понедельник, 16 января 2017 г.

Мемориал «Портрета». Часть II (2011–2012). 5

22.11.2012

Красивая дата. На неё пришёлся «Портрет».

Пляска Чарткова, увлёкшегося переделкой Психеи: собственно танец появился в самом конце, до этого руки и пристальный взгляд показывали, как скучающий художник замечает в Психее нечто интересное, как эта находка проясняется, как он вносит в этюд черты живого человека; танец-ликование вспыхнул в конце, когда художник обнаружил, что нечаянно вышла полноценная картина — «оригинальное произведение». (От задумчивости через оживление / ускорение к разудалому танцу: что-то бродило, бродило за тучами, потом они мгновенно раскрылись и выпустили радостный свет.)

Катастрофа на выставке началась с двух кистей рядом, как проклюнувшийся росток начинает жизнь с пары листиков; и вот уже дерево стремительно, с ускорением проросло сквозь стену наружу и раскинуло ветви под небом — и улетело, обернувшись птицей. От кистей движение побежало вверх к плечам, быстро и равномерно, как огонь, охватило всю верхнюю часть тела, Чартков до конца превратился в чайку и вылетел из окошка на свободу — высунулся до пояса; руки стали крыльями, чайка, наискось вынырнув из тьмы на свет, выстроилась — расцвела, как в воде раскрывается деревянная китайская игрушка, и легко трепетала, накреняясь так и этак, нащупывая ветер — свою опору.

Художник обрёл крылья и полетел в картине... в чужой.

Самое необъяснимое в этом развитии эмбриона / расцветании птицы, от кистей к плечам и к поясу: ничего тут не было ни картинного, ни условного. Одна правда.

Почему? Правда пришла в совершенную оболочку, которая не способна ей помешать, даже её притормозить. Редько меняет позы настолько равномерно и по такой естественной траектории, что странно назвать это движением: это текущая поза, как потёкший лёд. Надо непрерывно filmen происходящее, чтобы потом покадрово отследить, как льдышка превратилась в лужицу.

И вот, неизбежно, Чартков выпал из рая обратно: то был чужой рай; видит, где он: место, куда его завели корысть и тщеславие. — Рад бы в рай, да грехи не пускают, как говорится.

Лицо понявшего Чарткова (начало и конец созерцания, т. е. до и после полёта): что в нём было от света? Он выглянул, окинул взглядом картину и застыл, примагниченный; и вот тут, после того, как лицо поместили в свет под определённым углом, оно изменилось — причём даже без размешивания мягких тканей носом-«ложкой», как бывало. Пропали Чартков-студент и Чартков — модный живописец; остался выходец из концлагеря для душ. И выражение (такая Герника, что прямо Хиросима), и анатомия ничего общего не имели с бывшими секундой раньше; получилось отчуждение от самого себя.

И снова, когда Чартков сделал усилие, чтобы сообщить собравшимся своё суждение, открыл рот он, а заговорила смерть. Жутко. Жутче прежнего.

Вернувшись домой, Чартков довольно долго болтался в раскрытой двери; это, пожалуй, страшнее запечатывания дверного проёма. Так пепел сгоревшего листка висит, зацепившись, пока сквозняк его не рассыпал: эфемерное подобие того, что уже уничтожено. Краткая инерция формы.

Память отца — второй сюрприз: пиджак был свёрнут в длину, положен на сиденье стула через спинку, потом рассказчик-сын, сидевший позади на корточках лицом в зал, оказался сбоку стула, на коленях и в профиль; незаметно принял пиджак на вытянутые руки, так, что тот лежал между локтем и кистью, а раскрытые ладони были обращены вверх, говоря: вот, смотри; понимаешь? Не вставая с колен, рассказчик развернулся и добрался до рамы, в конце сильно торопясь, и упал на неё, пустив пиджак скользить вперёд, на давно закрепившееся за ним место в самом конце рейки. Рухнул, приник — и тут же сел, резко отвернувшись, и с ожесточением, доказывая, заявил, что отец его был человек необыкновенный и т. д., отделив эту общую оценку от биографии, которую рассказывал уже стоя.

Когда старый художник впервые испытал зависть, Редько скрючась семенил вокруг Уткина против часовой стрелки; непонятно, кто под кого подстроился — гобоист со своей импровизацией под актёра или тот под него, но музыка и движение подружились.

Уткин был в этот раз исключительно хорош.

Отходняк монаха: наконец-то опять дождь = долгожданная надежда. Стоял на коленях неподвижно, прямой, как свеча, пока не упали первые капли; потом засучил рукава, начал трогать струи, смачивать лоб, повозился с водой на помосте, обнаружил, что под помостом-то ещё глубже (явно лило как следует), помылся оттуда и лёг на спину. Умывание продолжилось вслепую — монах брал воду из-за головы; скоро удобства ради он подвинулся так, что плечи оказались за краем помоста; размазывал зачёрпнутую воду по рёбрам, потягивался... И, опять же нечувствительным образом, оказался на ногах, когда музыка доиграла.

...

Адажио Марчелло при таком умывании снова говорило о свободном пути, леонардовой красоте Мира, о чистой и ясной душе; но пришлось в этот раз — с этой ясностью, с благодарностью за красоту — prendere congedo: посмотреть в глаза всему, что любишь, перед тем, как уйти. Старый двор, день между минусом и плюсом, снег в протянутой руке, запах счастливой подвижной воды, творящей здесь свои причуды, свою красоту; и благодарность, и улыбка: прощайте, друзья. Было здорово жить здесь и узнать вас.

Теперь двор пуст: они ушли, я ушла. — Конечно, монах из истории — старик, но в этом внутреннем [светлом и мужественном] прощании участвует лишь твоя душа, а ей всегда 14 лет.

Удивительная штука такие вот лишние мысли: чем лучше вещь, тем больше она вызывает мыслей для внутреннего употребления, потому что тем активнее входит в реакцию с твоим устройством и опытом. Но эти мысли, продукт реакции, уже не о самой вещи; предвидеть их, предсказать исходя из неё нельзя. Колдун или ангел, заглядывая внутрь [душевно живых] зрителей, увидел бы много неожиданного, сложного, очень разного; дух захватывает от одной мысли об этом. Усвоение и переработка полученного текста происходит в месте, которого люди, его создающие, себе не представляют даже приблизительно. Лоха, жупела, вошь театральную, которая не может отучиться чавкать, громко болтать, ржать лошадиным голосом и даже храпеть во время действия — да, прекрасно себе представляют. Не сомневаюсь. А человека и его странной внутренней химии знать не могут. Рисуют себе, конечно, какого-то идеального зрителя, который лопается от эмоций по поводу всякого их чиха, это да; но живой, настоящий дух, извлекающий из их текстов непредвиденное, ces messieurs-dames никогда не предугадают. «Дивное разнообразие природных произведений», как выразился Глинка, и в этой сфере таково, что самый ушлый ум до него не додумается.

Вот что отсюда следует: «нам не дано предугадать» следует понимать не только в отрицательном смысле (!).

Комментариев нет:

Отправить комментарий