понедельник, 1 августа 2011 г.

Аннетта фон Дросте-Хюльсхофф. Еврейский бук (часть 4 из 5-и)

Судебное расследование началось, дело было ясное; однако сведения о преступнике были так скудны, что, хотя все обстоятельства заставляли заподозрить „синие блузы“, можно было только строить предположения. Единственный след, казалось, обещал разгадку; однако на него, не без основания, мало надеялись. Отсутствие помещика вынудило судебного писаря на свой страх и риск дать ход делу. Он сидел за столом; крестьяне набились в комнату, частью из любопытства, частью потому, что их позвали в надежде получить от них хоть какие-то сведения, за отсутствием настоящих свидетелей. Пастухи, работавшие в ту ночь, батраки, которые неподалёку работали в поле – все стояли навытяжку и неподвижно, сунув руки в карманы, словно желали молча дать понять, что не собираются вмешиваться. Были допрошены восемь лесных служащих. Их показания полностью совпали: Брандис вызвал их десятого вечером на сборы, потому что ему, видимо, пришло известие о готовящейся вылазке „синих блуз“; однако он говорил об этом в очень неопределённых выражениях. В два часа ночи они вышли и наткнулись на многочисленные следы порубки, которые сильно испортили настроение старшему лесничему; в остальном всё было тихо. Около четырёх часов Брандис сказал: „Нас одурачили, пойдёмте домой“. Когда они обогнули гору Бремерберг и одновременно переменился ветер, из Мастерхольца отчётливо донеслись удары топора, по частоте которых стало понятно, что там орудовали „синие блузы“. Некоторое время посовещавшись, имеет ли смысл таким малым числом атаковать дерзкую банду, лесники направились, так ничего и не решив, в сторону, откуда доносился шум. Далее произошла сцена с Фридрихом. Далее: после того, как Брандис отослал их, не дав указаний, они некоторое время шли прямо, пока не попали на разорённое место. Всё было кончено, в лесу больше не слышалось ни звука, из двадцати поваленных стволов оставались восемь, остальные были уже убраны. Лесники сказали, что не понимают, как можно было это сделать, потому что не удалось найти никаких следов телеги. Кроме того, сухое время года и усыпанная еловыми иглами земля не позволяли различить отпечатки ног, хотя кругом почва была словно утрамбована. Решив, что ждать главного лесничего не имеет смысла, они быстро направились в противоположную часть леса, надеясь ещё хоть одним глазком увидеть браконьеров. Тут у одного из них на выходе из леса шнур фляжки запутался в ежевике, и когда он огляделся, то увидел, как что-то блеснуло в зарослях; это была пряжка на поясе главного лесничего; и потом его нашли за кустами, он лежал вытянувшись, правой рукой вцепившись в ружейный ствол, левую сжав в кулак, и лоб его был раскроен топором.

Таковы были показания лесников; теперь настала очередь крестьян, из которых, однако, ничего нельзя было вытянуть. Многие утверждали, что в четыре часа ещё находились дома или были заняты в другом месте, и ни один не признавался, что видел что-нибудь. Что было делать? Это всё были местные жители, надёжные люди. Пришлось удовольствоваться их отрицательными свидетельствами.

Позвали Фридриха. Он вошёл с видом, никак не отличавшимся от обычного: не был ни скован, ни дерзок. Допрос оказался довольно долгим, и вопросы порой ставились довольно хитро; однако он прямо и определённо ответил на все и рассказал о том, что произошло между ним и старшим лесничим, довольно близко к истине, кроме конца, который счёл за благо оставить при себе. Его алиби на время убийства было доказано без труда. Лесничий лежал на выходе из Мастерхольца; это в трёх четвертях часа ходьбы от лощины, в которой он в четыре часа говорил с Фридрихом и из которой тот уже десять минут спустя погнал своё стадо обратно в деревню. Это мог видеть кто угодно; все присутствующие крестьяне рьяно бросились это подтверждать: с одним он поговорил, другому кивнул.

Судебный писарь сидел недовольный и в замешательстве. Внезапно он выхватил из-за спины что-то сверкающее и сунул Фридриху под нос. „Это чьё?“ – Фридрих отскочил на три шага. „Господе Иисусе! Я думал, вы хотите раскроить мне череп.“ Его глаза быстро скользнули по смертоносному инструменту и, казалось, на миг вперились в щепку, торчавшую из топорища. „Я этого не знаю“, – твёрдо сказал он. – То был топор, застрявший в черепе убитого старшего лесничего. „Посмотри на него внимательно“, – продолжал судебный писарь. Фридрих взял топор в руки, осмотрел сверху, снизу, перевернул. „Топор как топор“, – сказал он затем и равнодушно положил его на стол. При этом открылось пятно крови; он вроде бы вздрогнул, но повторил ещё раз, очень определённо: „Я его не знаю.“ Судебный писарь вздохнул в досаде. Он и сам уже ничего не знал и просто попытался обнаружить нечто, взяв парня на испуг. Оставалось только закончить допрос.

Тем, кто, возможно, напряжённо ждёт исхода этой истории, я вынуждена сказать, что преступление так и не раскрыли, хотя для этого было сделано ещё много и за этим допросом последовало много других. Казалось, поднявшаяся вокруг происшествия шумиха и последовавшие ужесточённые меры лишили „синие блузы“ уверенности: с тех пор они словно исчезли, и, хотя позже был пойман ещё не один незаконный порубщик, ни разу не нашлось повода отнести его к печально известной банде. Топор ещё двадцать лет спустя лежал в архиве суда, как бесполезное corpus delicti, там он, вероятно, лежит и сейчас, с теми же ржавыми пятнами. Если бы история была выдуманной, было бы нечестно так обмануть любопытство читателя. Однако всё это произошло на самом деле; я не могу ничего ни убавить, ни прибавить.

В следующее воскресенье Фридрих встал очень рано, чтобы идти на исповедь. Это было Вознесение, и священники уже до восхода солнца разошлись по исповедальням. Одевшись в темноте, он как можно бесшумнее покинул тесный чуланчик, выделенный ему в доме Симона. Его молитвенник должен был лежать на кухне, на стенном выступе, и он надеялся найти его в слабом свете месяца; но молитвенника не было. Он поискал взглядом по комнате и вздрогнул: в дверях стоял Симон, почти без одежды; тощее тело, нечёсаные, спутанные волосы и лицо, бледное от лунного света, жутко изменили его внешность. „Может, он лунатик?“ – подумал Фридрих и затаился. – „Фридрих, ты куда?“ – прошептал старик. – „Дядя, это вы? Я собираюсь на исповедь.“ – „Так я и думал; иди во имя Божье, но исповедуйся как хороший христианин.“ – „Так и сделаю,“ – сказал Фридрих. – „Подумай о десяти заповедях: ты не должен свидетельствовать против твоего ближнего.“ – „Лжесвидетельствовать!“ – „Нет, вообще свидетельствовать; тебе неправильно сказали; кто обвиняет другого на исповеди, тот недостоин принять причастие.“

Оба смолкли. – „Дядя, что это пришло вам в голову? – сказал, наконец, Фридрих; – ваша совесть нечиста; вы мне солгали.“ – „Я? Как это?“ – „Где ваш топор?“ – „Мой топор? В риге.“ – „Вы приделали новое топорище? А где старый?“ – „Можешь полюбоваться на него сегодня в дровяном сарае, когда рассветёт. Ступай, – продолжал он презрительно, – я думал, ты мужчина; а ты старая баба, которая думает, что дом горит, когда у неё идёт дым из горшка с углями. Слушай, – продолжал он, – если я знаю об этом деле больше, чем этот дверной косяк, не видать мне спасения. Я давно был дома,“ – прибавил он. Фридрих стоял удручённый и в сомнениях. Дорого бы он дал, чтобы увидеть лицо своего дяди. Но, пока они говорили, небо покрылось тучами.

„На мне тяжкая вина, – вздохнул Фридрих, – потому что я отправил его не по той дороге – хотя – нет, об этом я не думал; нет, конечно нет. Дядя, из-за вас у меня совесть нечиста.“ – „Ну так иди, исповедуйся! – прошептал Симон дрожащим голосом; – оскверни причастие доносом и напусти на бедных людей шпиона, который уж найдёт способ вырвать у них кусок хлеба изо рта, хоть он и не имеет права ничего разглашать – иди!“ – Фридрих стоял в нерешительности; он услыхал тихий шум, тучи сдвинулись, свет месяца снова упал на дверь комнаты: она была закрыта. В это утро Фридрих не пошёл на исповедь.

Впечатление, произведённое этим происшествием на Фридриха, к сожалению, слишком быстро изгладилось. Кто усомнится, что Симон сделал всё, чтобы наставить приёмного сына на путь, по которому шёл сам? А во Фридрихе были заложены свойства, даже слишком облегчавшие эту задачу: легкомыслие, возбудимость, а особенно безграничное высокомерие, которое не всегда чуралось внешнего эффекта и стремилось любой ценой превратить желаемое в действительное, чтобы избежать посрамленья. Его натура не была лишена благородства, но он приучился предпочитать внутренний позор внешнему. Достаточно сказать, что он привык щеголять, в то время как его мать бедствовала.

Эта несчастливая перемена в его характере совершалась, однако, в течение долгих лет, когда люди замечали, что Маргрет всё меньше говорила о сыне и постепенно запустила себя так, что раньше никто бы этому не поверил. Она стала боязливой, нерадивой, и многие утверждали, что у неё с головой не в порядке. Тем нахальней становился Фридрих; он не пропускал ни одного престольного праздника, ни одной свадьбы, и, поскольку его сверхчувствительное честолюбие не позволяло ему не замечать тайного неодобрения многих, он всегда был во всеоружии, чтобы не столько дать отпор общественному мнению, сколько направить его в желательное русло. Внешне он был аккуратен, трезв, как будто прямодушен, однако хитёр, хвастлив и груб – человек, не способный радовать никого, менее всех свою мать, однако благодаря пугающей отваге и ещё более пугающему коварству достигший в деревне определённого превосходства, которое люди признавали тем скорее, чем лучше понимали, что не могли разобраться в нём и предвидеть, на что он, в конечном счёте, способен. Лишь один парень в деревне, Вильм Хюльсмайер, в сознании своей силы и хорошего положения, отваживался давать ему отпор; а поскольку язык у него был подвешен лучше, чем у Фридриха, и он всякий раз, уязвив противника, умел обратить всё в шутку, с ним единственным Фридрих не любил связываться.

Прошло четыре года; дело было в октябре; мягкая осень 1760 г., наполнившая все амбары зерном и все погреба – вином, излила свои щедроты и на этот уголок, так что можно было видеть больше пьяных, слышать больше историй о драках и глупых проделках, чем обычно. Повсюду затевались увеселения; прогулы вошли в обычай, и у кого оставалось несколько талеров, сразу старался в придачу к ним заполучить жену, которая помогла бы ему сегодня есть, а завтра – голодать. Тут в деревне наметилась добрая, солидная свадьба, на которой гости могли ожидать чего-то большего, чем расстроенная скрипка, стаканчик водки и собственное хорошее настроение. Спозаранку все были на ногах; перед каждой дверью проветривали платье, и деревня Б. весь день походила на лавку старьёвщика. Поскольку ждали чужих, каждый желал поддержать честь деревни.

Было семь часов вечера, веселье в полном разгаре; ликование и смех повсюду, низкие горницы битком набиты синими, красными и жёлтыми фигурами, подобно конюшням, сдающим лошадей напрокат, куда загнали слишком большой табун. В риге танцевали, это значит: кто захватил два фута пространства, непрерывно крутился на них вокруг своей оси и старался возместить радостными выкриками то, чего недобирал движением. Оркестр блистал, первая скрипка доминировала в руках признанного виртуоза, по второй и большому контрабасу с тремя струнами ad libitum водили смычком дилетанты; водка и кофе лились рекой, все гости блестели от пота; короче, восхитительный праздник. – Фридрих гордо расхаживал повсюду, как петух, в новом небесно-голубом камзоле, и пользовался правами первого щёголя. Когда прибыла семья помещика, он как раз сидел с контрабасом и пилил по нижней струне с большой силой и большим достоинством.

„Йоханнес!“ – крикнул он повелительно, и его подопечный подошёл, оставив танцплощадку, где пробовал тоже подрыгать неуклюжими ногами и повопить. Фридрих протянул ему смычок, гордым движением головы дал понять, чего хочет, и пошёл к танцующим. „Веселей, музыканты: давай „Иструпского попа“[3]!“ – Они заиграли популярный танец, и Фридрих стал выкидывать коленца на глазах у своих господ, так что коровы в риге убрали рога подальше, а из их загонов донеслось бряцание цепей и мычанье. Его белокурая голова выныривала на фут над прочими и опять скрывалась, как щука, играющая в воде; во всех концах вскрикивали девушки, которым он в знак благоволения быстрым движением бросал в лицо свои длинные льняные волосы.

„Вот теперь славно! – сказал он наконец и, обливаясь потом, подошёл к столу с напитками; – да здравствуют милостивые господа и все высокородные принцы и принцессы, а кто за них не выпьет, тому я дам по уху так, что он услышит ангельское пенье!“ – Громкое „виват“ было ответом на галантный тост. – Фридрих раскланялся: „Не примите за обиду, милостивые господа; мы всего лишь неучёные мужики!“ – В это мгновение в дальнем конце риги поднялись возня, крик, ругань, смех – всё разом. „Масляный вор, масляный вор!“ – закричали несколько детей, и оттуда сюда протолкался или, скорее, был вытолкнут Йоханнес Никто, который, втянув голову в плечи, изо всех сил тщился попасть к выходу. – „Что там такое? Что вам надо от нашего Йоханнеса?“ – повелительно крикнул Фридрих.

„Это вы очень скоро заметите“, – прокряхтела одна старуха в кухонном фартуке и с тряпкой в руке. – Что за срам! Бедняга Йоханнес, которому дома приходилось обходиться только худшим, попробовал запастись полуфунтом масла на чёрный день, но, забыв, что аккуратно завернул его в носовой платок и положил в карман, приблизился к очагу на кухне, и теперь жир позорно стекал с полы его сюртука. – Всеобщее волнение; девушки отскакивали, боясь испачкаться, или толкали преступника дальше. Все сторонились, из сострадания столько же, сколько из осторожности. Но Фридрих выступил вперёд; „Пёс паршивый!“ – крикнул он; терпеливому подопечному досталась пара мощных оплеух, потом его вытолкнули за дверь и напутствовали солидным пинком.

Подавленный, пришёл Фридрих обратно; его достоинство было уязвлено, всеобщий смех терзал ему душу; он попытался было вернуть себя в настроение бодрым „эх-ма!“ – нет, всё не то. Он решил вновь укрыться за контрабасом; но сперва следовало произвести фурор: он достал серебряные карманные часы, в те времена редкое и драгоценное украшение. „Скоро десять, – сказал он. – Теперь менуэт невесты! Я сыграю.“

„Роскошные часики!“ – заметил свинопас и с почтительным любопытством вытянул шею. – „Сколько они стоили?“ – крикнул Вильм Хюльсмайер, соперник Фридриха. – „Хочешь за них заплатить?“ – спросил Фридрих. – „А что, ты за них заплатил?“ – ответствовал Вильм. Фридрих бросил на него гордый взгляд и безмолвно, с величественным видом взял смычок. – „Ну, ну, – сказал Хюльсмайер, – такое уже бывало. Ты же знаешь, у Франца Эбеля тоже были красивые часы, пока еврей Аарон не забрал их назад.“ – Фридрих ничего не ответил, а гордо кивнул первой скрипке, и они принялись пиликать что есть мочи.

Тем временем помещики прошли в горницу, где соседки надевали невесте знак её нового положения – белый налобник. Молодая невеста сильно плакала, отчасти потому, что этого требовал обычай, отчасти из-за настоящей подавленности. Ей предстояло вести запущенное хозяйство, причём под присмотром брюзгливого старого мужа, которого она ещё и любить была обязана. Тот стоял рядом, совсем не похожий на жениха из Песни песней, который „входит в покои как заря“. – „Хватит, поплакала! – сказал он раздражённо; – вспомни, что не ты меня делаешь счастливым, а я тебя!“ – Она смиренно подняла на него глаза и, кажется, осознала его правоту. – Дело было сделано; новобрачная выпила за здоровье мужа, молодые озорники посмотрели через треножник, ровно ли сидит налобная повязка; и народ, теснясь, повалил назад в ригу, откуда непрерывно доносились смех и шум. Фридриха там не было. Его постиг большой, нестерпимый позор, потому что внезапно явился еврей Аарон, резник и при случае старьёвщик из ближайшего городка, и после краткого, безрезультатного разговора с глазу на глаз громко, при всех потребовал с него взнос в десять талеров за часы, которые отдал ему ещё на Пасху. Фридрих, совершенно уничтоженный, вышел, еврей за ним, всё время выкрикивая: „О, горе мне! Почему я не послушал умных людей! Разве они не говорили мне сто раз, что всё ваше добро на вас надето, а в дому шаром покати!“ – Рига гудела от хохота; многие протиснулись на двор вслед за обоими. – „Хватайте жида! Взвесьте его против свиньи!“ – кричали некоторые; другие посерьёзнели. – „Фридрих стал белый, как простыня“, – сказала одна старая женщина, и толпа разделилась, потому что во двор въехала карета помещика.

Господин фон С. на обратном пути был расстроен, что случалось неизменно, когда желание поддержать свою популярность вынуждало его побывать на подобном празднике. Он молча выглянул из кареты. „Что это за две фигуры? – он указал на два тёмных силуэта, бежавших перед каретой подобно страусам. – Ещё одна пара блажных свиней из нашего хлева!“ – вздохнул г-н фон С. – Прибыв домой, он обнаружил, что вся прислуга собралась в прихожей и обступила двух молодых батраков, которые, бледные и задыхающиеся, присели на ступеньки. Они утверждали, что их преследовал дух старого Мергеля, когда они возвращались домой через Бредерхольц. Сначала над ними в вышине шуршало и трещало; затем высоко в воздухе застучало, как палкой о палку; внезапно раздался крик, и они совершенно ясно услышали сверху слова: „О горе, моя бедная душа!“ Один из них утверждал, что видел через ветки сверкание огненных глаз, и оба кинулись бежать со всех ног.

„Глупости!“ – сказал помещик раздражённо и ушёл в спальню переодеться. На другое утро в саду отключился фонтан, и оказалось, что кто-то погнул одну из трубок, явно, чтобы поискать череп от лошадиного скелета, который много лет назад был зарыт здесь как испытанное средство от ведьм и привидений. „Хм, – заметил помещик, – что жулик не утащит, то дурак испортит.“

Три дня спустя бушевала ужасная буря. Настала полночь, но в замке никто не лежал в постели. Помещик стоял у окна и озабоченно смотрел в темноту над своими полями. Мимо стёкол пролетали листья и ветки; порой срывался кусок черепицы и вдребезги разбивался о плиты двора. „Ужасная погода! – сказал г-н фон С. Вид у его жены был испуганный. „Огонь действительно хорошо укрыт? – спросила она; – Гретхен, взгляни ещё раз, лучше совсем залей его! – Давайте почитаем Евангелие от Иоанна.“ – Все опустились на колени, и хозяйка начала: „В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог.“ – Чудовищный грозовой разряд. Все вздрогнули; тут же на лестнице раздались приближающиеся крики и возня. – „Господи! Пожар?“ – вскрикнула г-жа фон С. и уткнулась лицом в кресло. Дверь распахнулась, ворвалась жена еврея Аарона, бледная, как смерть, с растрёпанными волосами, с которых лилась вода. Она бросилась на колени перед помещиком. „Правосудие! – закричала она, – правосудие! Моего мужа убили!“ – и растянулась без чувств.

Это оказалось совершенной правдой, и начатое расследование выявило, что еврей Аарон лишился жизни от удара в висок тупым предметом, вероятно, палкой – от одного-единственного удара. На левом виске у него был синяк, других повреждений не обнаружили. Еврейка и её батрак Самуил показали следующее: за три дня до этого Аарон отправился после обеда покупать скот и сказал, что его, скорее всего, не будет до следующего утра. Если что, он заночует в Б. у резника Соломона. Когда на следующий день он не вернулся, его жена сильно забеспокоилась и, наконец, в три часа пополудни отправилась в путь, сопровождаемая их батраком и большой собакой с бойни[4]. У еврея Соломона ничего не слыхали об Аароне; он туда не приходил. Тогда они обошли всех крестьян, о которых знали, что у Аарона с ними намечалась какая-нибудь сделка. Только двое из этих крестьян видели его, причём в тот же день, когда он ушёл из дому. Тем временем стало совсем поздно. Сильный страх погнал женщину домой, где она питала слабую надежду обнаружить своего мужа. По пути, в Бредерхольце их настигла буря, и они укрылись под большим буком на горном склоне; тем временем пёс странным образом вертелся, обнюхивая всё кругом, и, не слушая окликов, скрылся в лесу. Вдруг женщина при свете молнии замечает рядом, на мху что-то белое. Это посох её мужа; почти тотчас пёс выскакивает из кустов с каким-то предметом в зубах: это башмак её мужа. Понадобилось немного времени, чтобы обнаружить труп еврея в яме, полной опавших листьев. – Таковы были показания батрака, которые жена еврея только подтвердила в целом; нечеловеческое напряжение прошло, казалось, у неё помутился рассудок, или, скорей, она впала в апатию. – „Око за око, зуб за зуб!“ были единственные слова, которые она порой выкрикивала.

В ту же ночь стрелков отправили арестовать Фридриха. Обвинения не требовалось, т. к. г-н фон С. лично был свидетелем сцены, которая бросала на Фридриха серьёзное подозрение; к этому добавились история о привидении в тот вечер, стук палок в Бредерхольце, крик с высоты. Поскольку окружной писарь как раз отсутствовал, г-н С. взял дело в свои руки и повёл его быстрее, чем было бы в ином случае. Однако уже начинало светать, когда стрелки как можно бесшумнее окружили дом бедной Маргрет. Помещик сам постучался; не прошло и минуты, как ему открыли, и в дверях явилась полностью одетая Маргрет. Г-н фон С. отшатнулся; он почти не узнал её бледное, окаменевшее лицо. „Где Фридрих?“ – спросил он неуверенным голосом. – „Ищите“, – ответила она и села на стул. Помещик помедлил ещё мгновение. „Входите, входите! – сказал он потом резко; – чего мы ждём?“ Вошли в спальню Фридриха. Его не было, но постель была ещё тепла. Пошли на чердак, в погреб, потыкали солому, заглянули за каждую бочку, даже в печь; его не было. Несколько человек пошли в сад, заглянули за забор, посмотрели на яблонях; его не удалось найти. – „Улизнул! – сказал помещик со смешанными чувствами; вид старой женщины сильно на него подействовал. – Дайте ключ от того сундука.“ – Маргрет не отозвалась. – „Дайте ключ!“ – повторил помещик и только тут заметил, что ключ торчал в замке. Открылось содержимое сундука: хорошая воскресная одежда беглеца и скромный наряд его матери; потом две рубашки для погребения, с чёрными лентами, одна мужская, другая женская. Г-н фон С. был потрясён. Подо всем, на дне сундука лежали серебряные часы и несколько бумаг, написанные очень разборчиво; одна из них была подписана человеком, которого сильно подозревали в связях с незаконными порубщиками. Г-н фон С. взял их с собой, чтобы изучить, и покинул дом, причём за всё время Маргрет не подавала признаков жизни, только постоянно кусала губы и моргала.

Прибыв в замок, помещик встретил окружного писаря, вернувшегося уже прошлым вечером и утверждавшего, что проспал всю историю, потому что барин за ним не послал. – „Вы всегда опаздываете, – раздражённо сказал г-н фон С. – Разве в деревне не было какой-нибудь старухи, которая бы рассказала вашей служанке о происшествии? Почему вас не разбудили?“ – „Милостивый государь, – возразил Капп, – действительно, моя Мария узнала о деле на час раньше меня; но она знала, что ваша милость сами ведёте расследование, и потом, – добавил он с жалобной миной, – что я смертельно устал!“ – „Славная полиция! – пробормотал помещик, – любая старая кошёлка в деревне осведомлена о секретных мероприятиях. – И продолжал с сердцем: – В таком случае только сказочный дурак позволил бы себя схватить!“

Оба некоторое время молчали. „Мой возница ночью заблудился, – снова заговорил окружной писарь; – мы задержались в лесу где-то на час; буря была зверская; мне казалось, ветер перевернёт карету. Наконец, когда ливень поутих, мы с Божьей помощью отправились дальше, прямиком через поле Целлерфельд, не видя ни зги. Тут кучер сказал: „Только бы нам не подъехать слишком близко к карьерам!“ Я и сам испугался; я велел ему остановиться и высек огонь, чтобы хоть трубкой развлечься. Вдруг мы услыхали совсем близко, перпендикулярно под нами, бой колоколов. Ваша милость можете себе представить, каково мне тут стало на душе. Я выскочил из кареты, потому что собственным ногам можно доверять, а лошадиным – нет. Так я стоял, в грязи, под дождём, не шевелясь, пока, благодарение Богу, не начало светать. И где же мы остановились? У самого обрыва над долиной Херзе, и колокольня Херзе торчала прямо под нами. Если бы мы проехали ещё двадцать шагов, тут бы нам и конец пришёл.“ – „Это и правда не шутки“, – заметил помещик, почти перестав сердиться.

Между тем он просмотрел изъятые бумаги. Это были уведомления об уплате долга, большинство – от ростовщиков. – „Никогда бы не подумал, – пробормотал он, – что Мергели так увязли.“ – „Да, и фрау Маргрет немало огорчится, – подхватил Капп, – что это вышло наружу таким образом.“ – „Ах, Боже мой, сейчас она об этом не думает!“ С этими словами помещик встал и покинул комнату, чтобы произвести совместно с г-ном Каппом официальный осмотр трупа. – Расследование оказалось коротким: насильственная смерть была доказана, подозреваемый скрылся, улики против него были серьёзные, но без личного признания не доказывающие, хотя его бегство выглядело очень подозрительно. Поэтому судебный процесс пришлось прекратить без удовлетворительного результата.

Примечания

[3] „Иструпский поп“ – „Pape van Istrup“, танцевальная песня о жизнерадостном священнике из Иструпа.

[4] Собака с бойни: Schlächterhund, по-видимому, не порода, а функция собаки, помогавшей загонять скот на бойню. См. у Шиллера в „Дон Карлосе“:

„Не ты ли гнал, собака живодёра,
На бойню Страшного суда бездушно
Людей под нож, как жирную скотину?“

(Bist du es nicht, der ohne Menschlichkeit,
ein Schlächterhund des heiligen Gerichtes,
die fetten Kälber in das Messer hetzte?)

Комментариев нет:

Отправить комментарий