интервалы – незабвенны.) Недоучка Козелек агитирует восторженную молодёжь Порта за чистоту родной земли на мотив «чемодан – вокзал – Метрополия»; Серветто уходит, пожав плечами.

Кипит их разум возмущённый.

...После уроков Птацек всё никак не отстанет, ходит за ним хвостом, переживая, что его правую руку, подружку комендантского гибрида, разлучат с ним. Пробует закинуть удочку: я-то сдам на заочное, может, пусть и она? Будем вместе ездить в П. на экзамены. Останется при школе, полезный же человек. – Учитель, наконец, завершил раздачу поручений и откликается: ваши документы отправлены в университет. Она поступит на дневное, ты на заочное. – Птацек смолкает, отстаёт, глядит вслед, мысленно ахнув: куда он нас... даже не в П., а прямо в столицу! В университет!... Да, нахальный мужик. Дерзновенный.

* * *

Серветто выходит на двор и ставит чемодан возле водосборника, чтобы попрощаться с комендантом и комендантшей. Он больше не живёт здесь: снял квартиру в верхнем городе. На серьёзную мину губернатора и вескую просьбу ещё раз хорошо обдумать этот шаг отмолчался: ещё год, два, от силы три года – за ним потянутся остальные «колонизаторы». Кому охота служить мишенью! Крепость ветхая, ни от чего не спасёт, а коммерцию удобней вести, находясь поближе к партнёрам. К местам заключения сделок. Волна погромов идёт на спад, она схлынет, открыв предпринимателям россыпи новых шансов. Наверху среди регулярной планировки, среди обобщённо-вненациональной архитектуры или внизу возле порта, в причудливо слепленном разноцветном домике легче ощущать себя своим и здешним, хотя бы потому, что каждое утро один взгляд из окошка вводит тебя в курс дел.

Жаль расставаться с пирожками комендантши, с обильной подкормкой – немым потоком овеществлённой благодарности, который столько раз согревал твой желудок в дни вынужденных пропусков трактира, особенно же при дисциплинарном аресте: не будь этой еды, ты бы неделями постился. Но надо уважить и полицмейстера. Забавный тип: когда наутро после участка ты разбирался, что со вчера осталось перекусить (или сразу лечь? или сперва побриться?), истопник, как раз притащившийся махать метлой, сунул голову в окошко. «Это... того... г-н Серветто, а? Слышьте, г-н полицмейстер вчера вас приглашал... Ага, доброе... Ну это... Там картину какую-то привезли. К падре. Вам сказали сходить, посмотреть с ними. Чего-то там не в порядке с ней, что ли.» – Выудив из буки, когда именно его ждут, Серветто хладнокровно проигнорировал «с утречка» и хлопнулся ничком на топчан.

Подождут.

Клавесиниста пригласили не без расчёта, что он сумеет прочесть неразборчивую старинную подпись на местном языке.

Картина, даже если не подлинник, стоила визита к падре: на ней был мастерски изображён пейзаж одного из северных притоков. Полицмейстер с обычной любезностью прервал работу среди дня, чтобы составить тебе компанию. Но не следует больше мозолить ему глаза. Пока перед ним человек, живой и знакомый, он пытается повлиять; от неудач раздражается. Ему полегчает, если ты превратишься в полуабстракцию наподобие Козелека, притом куда менее зловредную. С именем и фамилией на личном деле не бывает споров, бесит лишь воля живого существа. Помимо законов, собственные понятия шефа о ценности чистой крови закрывают ему прямой путь к возмездию – он стал бы отыгрываться на местных. Каждая неудача полицмейстерской педагогики дорого обошлась бы школе. Хотя срок его господства истекает, шеф ещё успел бы натворить скверных дел.

* * *

Этим утром Серветто отправил маленькую компанию лучших доучиваться; по реке на теплоходе, в обложившейся тюками толпе на палубе они путешествуют, понемногу выбираясь из дремучих мест. Выше по течению надо будет пересесть на поезд, и быстренько окажешься в столице провинции. Там будут общежитие, новые приятели, лекции, подработка, праздники, приключения, зубрёжка, сессии, открытия, жизнь. – Об этом они болтают, усевшись кружком на палубе, распаковав бутерброды.

Девочка понемногу смолкает. Предсказание появляется в её мыслях, когда над рекой начинает смеркаться и она, перекусив, сбегав в туалет, опять занимает своё место среди засыпающих и спящих, садится поудобнее – под ней чемодан, за спиной мешок –, чтобы поглядеть перед сном, как будет гаснуть ландшафт, столь необычайный и новый, за день успевший утомить внимание. И при взгляде на эти дикие места, на скалы повыше и пониже тут и там по сторонам потока, на ели, мох, крутые, роскошно заросшие утёсы, медведя, нехотя обернувшегося на пароходный гудок, хищную птицу, скользнувшую ниже и описавшую над путниками круг широкий, почти угрожающий – если бы не задумчивость –, на валуны, лежащие возле вод, выглядывающие из травы, чуть видные наверху, на склонах, приходит мысль: наступит утро, клавесинист начнёт отступать вместе с городом. Возвращаться в подробности минувшей зимы, прошлой осени; в светлый дождик; в минутный оттенок света на стене. Туда, где всегда жило его одиночество и где только и есть у него дом.

* * *

После утренних проводов на причале и прощания в крепости он, отказавшись от попутки, делает крюк, чтобы пройтись немного просёлком, где раньше пролегал утренний путь в школу – привычная прогулка летом среди свежего света, зимой во тьме; перед тем, как вернуться к всегдашним делам и обязанностям, надо закрыть тему. Сворачивает в кусты, садится покурить на поваленное дерево и вникает, в последний раз и до дна, в завершённую жизнь.

По этой дороге девочка следовала за Серветто, надёжная, молчаливая, словно личная охрана затюканного, поначалу, комендантского гибрида; может быть, он вырос таким толковым и крепеньким, столь уверенно берущим свои середняческие рубежи в учёбе и жизни благодаря топанью рядом с нею по просёлку: скорому, размеренному, как спортивное упражненье, с немногословной солидной беседой на равных. Как быстро смолк и свернулся внутрь её бешеный напор (или отпор), стоило обещать ей книгу. Одно слово: «школа» – и стихия ушла в недра, бросила бушевать, принялась за работу. Одного слова хватило, чтобы она отказалась от нужного ей, как жизнь, ухода... туда, вверх по реке. –

Серветто выпускает дым через ноздри; удобно расположившись, откинувшись на развилку дерева, сквозь нежно и ярко опушённые веточки глядит в беспечальные небеса. –

Она не будет топать рядом, вполголоса болтая с комендантским сыном на жаргоне порта, почти диалекте, которого и мальчик иной раз не понимал – переспрашивал; годы измерялись ею: от дней, когда она была тебе по пояс, до момента, когда чёрная макушка переросла твоё плечо.
За полчаса это время проходит перед ним во всех градациях, он следит, как почти глупое вначале, по невежеству, младшее существо стало стремительно расти, приближаясь с другой стороны, из своей перспективы, к его собственному немому знанию; вписалось в те дни, в задумчивый полёт Серветто над немой дикой местностью, где скопилась и застоялась прозрачная, трезвая дремота безлюдья.

Девочка откликалась чисто на твоё звучание; лучше, чем что бы то ни было здесь; может, она одна. –

Он сам был рад её таланту. В последний раз вникает в тогдашнее предвосхищение: вот, примерно, что выйдет из этого, когда плоды созреют. Радовало то, что было сейчас, и ещё больше, что ожидалось. Поэтому был мир. Созерцание Элизиума: немой, до краёв заполненной растительностью и дождём страны; её звонкого, чистого солнца в миг улыбки.

Это ушло.

Врата закрылись.

11.

Жизнь утряслась и распогодилась: Птацек успешно перевалил через половину своей заочки, губернатор вернул школу на просёлок.

Там вновь, на большой перемене, гуляет Серветто, туда и сюда, курит, слушает стрижей; дети пронесутся мимо стаей и смолкнут на отдалении; наверху крепость кажется бледной, пыльной и пустой, даже не вглядываясь ясно, что там теперь всё нараспашку и с каждым сезоном меньше людей; а выше восходят заросшие склоны, и весело блестят новенькие металлические детали модернизированной подстанции.

Внизу возле калитки стоит Птацек и глядит вслед учителю:

Не надо трогать; чтобы этот человек был, надо отвязаться. Оставить его, как есть, на просёлке и в порту, в городе, куда так ладно вплелись его пути дневные и ночные, – оставить его звучать и приводить местность в звучание. Он здесь давно необходим глазу и слуху, картина без него замрёт, ожидая возвращения изъятой жизненно важной детали, чтобы вновь вступить во время и потечь.

И снова дождь, уход и приход света. Вернулся учебный год, на этот раз узаконенный властью и потому странно спокойный, будничный, без импровизаций и встрясок; уже стандартизированный слегка – впервые начался в сентябре, как в государственных учебных заведеньях.

Ближе к зиме свершится последняя, окончательная перемена. Она порадует и директора школы, и местных: уравнение в правах. В школе прямо-таки праздник настанет, ученики, учителя украсят свою халупку так, что загляденье. Кроме основателя, тут нет ни одного чужака. Вдруг обитателей школы прорвёт: они обрушат на Серветто столько нежности, что даже неприлично. Они его прямо-таки вылижут с головы до ног от восторга, что теперь их привязанность никак нельзя счесть подхалимством. Они столько времени крепились; это единственное, что их оправдывает в глазах клавесиниста. Он поблагодарит всех выдержанно, тихо, сердечно и начнёт постепенно удаляться от дел, передавая свои функции помощникам.

Губернатору больше не придёт в голову посадить его под арест или назвать угробищем: вот и пригодились властям школа и её основатель – последний буфер между колонизаторами и местными, последний аргумент в пользу миссии. «Вы всегда предпочитали какие-то иностранные произведения, Серветто – вы знаете, я этого вообще не одобряю, надо быть патриотом – – но сейчас это кстати»; полунеловкое признание. Действительно: когда Серветто выступает публично, его концерт при всём старании не удалось бы превратить в повод к сведению счётов.
Следовательно, этим мероприятием и отметим уравнение в правах. –

Птацек, послушав учителя на первом этаже резиденции (туда теперь вполне легально допускают гостей не только по праздникам, как сегодня, но и в будни по заявке любого обитателя крепости), первым выходит за ворота и констатирует, на полях мыслей, поймав краем уха обычное присловье сильно постаревшего истопника насчёт «нашего особенного клавесина»: не клавесин, а исполнитель. – Сам собою разумеющийся и всегда разумевшийся факт. Ничего ведь особенного: хороший инструмент, и только.

Миг хрупок, слышанное недоказуемо и будет забыто. Серветто, концептуально одарённый, не оставит по себе и сочинений: понятое им сохранится внутри него. Зато он был хорошим учителем и многим дал образование, какое они без него фиг получили бы, по бедности. По дискриминации.

(Чуднò: нынешний первый класс о ней и не ведает. Чуднò наблюдать, как течёт время, быстро вымывая из людей память о былых невзгодах; пройдёт пять лет, никто не сможет припомнить, от чего нас избавлял учитель.)

Губернатор, с любезным вниманием проводив гостей, особенно связанных со школой, ставит точку: решено. Вчера – не сегодня, «здесь вам не тут». Чтобы не отстать от других округов провинции, следует умаслить небезнадёжных националистов, а это значит, в нашем случае, угодить архивариусу: вдвойне опасному ныне, но вовремя – молодец Серветто, нет, всё-таки в нём что-то есть – охмурённому клавесинистом и потому полезному вдвойне. Итак, пустим весь свалившийся из столицы социальный куш на развитие школы.

* * *

Глядя на свой «слоёный пирожок» – суету рабочих в зачатках второго этажа над суетой детей, рассаживающихся к уроку на первом, готовом –, клавесинист определяет: как только преподаватели и дети освоятся в полноценных классах, он сдаст директорство архивариусу, а заведование учебной частью закрепит за Птацеком. Пора посвятить себя инструменту.

Станет приходить сюда только на свои предметы в старших классах.

Птацек – завуч, архивариус – директор: идеальное сочетание. В хозяйственных вопросах и наведении дисциплины энергичный заочник незаменим. С ними светоч науки никогда бы не справился, зато способен подобрать квалифицированных преподавателей и отсеять не дотягивающих до заданного уровня – обеспечить качество знаний; да и школе нужно славное имя архивариуса в качестве знамени, которое защитит её от противоборствующих сторон и позволит мягко войти в эпоху независимости. А там, глядишь, студент окончит свою заочку, и архивариус уберёт «и. о.» из названия его должности, ведь единственное, чего Птацеку пока для этого недостаёт – диплом. Всего-то.

Потому что, как бы ни витийствовали соотечественники на губернаторских собраниях, Серветто предвидит: старое время кончится передачей как минимум порта, а может, всей провинции под юрисдикцию правительства независимой части страны. –

Вечером на выходе от часовщика они с Птацеком, увлекшись этой темой, поздно заметили впереди на перекрёстке галдящий в подпитии молодняк. Обнаружив неместного вида прохожих, парни хлынули в аппендикс. Кое у кого зажаты в кулаках битые бутылки; что делать?... Птацек, озираясь с видом аквалангиста, у которого оторвались баллоны, взглядом выхватывает из гущи единственное знакомое лицо; бешено ринувшись туда, выкрикивает имя. Миг – и, перекрывая гам, надрываясь, Козелек орёт: «Не трогать!!!!»

Добавляет, когда стало потише: Птацека не узнали? А колонизатор с ним безобиден – я-де ручаюсь. Пошли, мол, дальше. – С большою неохотой громилы выпустили добычу и потекли за вожаком назад из тупика, по пути награждая матерными эпитетами, тычками, пинками и плевками не только Серветто, но и его расово чистого спутника: за колонизаторский прикид, надо полагать.

Наконец, в аппендиксе стихло. Озабоченный часовщик вывесился из узкой двери над крылечком, словно кукушка из часов: ой, мол, что это было? Вы живы? Прячьтесь скорей обратно! – Серветто, подняв и расправляя шляпу, с мягкой улыбкой успокаивает старика: они не вернутся.
Птацек, ещё секунду лишнюю неподвижный, разгибается, опускает локоть; провожает ушедших прозрачными лиловатыми глазами – – Серветто поймал шок в его неистовых льдышках, затаённо усмехнулся и вновь принялся оттирать пальто носовым платком; меж тем Птацек, возвращаясь в теченье времён, переводит взгляд на учителя. Мысль оживает, следует новая морозная вспышка его нервов, металлических и звонких: Как посмели они... тронуть... его (эту птицу): Его, отвисевшего за нас. –

Птацек садится на корточки, собирает разлетевшиеся, потоптанные ноты. Один листок наполовину проскользнул в решётку сточной канавы и замер; Птацек склоняется над ним, извлекает хирургически. Ювелирно.

Когда он поднялся, отряхивая листки от грязной водицы, учитель как раз кончил приводить себя в порядок и надевает шляпу. Птацек протягивает ноты; молча.

Учитель и ученик покидают аппендикс.

Итак, это были «чистильщики» – последователи учения о чемодане, вокзале и т.д. Серветто приходит к выводу, что всё-таки не зря возился с экстремистом: пригодилось. (А насколько легче отпускали, в прежние времена, бандиты...)

Идут вместе до лестницы в верхний город по главной улице нижнего, единственной прямой здесь; ранний зимний закат гаснет, время от времени Птацек бросает взгляд на умиротворённого учителя: тот шагает в преобразившейся местности, на пороге чуда, чутко впитывает сумерки, безотчётно возбуждённый и сытый ими, словно зверь... А Птацек полон обвинением, как кобра ядом. Не ошарашен больше; это прошло. Но стыд свёл горло.

(Давно уже ты повзрослел и знаешь: огромный, как хищная птица, учитель – только человек средних лет и среднего роста, пониже тебя, коренастый в уступку пиратскому происхождению; усталость скопилась в нём постепенно, как смеркается или светает: за делами не заметишь. Ныне хочется не следовать за ним (ты усвоил: это невозможно), а идти рядом, в прямом прозаическом смысле, чтобы проводить до безопасных мест. Хочется охранять учителя и – если бы можно было осмелиться – нести за него всякую тяжесть, пусть самую малую; вот хоть эти ноты.)

С тех пор, как на плечи Птацека легло бремя заведования учебной частью, он, и так сытый демонстрациями с обеих сторон, понемногу начал стервенеть от детей, нахватавшихся демагогии дома и на улице, заносящих её то и дело в школу и выдающих ему, с элегантностью попугая, штучки, за которые хочется надавать оплеух. Жаль, жаль, что ты позволил учителю беспрепятственно влиять на тебя – ты впитал, как принцип и аксиому, некую часть его натуры; поэтому и не отвести теперь душу. Будешь бурлить под спудом... и не позволишь себе взорваться даже на словах.

Ныне достигнут градус, когда кристаллизуются итоги. Птацек молча поглядывает на учителя, ещё не смея тронуть его ни словом, и думает, перекипев, усталый и расстроенный: рядом с этим человеком все жопы – в его присутствии, т. е. учитывая, что он есть, остальным нечем оправдаться. Нечем крыть. Козелек и на меня произвёл неизгладимое впечатление, когда я впервые, поддавшись уговорам товарищей, отправился его послушать в столовку при красильнях; но стоит поставить рядом учителя, никогда не повышающего голос, равнодушного к угрозе, и Козелек потускнеет. Будь он тысячу раз прав и вождь и мученик за идею. (Конечно, идея хорошая; кто ж из нас родину не любит; но всё-таки выгнать «оккупантов» – идиотизм. Т. е. я бы тоже выгнал, правду сказать, процентов 70-80; ...если уж совсем честно, 90; – а таких, как учитель, мы не выгонять должны, а умолять остаться. Если бы помогло, я бы ему ботинки чистил.

Только не поможет: если он захочет, исчезнет отсюда. И завтра утром станет недосягаем, оставив по себе пустоту. Никто не в состоянии на него повлиять. Никто его не заменит.)

12.

Иные места закрылись, река, приняв девочку, забрала ключ, клавесинист освобождён – отпущен в плавание, откреплен от мест и выпущен во Время –, бодр и ясен, будто второй раз потерял родителей и повзрослел. Старая жизнь начала необратимо иссякать, выливаясь в дыру, проделанную реформой.

А снаружи продолжаются, тянутся, льются работа на инструменте, деловые связи, школа, знакомства в порту, трактир и байки, время от времени прогулки по пустынной дороге, и в мыслях Серветто больше нет ни архивариуса, ни Птацека, ни комендантского сына, ни девочки, а только травы и полные птиц кусты.

Прошедшим летом шеф полиции сдал дела и с облегчением вернулся в Метрополию, повторяя, что давно бы это сделал, да из чувства долга не подводил губернатора – терпел, понимая, что на треклятое место охотников не найдётся. Нёс он службу честно и теперь с радостью покидает вшивый, нищий, злобный местный народец. Ничего, пусть улюлюкают вслед; без нас им порядка не видать, а где нет порядка, нет и процветания.

Подросшее первое поколение учеников глядит на Серветто с опасливым почтением и создаёт берегущую нервы прослойку между ним и детьми, от которых он теперь отдалился, как будто приподнявшись на этаж. Всё меньше преподаёт сам. Постепенно вводит в курс дела новое руководство. Отпускает школу; обращается к инструменту. Поворот головы, взгляд за обычными занятиями: вдруг особенное проступило из этого человека ясно, несомненно. Что это? Словно хрусталь: то ли умиротворение, то ли страдание; прозрачное и пронизанное солнцем.

Птацек старается распробовать оттенок, чтобы проникнуть в смысл. Серветто собрал и держит вокруг людей, нужных школе; они хотят тепла. Такова наша натура: каждому из нас в той или иной степени нужна общность. Компания. Вот он и позволил нам сотворить из него нечто вроде души компании, хотя это странная душа: алмазный сердечник, надёжный, ни на что не поддающийся. Серветто единственный здесь справедлив потому, что безучастен. Один-два человека, способных это оценить, пристали к нему и будут держаться его до конца, как цепочки знаков, помечающей фарватер.

Мы островком, он рядом и всегда отдельно.

Никакой дружбы, разумеется.

Сделанное учителем сохраняется независимо от перемен и сохранится с нами; но не он сам. Вот в чём фокус. Даже в школе: вроде бы школа порождена им – его мыслью, ежедневными усилиями, контактами с людьми –, но нет в ней ничего, кроме тихо гаснущей памяти о его облике. Один из здешних, уезжая вверх по реке поступать в художественное училище, передал архивариусу как-то давно написанный портрет клавесиниста; вот, вроде, и всё, что в этих стенах напоминает об основателе – его полулангобардское, полукарфагенское лицо под стеклом и в металлическом ободке, на акварели представленное почти милым, расположенным, но, из покорности правде, всё-таки немым и внечеловеческим, как первый снег поутру. Даже предчувствие улыбки в этом лице, в уголках рта, загнутых вверх, есть не мимика, но анатомия.

Портрет висит против директорского стола, который развёрнут к входной двери, так что созерцать основателя может лишь сам нынешний директор. Его, пожалуй, это созерцание действительно греет и радует – придаёт надежды, когда в очередной раз становится трудно: смотришь и понимаешь, что ведь трудности в порядке вещей, должны время от времени случаться, на то она и школа для местных. По судьбе своей затруднённое предприятие. Когда учёный муж после очередной придирки властей, размягчённый благополучным исходом и до сих пор не укладывающейся в голове преданной поддержкой «школьников», от детей до завуча, бросает взгляд на портрет, мысль вдруг приносит вместо объяснения: «О станет сердце моё – кристалл безупречный, чтоб свет по граням сверялся.» (Понятно при такой учёности; свои редкие чувства архивариус тоже лишь цитатами и способен оформлять.) –

Всё-таки Птацек не постигает причины. Видит седину, озарившую русые волосы, замечает, что всегда чуть напряжённая нижняя губа окаменела; углубилась, как врезанная, впадинка в основании клювастого носа. Но то возвращается давно прошедшее детское чувство; однажды даже снится учитель, вдруг возникший рядом, прямо и неподвижно, памятником отразившийся в сточной канаве, и когда во сне мальчик вновь, удивившись образу, поднимает голову, когда взгляд, скользнув по фигуре от ботинок вверх, достигает лица, Птацек вновь обретает Серветто в первом предъявлении: ныне, как впервые. Видит не случайного прохожего – странноватого колонизатора, не вяжущегося с красильнями, отравленной лысой почвой и мутными потоками, с вонью родной местности (как он сюда забрёл?) –, а большую морскую птицу, которая, конечно, больно и опасно тяпнет, если попробовать коснуться её человеческими руками, но столь белую и вольную, что мысленно шепчешь: подожди... подожди...

Так, примерно.

Серветто с его нежно изогнутым, вперёд торчащим, ширококрылым носом, с серебристой голубизной глаз, с лицом, как переплёт книги на утраченном языке, с пустым и чистым книжным разворотом лба, с неизменным предчувствием улыбки в линии тонких губ предстал экзотическим животным: очеловеченным альбатросом, что ли. Тут ещё ветерок слегка пошевелил его нежные, негустые волосы. (Заметнее неподвижность.)

Тогда, в детстве, наяву ты потому и последовал за ним, что сильно удивился.

И, пробуждаясь, он вникает в последнее, чего коснулась мысль, что останется с ним в странной формуле сновидения: “лицо любви”. Лицо любви, большой, холодной и ясной; ныне там распогодилось, настал сентябрь. Ты бродил и варился в грязных кишках родины, пасмурным днём встретил прекрасное и с первого мига начал постигать, что оно тебе попалось не случаем или ошибкой. Инстинкт нёс его к тебе: оно было задумано и воплощено для того, чтобы извлечь, выпустить тебя отсюда; потому слепо стремилось и будет стремиться к тебе подобным, словно кораблик по мутным потокам от красилен к чистой, вольной воде. И вот, от непостижимой [ему самому] потребности в тебе оно чуть грустно: серебрится холодком.

Учитель неуместен в светлом будущем даже сильней, чем был в тёмном прошлом. Неужели так? Сомнение рассеивается в наставшем дне, бледнеют тени; тогда у красилен он не сошёл бы даже за явившегося раздать и забрать заказы мануфактурщика – единственную законную там разновидность колонизатора; сегодня с каждой секундой яснее: как в день и час встречи, он здесь неуместен и потому лишь временно присутствует. (Гулял и забрёл.) – Он отдаляется, покидая достигших совершеннолетия, и постепенно сдаёт дела им, желающим и могущим (теперь) устроить жизнь по-своему; но ведь он лучше нас.

Лучшее уходит, покидая засуетившихся людей.

13.

Конец марта. Серый день лёгок и полон определённого зачина, пусть без листьев пока, без цветения: год ещё не шагнул за порог весны.
Гостья города сделала два шага по набережной из калитки причала и огляделась. Поставила древний негнущийся чемодан. (Ого: забетонировали.) Впереди выступает из-за полукружья каштанов трамвайный круг. Гостье лысые кроны кажутся неуместными; но, во всяком случае, снег здесь совсем сошёл, не то, что в столице.

Билет на трамвай теперь берут в автомате, а не в будке; чуднò: ящик поставили уже без тебя, но он успел облупиться и покоситься, обжив и присвоив занятое место.

Оглядывая людей на остановке, девочка размышляет о переменах. За время её отсутствия в результате случившихся в Метрополии коренных потрясений колонизаторов и местных уравняли в правах по всей провинции. В начале последнего курса девочка стала свидетелем бурления среди учащихся и преподавателей, многочисленных стихийных торжеств и протестов: поворот озадачил всех. Националисты раскололись; одни праздновали победу, другие завопили о традиционном жульничестве чужеземцев, о подлом фокусе наподобие того, который помог им захватить этот край... Но, впрочем (трамвай тронулся, подошёл к остановке; раскрылись двери) здесь в порту различия между «прежде» и «теперь» вряд ли сведутся к странному, по свежим следам, братству поневоле. –

Она едет, поставив чемодан между ног, облокотившись на перила у заднего стекла, и наблюдает город. В этом направлении, с изнанки, у него всё заурядно – не зная заранее, трудно предвидеть в конце пути средневековые кварталы, гавань, море и мол. Забросив чемодан в камеру хранения на центральной площади верхнего города, девочка трудолюбиво пробирается к холму резиденции, облизываясь издали на знакомый силуэт: вот ужо потерроризирую... захватчиков... серенько, небось, выглядит их гнездо! – Но, приблизившись к главным воротам, обнаруживает, что перед ней руина. Одна створка ворот распахнута и прикреплена к стене, и ворота явно не перекрашивали несколько лет. На дворе окончательно оглохший и одряхлевший комендант то ли ругается с какой-то незнакомой тёткой, то ли просто объясняет ей принципы обращения с аварийной системой питания. Она ещё имеет глупость не соглашаться. Щит открыт, комендант то и дело экспрессивно, коротко тычет в него подагрическим пальцем.

Ответив на приветствие, продолжил инструктаж. – Не узнал; ну ладно. – Гостья, терпеливо переждав очередную порцию поучений, спрашивает, дома ли г-н Серветто. Старик ничего не ответил, в паузе вернувшись к унылым и упорным стараниям поправить в щите, что испортила неразумная тётка, видно, недавно принятая на работу; она же отвечает, что таких здесь нету. – Комендант полуобернулся и прежним тоном назвал адрес. Тётка, довольная, что можно поболтать на менее удручающую тему, чем электроснабжение бывшей миссии, провожает гостью назад до ворот с объяснениями, что, мол, городские власти здесь давно не живут (говорят, в крепости музей сделают), да и после выборов от колонизаторов один новый губернатор остался, по закону без него уж никак, он год назад принял дела, остальных же всех ещё раньше сменили – «теперь все у нас местные и все сидят в нижнем городе, в управе». –

Да, это те самые места. Да, это совершенно иное место.

Гостья снова спустилась из крепости в город по шоссе, с юго-запада на северо-восток. Без труда находит в окрестностях центральной площади скромную, приличную улицу средней ширины. Пока ждёт на светофоре, рассматривает дом напротив; внизу за спиной порт, впереди над крышами виднеются горы; кажется, учитель и не жил никогда в другом доме. Лицом к лицу с этим углом, этим номером, этой загорелой штукатуркой стоит труда припомнить окошко в крепостной стене. Знакомый перекрёсток вдруг оказался жилищем Серветто и от этого настолько переосмыслился, что виден, словно во сне.

...Зелёный свет, она переходит улицу.

Она поднялась на этаж и позвонила в дверь, нажав кнопку допотопного звонка; но его сейчас нет дома, сказала соседка, появившись на площадке в тапках и с мусорным ведром.

Он в школе, должно быть.

Вниз по аккуратно прочерченным нисходящим улицам верхнего города; лучше обойти горку с крепостью и снизу, оттуда, где раньше были застава и пост, подняться по просёлку. Навстречу стаями несутся дети, галдящие от счастья вновь обретённой на сегодня свободы; но это настоящие школьники, точно, как в главном городе провинции, ты могла их встретить там, как здесь, никакой разницы. А вот и сама школа.

Гостья не узнала одноэтажной халупы без оконных рам: перед нею приличненький домик в два этажа, окна и двери, табличка и газончики, всё при нём.

Она заходит, осматривается. Сторож спрашивает, кого ей надо.

Через секунду недоумения гостья смеётся: бывший истопник миссии.

В старших классах начался последний урок, а г-н Серветто ушёл минут сорок назад. – А, так он тут не главный больше? – Да он здесь давно не работает. Приходит вот иногда навестить г-на директора или г-на завуча, как сегодня. Куда пошёл? В трактир перекусить, наверно. –

Она прощается./

Вниз по просёлку, то и дело вприпрыжку, мимо церкви; заставы больше нет, удостоверения никто у тебя не спросит. Опять шаги, шаги, шаги. Переулки. Влажный булыжник, перепады уровней, мосты над крышами, крыши над мостами. Повсюду новенькие фонари. На каждом втором перекрёстке скучает полицейский: в форме, с постной рожей. Не сразу доходит, чего тебе недостаёт здесь: опасность улетучилась. Сумасшедшие, нищие и воры укрылись по неведомым дальним углам.

Она выходит на мол. Надо постоять там; поглядеть на чаек. На седую воду, жемчужные небеса.

...В порту, в трактире, его уже нет. Вновь появившись на пороге, гостья бросает взгляд на полоску туч между тесно сдвинутыми крышами; но небо спокойно, не обещает ни снега, ни первого дождя.

Хозяин сказал, что Серветто вернулся в верхний город – сегодня праздник местного святого, покровителя порта. Там – «ну знаешь, в церкви патрона, сразу над красильнями, куда перенесли клавесин из миссии» – сейчас идёт короткая служба, а потом он выступит.

Красильни: маленькие повывелись, стоит несколько крупных, унылых, но правильных производств. И вонючая коричневая водица уже не стекает в море по тысяче канав. Девочка нарочно выбрала этот путь, но увы, туда не углубиться – теперь повсюду заграждения со знаком «опасная зона», глухие бетонные заборы, «машины не ставить» на воротах и подобная дребедень. Красильщиков не осталось в городе: рядом в кирпичных бараках живут работники предприятий, знаменитую столовку снесли, – и никакого тебе ремесла, никакой нищеты, никаких намертво прокрашенных рук и задубевших передников, никакой перебранки на сленге ремесла, ставшего жизнью; и крыши, те любимые, деревянные почерневшие крыши, вечно гнилые и вечно утешавшие, наклонные крыши навесов, они лишь в одном месте мелькнули, с края, но подобраться туда не выйдет. Островок угаснет в недоступности.

Добравшись до церкви, девочка издали слышит учителя. Даже снаружи, сквозь шум движения и стены, нельзя ошибиться: она ещё его застала; но, пока то да сё, пока кончился концерт и разошлась публика (ох, даст тебе местный поп однажды по шее), пока гостья протиснулась за кулисы в ризницу, его там уже не оказалось.

Поп смилосердился и свысока процедил, что г-н музыкант отправился отсюда в муз. училище.

(Изронил золотое слово, так сказать.)

Узнав от прохожих, где это, девочка топает на восток. Постепенно уходит всё дальше в район, где раньше не бывала потому, что там ничего не было. Из некогда знакомых полусельских, невероятно искажённых ныне улиц попадает под стены гигантского безымянного предприятия; с этой стороны у него нет ни таблички, ни входа для людей. Ворота ещё попадаются, с большим интервалом; окошки, где есть, подобны горизонтальным бойницам. В паузах между строениями видно то гигантскую кишку, прилепленную к стене сбоку, то бесформенный ржавый подъёмник, то фонарь и колючую проволоку в пять рядов, вверху на воротах.

И так оно длится, тянется, длится.

А наверху, белые и серые, как чайка, распушились неровные тучки, тут и там сквозь них сочится мирный сдержанный свет, серебристый, но позволяющий помнить о солнце, по правой стороне редкие деревца, вчерашние прутики, пыльны и молчат, почки на окончаниях веток назрели, как готовая сорваться капля; и редкая, мелкая лужа напоминает, что зимы больше нет. Это уже весна.

Потом она, не доходя муз. училища – последней станции пути –

взглянув на часы, поворачивает к пристани, уходит.

Она видела фигуру на отдалении, впереди за концом заводской канители. Серветто шёл себе к училищу по чистой серой улице с полуиндустриальной застройкой, тут мало прохожих, даже не курил, видимо, успел на задворках церкви, и не торопился. Вокруг был день в конце марта, сырость, пасмурность и лёгкость.

...Здесь ничего не осталось прежнего, а главное: нет тебе места здесь.

Комментариев нет:

Отправить комментарий