понедельник, 16 января 2017 г.

Мемориал «Портрета». Часть I (2009–2011). 4

Кое-что из понятого

Приходя на «Портрет», как на переливание крови, я поняла три чрезвычайно важные вещи — как ни странно; потому что в рациональном содержании что повести, что постановки нет ничего хоть сколько-то сопоставимого по насущности с этими Erkenntnisse в масштабе жизни и смерти. Один вывод, наиболее общепонятный, я попытаюсь здесь сформулировать в качестве примера.

Понимание началось с констатации, что в «Портрете» я не принимаю участия в персонажах. Живу и гибну с ними; и, встряхнувшись, иду дальше. Ужасают их внутренние состояния; не могу выдержать взгляд их субстрата, когда он падает на меня в одном из этих состояний — удар тока. Когда гибнет в раме Чартков, я в полной мере разделяю его гибель. Однако сами персонажи, как бы ни были живы и содержательны, в этой постановке лишены самостоятельной ценности. Поразмыслив, я поняла, что через них нам показывают другое.

Уже два человека с возмущением говорили мне, что не испытывают жалости / сочувствия к Цинциннату в РАМТовском спектакле по Набокову. Подозреваю, что таких людей немало. Другие, напротив, охвачены жалостью и состраданием без меры, оно их даже перегружает. Странно? Между тем, эта шизанутая дихотомическая реакция мне давно знакома по совсем другой истории.

Сам по себе упрёк в холодности не удивил бы, потому что всё, что мне нравится в искусстве, раньше или позже получает это клеймо от людей определённого склада; в моих глазах этот упрёк почти приравнялся к знаку качества. Если уж самого Бенедетти Микеланджели с его трагичнейшим Шуманом обзывали автоматом, стенографисткой, скучным st***lo и т. п., значит, от этого обвинения не застрахован никто. Сентиментальные люди не замечают сильных чувств, проверено: у них в этом месте восприятия — слепое пятно. Реакция на «Портрет» и «Приглашение» — более сложный случай, потому что здесь негодование одних на (мнимую / подлинную) холодность артиста уравновешивается бурным эмоциональным резонансом у других.

Сейчас попробую сформулировать, из какой ж. растут эти ноги.

Кристалличность.

Услышав, среди брежневского застоя, по радио на кухне, как Коган играет «Moto perpetuo», я бессознательно отметила и запомнила на будущее эту странную музыку: цветущий кристалл, статичный, содержательный без фабулы; движение текло и перетекало в себе, никуда не у- и не приводя, из него с почти настораживающей равномерностью выстраивалась замкнутая, самодовлеющая статика. Когда мозги подросли, уже в школе, мне стал интересен автор этой музыки — Николò Паганини из Генуи, которого мы никогда не услышим, потому что в его времена звукозаписи не было. Каденции своих концертов он хранил в памяти, сольную партию кое-как наметил; спасибо, хоть 24 каприччо как следует записал. Отзывы слышавших его дилетантов и профессионалов заставляют мучительно сожалеть, что живёшь в иное время.

Что нам известно об этом музыканте? Карикатурный образ стареющего североитальянского провинциала в массовом сознании европейцев, пребывавших на стадии промышленного производства, в то время как на родине Паганини всё ещё жили старорежимно: без индустриализации, без массовой культуры.

И не было, хоть тресни, единства и убедительности в посмертном собирательном представлении о нём: известные мне музыкальные тексты не рифмовались с отзывами слушателей, психологический портрет музыканта в литературе рассыпался, даже за вычетом революционных благоглупостей известного русского романа.

Помимо отечественной классики (Ямпольского и Григорьева) и популярной книги Тибальди-Кьеза, изданной в СССР с большими купюрами, я прочла полновесные биографии Паганини: Конестабиле, Кодиньолы, Джефри Пулвера, Пьетро Берри, О'Нилла, Де Курси. Не хватило. Прочла прижизненную биографию Шоттки. Письма Паганини в оригинале. Не хватило даже этого. Как Станиславский говорил «не верю», так мне приходилось повторять «не вижу». Картина фальшивит и рассыпается, нет трёхмерного изображения, персонаж не живёт.

Я стала ездить в Геную, штудировать сочинения генуэзского краеведа Бельграно, местного историка Ди Негри, учить диалект.

Я занялась историей Италии, поступила в аспирантуру, была допущена в научные библиотеки и архивы, перелопатила изрядно литературы и документов, чтобы понять происхождение и детство Паганини: аристократическую Генуэзскую республику, средневековый реликт в Новое время. Тупик олигархической верхушки. Благотворительность, научные и художественные забавы просвещённых нобилей, не претендующих на участие в политике. Лавочников и плебс приморских кварталов. Утопический демократизм а-ля Аччинелли: нобили всё испортили, давайте их прогоним, вернёмся к Общей Компании, назовём всех подданных Республики гражданами, тогда увидим небо в алмазах: и торговля опять расцветёт, и французский деспот нас больше не расстреляет с моря, и Корсику заберём у него назад, и кайзер прекратит насиловать нас по поводу имперских феодов, а сардинский король забудет зариться на Финале и Савону.

Проступила пёстрая, беспокойная, живая картинка иных времён. Комплексы Бонапарта, сына беспринципной корсиканки, вышедшей замуж за лигурийского оккупанта (корсиканские боевики останавливают прохожего: «Скажи capra!» — «Crava» — и чик башку с плеч: произношение выдало лигурийца). Экспорт французской революции в Италию. Карнавал «Лигурийской демократической», смешной и кровавый. Пока Наполеон в Египте — чудовищная реставрация режима в королевстве Обеих Сицилий, казни детей, маркиз Караччоло, повешенный Нельсоном на мачте, композитор Чимароза, которого русские офицеры с трудом спасли от той же участи. Возвращение «освободителя», бросившего армию подыхать в пустыне: «а вот наоборот: Мартын козу дерёт». Голод и тиф в осаждённой Генуе, Массена, оттягивающий на себя основные силы австрийцев, чтобы дать главкому свободу действий на севере, и горожане, сожравшие последнюю летучую мышь. Пламенный Фосколо, которому любой повод сгодится, чтобы пламенеть, даже ужасы осады, уж не говоря о маркизе Паллавичини, грохнувшейся с лошади так, что от красивейшего лица в Генуе осталось лишь воспоминанье. Полное завоевание Италии французами. Превращение освободителя в деспота, марионеточных демократических республик — в департаменты Франции либо королевства и княжества наполеоновых братцев и сестриц (тема, с которой начинается «Война и мир»). Иллюзорная жизнь с новой риторикой и новой политкорректностью, совсем как настоящая, только ненадолго. Этакий кукольный театр с марионетками в человеческий рост (см. путевые записки Стендаля).

Наконец, Бонапарта угомонили. Венский конгресс победивших держав восстанавливает все итальянские режимы, кроме средневековых республик, и дарит Геную её заклятому врагу — герцогу Савойскому, недавно повышенному до короля Сардинии и Пьемонта. Агостино Парето и Антонио Бриньоле Сале, полномочные представители Республики в Париже и Вене, пытаются отстоять независимость Генуи. Последний декрет генуэзского Сената: подданные, сохраняйте спокойствие, не допустите пролития крови; право уступает силе. Наполеон даёт стодневные гастроли, затем его окончательно обезвреживают; продолжение банкета конгресса. Флорентиец Джорджетти, бывший придворный скрипач т. наз. „королевы Этрусской“, заработал нервную болезнь и больше не выходит из дома. Австрия возвращается в Италию в лице своих эрцгерцогов, Испания — в лице прежних, непотопляемых, всех доставших по самое некуда Бурбонов; канцлер Меттерних закручивает гайки, под конец очищает Милан от интеллигенции, рассовав тамошних друзей Паганини по тюрьмам и ссылкам, а его самого, сладко улыбаясь, приглашает на концерты в Вену.

И т. д., и т. п. Будет ещё много всякого, не лезущего ни в какие ворота, хотя реставрация старых режимов и утверждение принципа легитимности, по идее, имели целью нерушимое спокойствие в Европе. Подумайте о Чиро Менотти и герцоге Моденском (1831): втеревшись в доверие к „объединителю“ Менотти, монарх карликовой державы арестовал его, но не убил впопыхах, а таскал с собой по всей Северной Италии, ревниво следя за его здоровьем и пресекая попытки восставших выручить товарища... чтобы, когда волнения будут подавлены, неспеша и со вкусом его повесить. Тридцатитрёхлетнего отца четырёх детей. Вспомните о берсальерах в Генуе (1849): умничать вздумали? Инициативу проявлять? Собственной кровью захлебнётесь, — сказал Виктор-Эммануил, король-объединитель, этот ангел Рисорджименто... Ангел смерти. Würgeengel.

...На фоне событий сквозь дурную маску стал проступать человек: сын своего народа, славящегося злобностью, гибкостью, смекалкой, железной волей и врождённым чувством прекрасного; житель определённого времени и места, невольный участник гигантского приключения, в котором уцелеть мог только сильный и хитрый. Человек, родившийся в средневековье и умерший в эпоху массового производства. Человек, наблюдавший развитие земляков от понятия „проклятые савойцы“ к понятию „наша Италия“.

Но только „Портрет“ дал мне последний ингредиент картины, то, чего не хватало и к чему подводила музыка — подвела вплотную, когда я заполучила почти полное собр. соч. в исполнении Аккардо плюс отдельные работы Франческатти плюс когановские интерпретации концертов и миниатюр.

Неорганика. Кристалл вместо растения.

Душа, которую долго… злоупотребляли, была изначально слишком благородна и жизнеспособна, чтобы поддаться злу или сгинуть; она ответила кристаллизацией и стала сиять неживым.

Отсюда кажущееся противоречие между отзывами публики — страдание, крайнее страдание, огромное сочувствие, которое невольно испытывал среднестатистический слушатель, даже изначально предвзятый — и музыкальным текстом, таким стройным, таким сияющим, слегка юмористическим / характерным моментами, всегда идеально подтянутым, полным сил, идеально невосприимчивым к злу. Текст отторгает всё, кроме объективной, минерально-метеорологической красы, в которую без остатка погружено восприятие автора. — Вот она, кристалличность, возникающая, когда нравственно искалеченный человек в силу огромного таланта не гибнет, не «спивается» в широком смысле слова, а обретает полноту воли, идёт до конца в неприятии зла и этим путём выходит за пределы человеческого. (Зла нет лишь там, где нет человека.)

Теперь художник не способен возмущаться или ужасаться, не способен сокрушаться над собственной участью — ни над участью, ни над собой, даже если разделить это —, а между тем не становится безразличным. Но страдание теперь для него вне-своя и даже вне-чья-то участь, это не частность, не частное дело частных лиц, а стихия и данность, составляющая мироустройства, которую он без конца предъявляет своему Творцу, не комментируя. Он — эхо, говорящее: вот что бывает, продолжает бывать; со мной тоже было, я стал кристаллом и теперь могу только возвращаться, круг за кругом, к этой констатации, как птица к разорённому гнезду. Ты дал мне эту участь, как шарманке — мелодию, развернул меня лицом туда; я смотрю, вижу, констатирую.

Он больше не зверь, не растение. Пламя пылает на скале.

Он был вынужден до конца прожить и осмыслить неистребимое противоречие между прекрасным и злом, которое уничтожает прекрасное, и теперь с предельной уверенностью и точностью знает, чтò есть то и другое; знает, кто есть он сам и на чьей он стороне. Цена жуткая, зато ясность полная.

NB: прекрасное здесь сводится к натуре, т. наз. задаткам; противостояние и сопоставление осуществляется между божественным устройством, которое, сопротивляясь уничтожению, до конца себя проявляет, и бессмыслицей, мерзостью, которая полностью, до дна обнаруживает себя как таковая именно в попытках разложить неразложимое: божественную подлинность творенья.

Поэтому кристаллизовавшийся подобным образом не создаст ничего столь же продвинутого, как, например, любимый генуэзцем Бетховен, однако, нечеловечески твёрдый, несокрушимый теперь в своей основе, всегда будет демонстрировать изначальную красоту своего устройства. Das Werk lobt den Meister; творение делает честь Творцу.

(См. движения Редько, его пластику, совершенную, как музыкальный слух Паганини.)

Генуэзец выводил из себя многих, причём недовольные упрекали его именно в холодности: холодной виртуозности, бездушном совершенстве (образцовый пример — саркастическое словцо Сиверса насчёт «мук не творчества, а кошелька», с. 65 биографии Шоттки); одновременно он вызывал у большинства публики огромное сочувствие, которое эти люди ошибочно адресовали ему лично, дивясь, что вне сцены он так весел и прост: любитель розыгрышей, приколист, рассказчик анекдотов. То, что они принимали за страдания конкретного человека, было совершенно объективное, гармоничное — художественное в высшем смысле! — отображение закономерности, по которой надчеловечно, безотносительно к себе скорбит странная душа, знающая теперь, что она больше зла и страдания, что она помещается поверх них, но в то же самое время знающая, что, вышагнув из жизни, уже не живёт.

О закономерности такого уровня и говорит «Портрет»: об устройстве мироздания, о судьбе человека, а не о судьбах отдельных людей, когда-то живших или выдуманных. Тут масштаб крупнее, «дискурс» ;-) серьёзнее; тут не до сантиментов.

...Вот, в качестве примера, одна из вещей, понятых благодаря этому спектаклю. Как всё содержательное, «Портрет» наводит на множество соображений, напрямую не связанных с историей, которую рассказывает: ни с повестью, ни с её постановкой. При разборе, для отчёта в ЖЖ, записей, сделанных ночью после спектаклей, мне каждый раз приходилось сокращать текст примерно вдвое: от очередного продуктивного наблюдения мысль уходит, развиваясь, на самые разные предметы, возвращается к виденному в театре, как гимнаст на батут — и улетает, выкинутая ввысь следующим открытием. Самые длинные заходы, рейды по тылам судьбы обнаружились именно в отчётах о «Портрете».

А это значит... ;-)

Вместо послесловия

“Acho inùteis as palavras

    Quando o silêncio é maior” —

Вижу: слово бесполезно,

    ведь молчание сильней. :-)

«Нейгауз — феноменальный музыкант. Публика ходила на восемь провальных концертов Генриха Густавовича, чтобы услышать девятый, который, случалось, был действительно гениальным, и она ждала терпеливо, когда это произойдёт» (Николай Петров, последнее интервью для «Российской газеты», http://www.rg.ru/2011/08/03/petrov-poln.html).

Кто терпеливо пересидит все редьковские заморочки, весь его цурес, тот однажды получит такое откровение, что сможет сказать: я жил не зря. Я видел это. Теперь я знаю: это — есть.

Вариативность, неспособность повториться, постоянный вопрос, на который ответ даётся каждый раз заново и новый; настойчивое выспрашиванье у Нуминозного :-), отчаянье, когда кажется, что ты надоел, что тебе больше не ответят, и озарение, открывающееся внутри отчаянья, как небо в луже.

Так, примерно.

Это и есть суть дела; это, среди мусорной кучи театрального быта и пошлых ремесленных издержек — жемчужное зерно, кажущееся по контрасту со своей средой дивом, небывальщиной, невозможным везеньем.

...Да, вывод прост: повезло.

Комментариев нет:

Отправить комментарий