Зачем они его снимали 25 марта, в день рожденья моего дедушки?
Добрый это знак или недобрый?
(Незадолго до того мне приснилось, что мы с дедушкой смотрим «Портрет» в странном месте – в довольно просторном вестибюле старого вокзала. Помню радость, когда стало ясно, что сегодня Редько молодцом: дедушке повезло.)
Из телекамер в зале следовали: минимум фантазии, максимум отчётливости. Жёсткая узда. Редько расправил все комки, судорожность оставил крошечную и лишь точечно, местами ощутимо снизил скорость. А Уткина присутствие врага только подзадорило: он блистал.
Прекрасное переживание лицом на выставке. Воспоминание об отце – минимум: сложил пиджак, взял на руки, уткнулся, отнёс на раму. Никаких рассказов движением ни в одной из кульминаций (выставка, память об отце, искупление).
Индейское народное жилище. «Фигвам» называется.
В обоих (возникших в неожиданных местах) шедеврах этой версии – писании портрета с Ростовщика и приступе зависти — солировали руки. В первом случае это были разнообразнейшие, живые, пишущие движения (истинно гёльдерлиновский лексический резонанс: «кисть 1» => «кисть 2»), во втором – борьба с душащим наваждением, в которой повторялось хватание себя за ворот, быстрое, между делом, как будто художник опять и опять рефлекторно отрывал от горла незримую цепкую руку.
Стягивание половинок жилета на словах о сжатом в руке свёртке; полуприсядь в передаче страшных просьб Ростовщика... Опять, как постоянно было в последнее время, вызвал признательность второй разговор художника с приятелем: «Так портрет теперь у твоего племянника?» – полное здесь и сейчас: и тон, и жест. На миг оказываешься в одной комнате с хозяином и гостем.
Старый художник, получив прощение, зачернился и свернулся – повёл себя, как свежая ветка в огне. Дождь не пришёл; возможно, опоздал. Сгоревший застыл на коленях, уткнувшись лбом в пол, убрав голову-болванку в остатки рук.
В конце программной речи к сыну старый художник встал – и встал именно как старик: нетвёрдость в ногах, висящие без применения тяжкие длинные руки (Arme) — чуть окостеневшие; Рильке, наверно, сказал бы, что они для своего хозяина уже не совсем его тело, а отчасти — посторонний предмет.
Почти каждая сцена в этом варианте имела явное развитие, делилась на отчётливые этапы. В целом вышло скорее подтверждение квалификации, записанной в дипломе, чем то, что отличает Редько и заставляет ценить его совершенно особым образом: актёрская игра (реализм, ...прст), а не поразительное внушение через позу и жест, говорение телом.
Никаких пластических экспериментов. А ведь это был последний «Портрет» в сезоне.
Помнить, помнить.
«...Und dann erlebt er das Höchste.»
* * *
Что увековечит эта съёмка? [Нет необходимости терзать себя словами: и так ясно.] А помнить я буду детскую улыбку, комментирующую перлы аристократической дамы, и гофмановское порхание экскурсовода*, и внезапное «упал-отжался» на словах о корпении. И трагикомическое величие рассказчика, Чарткова и его модели, сидящих на раме у кромки сцены в одном лице и поддразнивающих Байрона внутри зрителей. И чайку в ярме. И дерево, взлетевшее в небо.
(За такое благодарят вечно.)
* * *
Выбор артиста понятен: рисковать при съёмке вживую нельзя, потому что все лажи так и останутся на века. Короткие – в долю секунды – и мощные внушения персонажей, а также самодвижущиеся и оживающие пиджаки, колдовская материализация воды, кувырки, шпагаты и отжимания, ладони-флажки, деревья, стремительно вырастающие тут и там, птицы, дождь и небо – – их отсутствием заплатили за предельный самоконтроль.
Нервность и неровность нельзя убрать совсем, но можно сделать едва заметной; однако антибиотик, глушащий её, одновременно глушит прозрения.
Если бы выбирал зритель, он, конечно, отдал бы телеверсию в обмен на шанс увидеть ещё хоть одну неожиданную истину.
= = = = = = =
* Как у старика-надзирателя в «Das öde Haus».
Комментариев нет:
Отправить комментарий