понедельник, 16 января 2017 г.

Мемориал «Портрета». Часть I (2009–2011). 3

20.04.2011

Начало на Щукином дворе казалось бодрым и весёлым, не лучше и не хуже обычного; когда художник добрался домой по лестнице, украшенной следами кошек и собак, он запыхался, да и шагал сюда тоже не без труда, словно по нечищенным зимним улицам.

Очень изобретательно и красиво крутился под взглядом портрета, то и дело принимая позу эмбриона. В какой-то момент встал на кровать в головах, полускрюченный — чисто крымская сосна.

Удивило движение поперёк кровати, когда студент уползал от подступавшего к ширмам ростовщика.

Сцена с хозяином и квартальным надзирателем вышла так себе: артист слишком торопился. Правда, реплики Варуха Кузьмича насчёт обнажённой натуры и тени под носом прозвучали полновесно и смешно. (По привычке, что ли, но каждый раз я вижу и помню очень высокого человека. Между тем, Редько на репликах квартального всего лишь выпрямляется — студент ведь во время беседы моется и поэтому склонён в три погибели над тазом — и слегка откидывает корпус назад.)

Таз упал плохо.

В эпизоде со шваброй артист впервые забыл текст (эпитет: «могу быть славным художником»).

Как это глупо выглядит, в его-то случае! Легко, казалось бы, заменить забытое слово синонимом, а впечатление, что он помнит не лексическое значение, пусть приблизительно, а слова-звуки, слова-ритм, так что, когда заменяет забытое, делает это с запинкой и невпопад. Досадно, когда такая чепуха портит великолепную работу.

Прикидки Чарткова, как славно ему будет работаться с деньгами Портрета, получились очень искренними. Чартков был в этой точке истории хорошим человеком: простоватым, но добрым и честным. Впервые на моей памяти здесь был этот тон; тщеславие („зашибу их всех“) ушло с первого плана, желание как следует поработать заняло его место. — Иначе говоря, в этом варианте проявления тщеславия / жадности / зависти не прорвались из Чарткова вдруг и с полной силой, а нарастали постепенно; и одновременно дольше показывались из него остатки любви к искусству и добросовестности.

Когда Чартков переехал на новую квартиру — с левого фланга на правый, отменно хамская публика (ряду так в седьмом-восьмом, судя по звуку) позволила себе смешки и замечания в полный голос; Редько сумел высмотреть хамивших в полутьме и пришиб электрическим разрядом. Поскольку точечный удар нанести было трудно, взгляд задел по дороге и меня — неприятно. Зато хамы заткнулись напрочь.

Занятно, что в этом взгляде даже не было злости. Было нечто вроде: «Х**ми хотите померяться? Ну-ну».

Для верности Редько ещё два-три раза выходил, когда был повод, на самый край и смотрел с приглашающим видом на осмелившихся бросить ему вызов.

В один из этих походов он захватил штофик, хранящийся в углу рамы вместе с тазом и кувшином, и протянул его сперва вперёд, без слов приглашая; не хотят? Как хотят; — отхлебнув, поморщился и съёжился, показывая, что там не вода.

Описание заказчиков Чарткова с их разнообразными требованиями получилось образцово: и с текстом всё обошлось, и показ людей шёл рука об руку с комментарием на них.

Первую аристократическую модель Чартков писал с чуть ли не религиозным чувством; и как дико, словно «Sie Lump» в рассказе «Быть несчастным», звучали деспотические требования аристократки убрать и синеватость, и желтизну, и прыщик. Радость от оживления Психеи была столь же простодушной и достойной уважения, как слова Чарткова в эпизоде со шваброй.

Во время сеанса Редько не просто водрузился на верхний конец вертикально поставленной дрыны, он там ещё вертелся и подпрыгивал, и хлопал по ножкам так, что дрына дрожала и качалась.

(Подразумевалось, что, если дрына упадёт, это будет сугубо её проблема: персонаж останется на своём месте, сколько положено.)

Когда достигший солидных лет Андрей Петрович упрекнул молодёжь в безнравственности, Редько бросил контрольный взгляд в зал, приглашая посмеяться, но хамоватым шутникам связываться с ним не захотелось; ответом была гробовая тишь.

Умерщвление Чарткова на выставке происходило целиком через лицо и высунутую в окошко правую руку, которая ощупью спускалась по закрытой части дрыны, миллиметр за миллиметром. Всё вместе смотрелось имитацией Босха: человек врос в предмет непонятного назначения, уродливой анатомии. Жуткое вылепливание нового лица дошло в этот раз до сюра; действительности пришлось стушеваться.

(Как пластилин под умелыми пальцами. Это ещё непостижимее, чем зрительное растягивание-сокращение конечностей и всего тела через смену позы и ракурса. В сцене с картиной бывшего однокашника хорошо виден сам процесс; и, хоть это вещь техническая, а не содержательная, она захватывает. Чего только Тот не создаст!)

Когда Редько вновь заговорил, то произнёс всю часть от автора шёпотом, а косвенную речь, введённую «хотел сказать» — хрипло, полузадушенно; и впервые я обратила внимание на то, что Чартков выбежал из зала.

Сумасшествие было омерзительно. В конце о мучениях уже почти лишившегося души тела, которое корчилось тем временем на авансцене, Редько докладывал торопясь, слабым голосом, с интонацией бессильного сожаления о том, кому уж не поможешь; принципиально лучше, чем прежде, вышло упоминание о глазах, глядевших на Чарткова со стен и потолка.

Во второй части актёр подбросил пиджак, изображающий память об отце, а когда аккуратно уложил его на раму, то склонился и потёрся об него лицом.

В пантомиме зависти Редько зашёл за Уткина и, рискуя, двигался спиной к нему, очень близко; замысел удался, они не столкнулись, а фигура из них двоих вышла запредельно красивая.

Замечание о некошерных глазах, сделанное безымянным персонажем на конкурсе, звучало наивно и поверхностно, так, что само по себе не смогло бы переубедить судей — это была речь ограниченного и не очень уверенного в себе человека; когда же старый художник всмотрелся и подтвердил, сомнений не осталось — глаза фигур на картине отразились в его собственных, так что, если кто-то видел спектакль впервые, его должен был испугать внезапный переход от легковесного анонса к весомой реальности.

Писание портрета с ростовщика вышло посредственно.

Зато «ныне отпущаеши» получилось что надо; монах вначале натянул капюшон до подбородка, явно желая убрать лицо в вечную тьму; умылся, стоя на коленях; лёг на спину, на бок, поводил руками в канаве, где текла вода (опять было её видно, я чувствовала воду на ощупь, край дальнего помоста был бортиком канавы); скрючился на левом боку, зацепив носками сапог ближнюю ножку кровати, вцепился в голову и плакал, дрожа. — Т. е. опять поддался искушению и выпустил из себя остаток сил, нужный для достойного завершения работы. Даже на таком расстоянии было понятно, что сейчас безоглядно и отчаянно выплакивает себе душу из тела не персонаж, а человек.

Финал был скучным и без взгляда в космос.

…Из-за случившейся войнушки локального значения историю не удалось посмотреть как следует.

Комментариев нет:

Отправить комментарий